home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



В Москве 1951-го. Снова у Ляли

Ехать было недолго. Всего только от «Киевской» до «Арбатской» — две остановки. Максимум минут через тридцать (все же и площадь надо было перейти, чуток пройти по Поварской и чуток по их переулку) я уже сидел в знакомой Лялиной комнатушке в Мерзляковском. Описывать, как тепло меня приняли, не буду — это ясно из телефонного разговора. Да и не очень я это умею. В принципе и Ляля, и Борис Сергеевич, и Лялина мама встретили меня, как обычно, что мне и надо было больше всего. Может быть, только чуть радостней, чем обычно. Все-таки давно не видались, да и вообще могли не увидеться. Но в общем все было, как прежде. Это значило, что в главном мы не переменились — ни по отношению друг к другу, ни вообще. Да и накопилось за это время много друг другу несказанного и нерассказанного — это тоже накладывало свой отпечаток на атмосферу встречи, на разговор. Естественно, много рассказывал я (все, что я мог рассказать, читателю этой книге уже известно), но многое стремились рассказать и они. Этим многим была пережитая ими в непосредственной близости антикосмополитская кампания. Как знает читатель, эта кампания меня потрясла, явилась поворотным пунктом в моей внутренней биографии, но проходила она все-таки вдалеке от меня. По Тамарченкам она ударила непосредственно, но на периферии, где она была «к месту» использована против них, основные же смрадные ее бури прошли не над их головами, разворачивались не на их глазах. И даже не рядом с ними.

Что же касается Ляли и Бориса Сергеевича, то хотя непосредственно ни один порыв этой бури никого из них не задел (их не травили на собраниях или в печати, не глумились над ними, не вынуждали неизвестно в чем каяться и не выгоняли с работы), но все ее перипетии, все уродства и падения разворачивались или на их глазах, или на глазах их друзей — в непосредственной близости от них. И переживалось ими тоже непосредственно. Смрадность эта была для них, как для многих в Москве и в других главных центрах, еще менее умозрительна, чем на периферии. Отчетливей было видно, кто и как на этом вылезает наверх. Они были оскорблены этой кампанией. Как и многие другие, кого она тоже непосредственно не задела — порядочных людей в России было много… Ведь в ней оскорбительно было все: воскрешение гитлеровского антисемитизма через три-четыре года после победы над ним, после многих лет тотальной антигитлеровской пропаганды — так же обязательной для усвоения, как теперь «антисионизм»; да и вообще ее кричащее несоответствие прокламируемой идеологии (к которой, повторяю, мы относились серьезно и из-за которой многие со многим мирились). Такое наглое обращение Сталина с тем, что он сам внушал, не могло быть не унизительным ни для кого, кто имел дело с такими материями. Даже для аппаратчиков. Просто это чувство подавлялось еще в подсознании.

Мое нахождение вдалеке дало мне определенные преимущества — мне легче давалось обобщенное понимание ее значения, ее места в исторической перспективе. Поэтому мои суждения о природе этой кампании и ее возбудителях были резче и определенней, чем их… Это было единственное, в чем я был не согласен с ними (и с Тамарченками, и со многими другими), но это нас нисколько не разделяло. Ибо возражения их не были слишком упорными, смрад этой кампании не располагал к этому, а то, что я тогда считал истиной — было только остановкой в пути по направлению к ней. И я, и они интеллектуально и духовно находились внутри «настоящего коммунизма». Только мне теперь ничего не стоило ассоциировать с ним Сталина, а они продолжали за него держаться. По-настоящему не за Сталина, а за коммунизм. Но почему умные, незаурядные, образованные, честные и безусловно достойные люди, по своему социальному происхождению чаще всего относящиеся к «враждебным классам», так прикипали к этому лжеучению, что даже держались за его фальсификацию?

У нас, можно сказать, и выбора не было, и если открывалось какое-либо его интеллектуальное (а не вульгарное) истолкование, то люди за него хватались. Но ведь и на Западе он многим светил. Возможностью исторического творчества, деятельности во благо. Смыслом жизни, дружеством, чувством локтя… Да так светил, что когда коммунизмом овладел чуждый им по духу Сталин, он автоматически овладел и их душами! В реальность Сталина трудно было поверить и посторонним — слишком невероятны по масштабу его преступления, но людям, отдавшим себя коммунизму и всем хитросплетениям его диалектики, поверить в возможность такой беспредельной измены своему делу было еще труднее. И они стали предавать все это — и смысл жизни, и дружество, и чувство локтя.

