home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



5

Вернувшись в камеру, Куфальт сразу падает духом. С ним так всегда. На людях он оживлен, вечно что-то рассказывает, хвастается, старается произвести впечатление закоренелого уголовника и бывалого арестанта, но наедине с самим собой чувствует себя очень одиноким и ничтожным и быстро впадает в уныние.

«Не надо было хамить надзирателю Штайницу, — думает он. — Подло с моей стороны. И все ради того только, чтобы эти птенцы желторотые, эти салаги, убедились, что он у меня на крючке. Не стоит овчинка выделки, все я делаю шиворот-навыворот — как-то пойдут мои дела на воле?»

«Если бы хоть зять успел прислать письмо! А так… Вся эта жизнь на воле, эти города и комнаты, которые придется снимать, да еще поиски работы, не говоря уже о деньгах, — не успеешь оглянуться, как они кончатся. Что тогда?»

Он сидит, уставясь в одну точку. До освобождения, о котором мечтал все пять лет, осталось меньше сорока восьми часов. А теперь вот боится. Здесь ему жилось неплохо, он быстро освоился с местными правилами и обычаями, быстро сообразил, когда надо изображать смирение, а когда можно и похамить. Камера его всегда была выдраена, крышка параши блестела, как зеркало, а цементный пол он дважды в неделю чистил графитом и скипидаром, так что тот сиял и сверкал, как зад у павиана.

Норму по сетям он всегда выполнял, иногда даже перевыполнял вдвое, а то и втрое, мог покупать в лавке продукты и табак сверх положенных. Получил вторую категорию, потом третью, считался образцовым арестантом, начальство ему доверяло и водило в его камеру разные комиссии, а он всегда отвечал на задаваемые ими вопросы скромно и почтительно.

— Да, господин тайный советник, мне здесь очень хорошо живется.

— Нет, господин старший прокурор, здешний режим мне на пользу.

— Нет, господин президент, я ни на что не жалуюсь.

Но иногда… Он улыбается, вспомнив, как огорошил молоденьких студенток, готовившихся работать в комитетах общественного призрения и жадно расспрашивавших его о совершенном им преступлении: не сказал о растрате и подчистке денежных документов, а, скромно опустив глаза, признался: «Кровосмешение. Переспал с родной сестрой. Весьма сожалею».

На память приходит одобрительная ухмылка, какой отметил эту его выходку инспектор полиции, а также горячие взгляды одной студентки, все время старавшейся держаться к нему поближе. Симпатичная такая девочка. Благодаря ей сколько приятных картин рисовалось ему перед сном!

Дорогого стоило и то блаженное времечко, когда ему пришлось помогать католическому священнику готовить алтарь к службе. Тот, правда, энергично возражал против «протестанта», но среди заключенных «не было католиков, внушающих доверие», так гласил язвительный ответ тюремных чиновников-протестантов католическому священнику.

Куфальт стоял позади органа и раздувал мехи, и кантор всякий раз угощал его сигарой, а однажды на мессу к ним припожаловал католический церковный хор, и девицы из хора подарили ему шоколад и душистое туалетное мыло. Правда, главный надзиратель Руш потом все у него отобрал. «Бордель! Чистый бордель! — воскликнул он, потянув носом в камере Куфальта. — Пахнет, как в борделе!» И искал, пока не нашел, так что старое доброе хозяйственное мыло вновь вступило в свои права.

Нет, хорошее это было время, в общем и целом, и освобождение, в сущности, свалилось на его голову несколько преждевременно. Ничего как следует не подготовлено, он с радостью остался бы еще недель этак на шесть или восемь, продумал бы все, что надо, в деталях. А может, он уже тоже слегка того, умом тронулся? Ведь сто раз видел, как самые что ни на есть разумные и спокойные из арестантов перед самым выходом на волю вдруг слетали с тормозов и начинали нести околесицу. Неужто и его уже заносит?

Вполне может быть, ведь раньше он бы ни за что не решился ворваться в камеру к этому толстяку еврею и взять их с мастером за жабры. Да и Штайницу тоже не рискнул бы хамить!

Только бы зять прислал письмо! А раздавал ли главный сегодня почту? Подонок, на него вообще нельзя положиться, не захочет — три дня не будет раздавать!