Психологическая коллизия это была свойственна и многим из нас, но «предавали» — это больше о Западе. У нас это было свойственно только некоторым старым большевикам-партийцам при воцарении Сталина. К моим друзьям, не только к Ляле и Борису, ко всем — сюжет с предательством не относился, они, во-первых, не состояли в партии, во-вторых, не предавали никого и ничего. Дружество и чувство локтя, сохранение самоуважения для них было превыше всего — нам казалось, что мы вместе храним верность настоящему коммунизму, растоптанному то ли Сталиным, то ли его приспешниками независимо от него (потому что у него руки не доходят) — в том и были расхождения. Но мои друзья прежде всего были людьми. Во-первых, не все уже держались за Сталина, а кто держался, то без всякой страсти. В целом все, в том числе и я, держались теперь только за некую объективную прогрессивность строя. Мыслями мы в чем-то могли расходиться, но чувства и ощущение реальности были общими.

Тем более по отношению к космополитской кампании. Лялю не трогали, но над ее друзьями измывались — причем чаще всего те, кто им в подметки не годился. И нельзя было громко ответить ни на какую чушь, надо было перед ней унижаться. Впечатления были незабываемы. Особенно в Лялину память врезалась некая Демешкан, которая подвизалась в этой кампании на видных ролях. Фигура эта весьма примечательная, тоже одна из иллюстраций нашей трагедии… Она была то ли любовницей, то ли приятельницей жены, во всяком случае креатурой, тогдашнего секретаря ЦК Г.Александрова, «курировавшего» эту кампанию, и поэтому ничего не боялась и не стеснялась. Она не скрывала, что сводит счеты с евреями. Но какие и за что? За то, что во время Гражданской войны ее родители, бессарабские дворяне, были расстреляны ЧК. Я вполне допускаю, что среди принимавших решение об этом расстреле и приводивших его в исполнение чекистов все или большинство были евреи. К сожалению, это не исключено. (Только не убежден, что она могла это точно знать — ведь мала была.) Возможно, эти евреи в ЧК тоже сводили счеты — среди бессарабских дворян было много черносотенцев (Пуришкевич, например). Но даже если эти расстрельщики все или в большинстве были евреями, это никак не давало ей права измываться над достойными людьми, не сделавшими ей ничего дурного и не имевшими никакого отношения к этому расстрелу, — только потому, что они тоже евреи. Думаю, что это отвратительно и низко. Это было бы отвратительно даже, если бы она так действовала в условиях Белой реставрации — то есть открыто исходя из констатаций, которые и я теперь считаю правильными, а именно: что большевизм — организация насильников, красный террор — кровавое преступление, а ЧК — преступное учреждение. Тогда бы такое возражение зарвавшимся мстителям — а они всегда бывают — было бы уместно.

Но ведь эта Демешкан выступала не от имени Белого мщения, а от имени коммунистической партии, при покровительстве секретаря этой партии по пропаганде (официально коммунистической). И дело не в этой бешеной (и подлой — раз она использовала такую ситуацию) бабе, а в Сталине. В той обстановке прострации, которую он насаждал. Баба эта к концу кампании покончила жизнь самоубийством — вряд ли от укоров совести. Возможно, когда Сталин стал лавировать, она стала неудобной. Возможно, ей даже помогли уйти — Сталину в любом деле нужны были исполнители, а не энтузиасты. Возможно. Но все это домыслы — я не разу не встречал ни ее, ни кого-либо, кто ее знал. Я отнюдь не преуменьшаю значения ее беды, но, к сожалению, среди потерь, которые она понесла, была и порядочность.

Мне приходилось встречать тех, у кого в ЧК погибли родственники и близкие (Ляля первая), но порядочные люди не срывали зло на невинных. И вообще не занимались травлей невинных — особенно когда у тех были связаны руки. Не по-дворянски как-то выглядело. Конечно, большевики делали все, чтоб «раздворянить» дворян, но не в отношении всех это удалось. В отношении г-жи Демешкан их старания увенчались успехом. Другой вопрос — пошло ли им это на пользу? Нет, им ничего не пошло на пользу.

Говорили об этом много. Но не только об этом. Мелькнула и неприятно поразившая меня информация (кажется, исходившая от Лялиной подруги, Тамары Лурье — кстати, тоже замечательной женщины, необыкновенно умного и благородного человека) о том, что на одном из «этих» собраний выступила Юля Друнина и приняла участие в травле П.Г.Антокольского. Мне стало очень больно, трудно было поверить, что Юля могла так измениться. О ней еще будет речь, скажу только наперед, что нет, не изменилась. К Юле я еще вернусь.