Куфальт делает несколько шагов по камере и вдруг застывает как вкопанный. Таз для умывания всегда стоял у него на шкафчике так, что его край совпадал с ребром шкафчика с точностью до миллиметра, так? А теперь он отступает минимум на сантиметр!

Он открывает шкафчик.

«Гляди-ка, этот старый востроглаз-сеточник шмонал мою камеру! Никак не может попрощаться с сотенной! Ну погоди, малый, я тебе коготки-то оттяпаю!»

Куфальт бросает быстрый настороженный взгляд на глазок в двери и щупает рукой шарф. Уловив внутри слабый хруст, успокаивается. Но тут же вспоминает, что максимум через полчаса предстоит врачебный осмотр, придется раздеваться и, значит, сотенную нельзя держать при себе. Сеточник тоже об этом знает и, значит, опять заявится…

Куфальт напряженно думает, наморщив лоб. Он, конечно же, знает, что в камере нет и не может быть укромного местечка, о котором бы не знали тюремщики. У них в конторе есть такой список, — надзиратель как-то ему рассказывал, — там перечисляются двести одиннадцать мест, где можно что-то спрятать в этой говенной камере.

Сунуть за переплет молитвенника? Нет, не пойдет. Может, зашить в тюфяк? Это бы еще ничего, но времени в обрез, за полчаса не успею и распороть, и зашить. Кроме того, еще пришлось бы разжиться у шорника подходящими нитками.

Выходит, зря он ходил опорожнять парашу, полтора часа ассигнация уж как-нибудь полежала бы на дне под дерьмом, ничего бы ей не сделалось, зато потом можно было бы оттуда ее извлечь. А теперь параша пуста.

Может, приклеить снизу к столешнице?

Точно — приклеить хлебным мякишем к столешнице!

Он уже крутит в ладонях хлебные шарики, но потом отказывается от этой мысли: слишком известно, одного взгляда достаточно. Лучше не надо.

Куфальт начинает нервничать. Уже звонят — конец последней прогулки, через четверть часа начнется прием у врача. Может, все же взять сотенную с собой? Свернуть плотно и засунуть себе в зад. А вдруг сеточник дал знать главному в лазарете, и тогда его так обшмонают! С них станется — возьмут и обследуют на рак прямой кишки!

Он в полной растерянности. Вот точно так будет, когда он отсюда выйдет. Там тоже тысячи возможностей и в каждой своя закавыка.

Нужно уметь принимать решения, а он именно этого и не умеет. Да и откуда бы? Ведь в течение пяти лет за него все решали другие. Они говорили: «Ешь!» — и он ел. Они говорили: «Проходи в дверь!» и он проходил. А когда говорили: «Сегодня напишешь домой», — он садился и писал письмо.

Форточка тоже неплохая вещь. Но каждому дураку известна. В одной из досок на койке есть трещина, но если кто случайно кинет взгляд, бумажка сразу бросится в глаза. Он мог бы поставить табуретку на стол и положить эту штуковину сверху на плафон лампы, но так все делают, а кроме того, вдруг кому-то взбредет заглянуть в глазок как раз в тот момент, когда он залезет на стол.

Куфальт рывком оборачивается и глядит на глазок. Точно, нутром учуял, — это он и есть, это его рыбий глаз зырит в камеру!

С наигранным бешенством он подскакивает к двери, молотит по ней кулаками и вопит:

— Проваливай от глазка, кальфактор, чего пялишься, падла проклятая!

Гремят ключи, дверь распахивается, и в проеме возникает главный надзиратель Руш.

Теперь полагается разыгрывать сцену, ибо Руш любит только собственные шутки. Главный надзиратель ценит в арестанте в первую очередь смирение, поэтому Куфальт изображает полную растерянность и, заикаясь от робости, лепечет:

— О, простите, господин главный надзиратель! Господин главный надзиратель, простите, я думал, это гад кальфактор, он вечно подглядывает, куда я табак прячу.

— Ну и что? Ну и что? Чего шум-то поднимать. А то краска с двери облетит!

Куфальт, льстиво улыбаясь:

— Господину главному надзирателю известно, у меня всегда все в наилучшем виде, и в краске ни одной трещинки.