Но пока мой рассказ не о Юле, а о Ляле и Борисе, об их доме, с которого началось мое возвращение в Москву и в котором я вовсе не перестал бывать и потом — в этот приезд, в остальные и вообще всегда… И в котором, как и до моего ареста, не перестали бывать всякого рода интересные люди. Атмосфера высокого и честного интеллектуализма никогда не покидала этот дом. В основном там бывали друзья. Старые и новые, то есть приобретенные за три года моего отсутствия… Существенную их часть составляли Лялины студенты — еще учащиеся и уже закончившие курс. В основном сценаристы, режиссеры и киноведы… Из старых знакомых — сценарист Будимир Метальников. Однажды, придя к Ильинским (иногда их звали так — по Ляле, иногда Емельяновыми — по Борису), я обнаружил у них другого гостя — высокого, стройного и черноволосого парня с черными же усами. Парень встал с кушетки, где сидел рядом с тоже красивой, под стать ему женщиной, и по Лялиной просьбе представился:

— Гриша.

Это был будущий знаменитый кинорежиссер Григорий Чухрай. Потом Ляля познакомила меня с Гришиной женой Ирой, с той красивой женщиной, которая сидела рядом. Должен сказать, что хотя с тех пор прошло без малого полвека, красивы они оба до сих пор. И дружба моя с ними обоими, начавшаяся этой встречей, тоже продолжается до сих пор. В доме Ильинских — Емельяновых завязались многие дружбы. И это не случайно. Люди, которые собирались в их доме вообще, были близки друг другу. Прежде всего профессионально — в основном это были гуманитарии и люди искусства. Но и тут происходил отбор. Естественно, сам собой. Особенно это видно на примере студентов. Ляля вообще была популярна среди них… У всех ее бывших студентов, к какому бы поколению они ни относились, российских и бывших «демократов», с которыми мне приходилось встречаться, теплели глаза, когда я о ней спрашивал. Ничего удивительного: институт, где она преподавала, был элитарный, творческий, и хотя предметы, которые она читала, назывались «Иностранная литература» и «Теория стилей», она, читая их, попутно читала эстетику — вскрывала тонкие взаимосвязи искусства и бытия, искусства и истории, раскрывая жизненную, по существу религиозную (хотя считала себя атеисткой), суть искусства. К ней прибивались люди, наиболее к этому расположенные. Других больше волновали проблемы «чисто профессиональные», которых в кино действительно много и которые порой (не только в кино) эту суть заслоняют — в свободном мире чаще, чем тогда у нас. Людей, которые прибивались к Ляле — будь то наш общий старый друг, талантливая актриса Малого театра, кондовая интеллигентка Таня (Татьяна) Панкова (потом народная артистка СССР), или такие люди, как Гриша Чухрай, или аз многогрешный, происхождения гораздо более разночинного, — отличал интерес к сути искусства.

Гриша, в отличив от меня, был фронтовиком — да еще каким! Война его началась в июне сорок первого… Правда, первое свое ранение он получил еще по дороге на фронт, когда его часть попала под бомбежку. Но вскоре после госпиталя — осенью 1941-го, — узнав, что идет набор добровольцев в воздушно-десантные войска, он выразил желание стать десантником и в этом качестве воевал всю войну: неоднократно прыгал в тыл противника и возвращался, выводил оттуда людей. Войну он закончил старшим лейтенантом ВДВ. Несмотря на безупречность биографии, храбрость, ордена и верность идеологии, именно благодаря своей честности (в том числе и по отношению к идеологии) натыкался на всякие неприятности, в том числе и на «органы», несколько раз был чуть ли не на грани ареста, но вступались «разведотделы». Обходилось.

Гриша был чудесный рассказчик. Многие фронтовые истории буквально оживали перед глазами, во всяком случае, переживались слушателями. И к нему и к его рассказам я, наверное, еще не раз буду возвращаться в этом повествовании… А сейчас вспомнил о его способности рассказчика в связи с одним эпизодом, высветляющим атмосферу этого дома, а отчасти и времени.

Однажды Чухрай рассказал о том, как ранней осенью сорок второго, возвращаясь с задания, он (и его друг Павел Кирмас) выводил из вражеского тыла к Сталинграду группу десантников и приставших к ним солдат разгромленных частей. Вокруг была сухая горячая степь, заходить в деревни было опасно, а у них не было еды. А воды — полторы-две фляжки на всех. Чухрай и распределял эту воду. Мерилась она наперстками — те, кто слабее, получали по два наперстка, те, кто крепче — в том числе и сам «дистрибьютор», — по одному раз или два в день. Благодаря таким, как Чухрай и Кирмас, — в людях просыпалось все лучшее, хотя все при этом оставались живыми грешными людьми. Рассказ изобиловал смешными эпизодами.