Главный надзиратель Руш — этакий маленький, заросший щетиной бонапартик, истинный властитель тюрьмы, молчун и любитель ошарашить арестантов неожиданным ходом, непримиримый враг любых новшеств, противник деления арестантов на категории, а так же директора, других тюремщиков и каждого заключенного в отдельности, — главный надзиратель Руш не отвечает, а молча направляется к шкафчику, на котором висит табличка с личными данными и перечнем положенных льгот.

— Что с птицами? — спрашивает он.

— С птицами? — переспрашивает Куфальт, еще не зная, обернется все шуткой или нет.

— Да, да! С птицами! — злобно рычит деспот и тычет пальцем в перечень льгот. — Тут написано: две канарейки. Где они? Продал, так?

— Что вы, господин главный надзиратель, — обиженно тянет резину Куфальт, а сам с ужасом думает об ассигнации, засунутой в шарф. — Желтые пичужки загнулись зимой, когда отказало отопление. Я же вам докладывал!

— Враки. Враки. Чистая брехня. Враки. У сапожника две лишних. Наверняка твои. Продал!

— Что вы, господин главный надзиратель, я же вам заявлял, что они подохли! Ходил к вам в стекляшку и докладывал!

Главный стоит под окном, повернувшись к Куфальту спиной. Тому видны лишь пухлые белые руки, играющие ключами.

«Только бы ушел! — мысленно молит Куфальт. — С минуты на минуту объявят медосмотр, а у меня ассигнация в шарфе! Я же завалюсь! Опять попаду под следствие!»

— Третья категория! — ворчит главный. — Вечно третья категория… Все беспорядки от нее. Ваши деньги, те, что здесь заработаны…

— Да? — спрашивает Куфальт, поскольку никакого продолжения не следует.

— В благотворительном обществе. Можешь еженедельно получать по пять марок.

— Господин главный надзиратель, — канючит Куфальт, — пожалуйста, не делайте этого, ведь я так старался, так драил камеру!

— Ну и что? Сделаю. Еще как сделаю. Мне все едино. Драил? А с птицами — полный порядок! Ха-ха-ха!

— Ха-ха-ха! — послушно вторит ему Куфальт.

— А что случилось, — спрашивает главный (вдруг оказывается, что он умеет говорить связно), — что случилось с сетевым мастером и новым кальфактором?

— Новый кальфактор? — удивляется Куфальт. — Разве теперь у нас новый? Я его еще и в глаза не видел.

— Трепня! Пудри мозги кому другому! Десять минут пробыл у них в камере!

— Что вы, господин главный надзиратель, я сегодня выходил из камеры только на прогулку!

Главный надзиратель задумчиво проводит пальцем по крыше шкафа. Осматривает палец — не сказать, чтобы недовольно, — потом обнюхивает его, но нет: на шкафу нет и намека на пыль. Он спохватывается и направляется к двери.

— Значит, так: заработанные деньги — через благотворителей.

Куфальт судорожно соображает: «Если сейчас ничего не скажу, он уйдет, и я смогу притырить сотнягу, но зато завязну у благотворителей. А заложу этих двоих, потеряю сотню, зато послезавтра получу свои кровные на бочку. Правда, тоже не верняк».

— Господин главный надзиратель…

— Ну?

— Был я у них в камере.

Тот стоит молча, ждет. Наконец не выдерживает:

— Ну и что?

— Он получает для толстяка-еврея письма. Стоило бы там у них пошмонать.

— Только письма?

— Не за красивые же глаза он это делает.

— Знаешь что-нибудь?

— А вы пошмонайте, господин главный надзиратель. Сегодня же, да прямо сейчас — найдете кое-что стоящее.

Дверь распахивается:

— Куфальт, к врачу!

Куфальт молча глядит на Руша.

— Дуй! — милостиво разрешает тот. — Птицы здесь все как одна дохнут.

«Этой падле — мастеру — я здорово вмазал, — думает Куфальт, спускаясь по лестнице. — Некогда будет в моей камере ковыряться. Господи, да что я, теперь же это без разницы! А сотняга-то все еще при мне, проклятье!»


предыдущая глава | Кто хоть раз хлебнул тюремной баланды... | cледующая глава