Рассказ этот произвел колоссальное впечатление на присутствующих. (Мне до сих пор обидно, что Чухрай не сделал из него фильма — фильм был бы как раз по нему.) Все слушали, раскрыв рот. Среди слушателей был и друг Ляли и Бориса Рудак — Евгений Александрович Рудаков, личность яркая и интересная. Он был человек колоссальных знаний и умений, обладал высокой квалификацией во многих областях. Но сейчас все его квалификации и умения пропадали втуне, ибо, как и я, отбыв свой срок (только в отличие от меня лагерный), находился в Москве нелегально. Правда, он уже принял решение прописаться в Боровске (город в Калужской области, больше чем в ста километрах от столицы, что и требовалось). Но дело не в этом. А в том, что к существующему строю он относился не просто критически, а начисто отрицал его достоинства. Лялю это огорчало — она ведь еще не только от коммунизма, но и от Сталина не освободилась. И она в связи с этим часто пикировалась с Е.А. Пропустить такой выгодный момент, как произведенное Гришей впечатление, она не могла. И в следующий раз, когда Рудак их навестил, задала ему невинный вопрос:

— Ну как вам Гриша, Евгений Александрович?

— Что сказать — очень хороший человек.

— Нет, не просто хороший человек, — назидательно сказала Ляля. — Разве вы не понимаете, что это продукт эпохи?

Е.А. на минуту задумался и даже согласился:

— Пожалуй, вы правы, но вся беда в том, что эпоха сначала создает этот продукт, а потом его поедает.

Атака была отбита, и Ляля сама это признала. Но суть не в атаке. Думаю, что в этих словах суть и трагедия того героического «советского поколения», о котором я уже здесь не раз говорил. В нем были вызваны самые высокие чувства и качества, которые были употреблены ни на что, а то и во зло. И которое горько поплатилось за это.

Хочется мне еще сказать несколько слов о ближайшей Лялиной подруге Тамаре — об упоминавшейся Тамаре Ноевне Лурье, с которой и у меня всегда были теплые, дружеские отношения. Она была дочерью еврейского писателя Ноя Лурье и вдовой известного критика-«теченца» Владимира Гриба. Но и сама по себе она была личностью незаурядной. Прежде всего опытным тонким литератором, редактором. И вообще очень ярким, образованным, умным и хорошим человеком. Но тогда она могла работать только как «негр» — выполняла работу по договорам своих друзей. Заключить договоры на свое собственное имя она не могла: фамилия Лурье не подходила. Но ее друзья, люди, как теперь выражаются, «этнически русские», выручали ее — доставали ей работу на свое имя. И даже стыдно отметить, что совершенно бескорыстно — без комиссионных. Само предположение о такой возможности было бы для них (и для меня по отношению к ним) оскорбительно. За деньги «негры» писали пьесы за героя антикосмополитской кампании Сурова — ибо ему по должности следовало к доверенному ему «общему руководству литературой» время от времени добавлять и собственную литературную продукцию. И скучные «производственные» пьесы, основанные на пресловутом «конфликте хорошего с отличным», писали за него те, кого он шельмовал и кого вообще «не допускали». Это было время, о котором Николай Глазков (его я, естественно, тоже навестил), выражался так (объясняя почему он занялся переводами):

— Понимаешь, Эмка, надо переводить. То, что сейчас печатают, настолько плохо, что претендовать на авторство — идиотизм. А так пусть деньги частично будут и тебе, а слава — целиком ему.

Про себя я скажу, что тогда я его советом воспользоваться не мог (мне бы переводов не дали), а начал переводить я в другое время и с настоящего поэта — Кайсына Кулиева. Впрочем, и со мной случалось.

Тамара и теперь зазвала меня в гости, обдала теплом, ободрила. Похвалила стихи, особенно «Легкость» — о Пушкине.

Вот круг людей, в котором я оказался, придя к Ляле и Борису. Разумеется, эти впечатления не только того утра. Надо бы больше рассказать о первой послессылочной встрече. Но хронологически мне трудно отделить разговоры, которые были тогда, от более поздних. Сейчас я могу передать только атмосферу. Но возвращаться к Ляле я буду еще не раз — и в этот приезд, и в последующие. А пока придется перейти к другим впечатлениям и встречам. Прежде всего к дому Яхниных.


В Москву с «мамками» | В соблазнах кровавой эпохи. Книга 2 | Сага о носителях анахронизма