home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Изобретение государства: орудие классового господства

Государство является автономным и подчиняет правящий класс собственному пониманию его интересов; оно «служит буржуазии вопреки буржуазии».

«Автономность» и «орудие», правление и подчинение — это термины, реальный смысл которых выявляется только в рамках диалектического метода.

Попытка интерпретации марксовской теории государства влечет за собой больше риска, чем выигрыша. Молодой Маркс, блестящий, талантливый политический журналист, писал резкие и оригинальные вещи о государстве, но делал он это больше под влиянием текущих событий, нежели в поиске общей доктрины. С другой стороны, впоследствии, в период построения системы, государство его не очень интересовало (Энгельса немногим больше). По-видимому, он был отвлечен от этого предмета той самой силой его теории классового господства, которая, как можно было подумать, неявно обеспечивает понимание государства. В любом случае он мало что сделал для того, чтобы выразить свое понимание более четко. Это согласуется с тем, что Маркс ограничил детерминанты социального развития «базисом», оставив государству, феномену «надстройки», лишь сомнительную автономность либо лишив его автономности вообще. Эта неявность и составляет причину, по которой, несмотря на гораздо большее внимание, уделяемое надстройке позднейшими марксистами (в особенности Грамши и его интеллектуальными последователями), нам остается лишь спекулятивно рассуждать о том, что теория Маркса «должна означать», какова может быть заключенная в ней точка зрения на силы, действующие на государство и прилагаемые им самим, для того чтобы сохранялась логика всей конструкции.

Такие рассуждения становятся вдвойне рискованными ввиду часто встречающегося у Маркса сочетания диалектического метода с многословными рассуждениями, нацеленными специально на те или иные ad hoc[49] потребности текущего дня. Последнее ведет к тому, что в каком-нибудь сакральном тексте почти всегда можно найти пассажи в поддержку практически любой позиции и ее противоположности, так что на каждое «с одной стороны…» адепт может процитировать «с другой стороны…» и «тем не менее нельзя упустить…». В свою очередь, диалектический метод позволяет практикующему его автору назначить любое из пары противоречащих друг другу утверждений на роль победителя, третьего члена триады тезис-антитезис-синтез. Например, он может решить, в соответствии с требованиями своей аргументации, что тогда, когда объект является черным, но в то же время белым, он на самом деле белый (хотя на вид черный), или, может быть, наоборот. Именно таким образом отношения государства и подданного у Гегеля[50] и государства и капиталистического класса у Маркса оказываются абсолютно пластичными в соответствии с требованиями момента и контекста. (Это является также причиной того, что, вообще говоря, типичный диалектик практически всегда может разрушить типичную недиалектическую аргументацию.)

Сказав все это, отважимся все же схематически изложить интерпретацию, в которой мы, насколько возможно, останемся верны недиалектическому (и тем самым легко опровержимому) содержанию. Вполне правомерно считать, что, согласно марксистской теории, победа рабочего класса и исчезновение классового антагонизма по определению означают отмирание государства. Ясно, что Ленин был весьма заинтересован в том, чтобы принять противоположную интерпретацию. Он приложил массу усилий к доказательству того, что прекращение классового конфликта не влечет за собой отмирания государства. Классов нет, но при социализме есть (принуждающее) государство. Государство может отмереть только при изобилии, сопутствующем полному коммунизму. И это отмирание — не логическое следствие, а процесс в реальном историческом времени, о требуемой продолжительности которого было бы наивно рассуждать заранее.

Хотя аппарат для «управления вещами» сохранится, для «управления людьми» его не будет. Требуется большое напряжение ума, чтобы понять, если это вообще возможно, как «управлять вещами», не указывая людям, что с этими вещами делать, и чем указывание людям отличается от «управления людьми». Предварительный ответ, по-видимому, таков: это становится возможным, когда люди делают то, что от них требуется для того, чтобы управлять вещами, без принуждения или приказаний.

Бесклассовое общество тогда можно предварительно определить как состояние, в котором это верно, т. е. в котором люди самопроизвольно управляют вещами, но ими самими никто не управляет. Однако если люди свободно делают то, что от них требуется, то какая остается нужда в управлении вещами и что это за непринуждающее квазигосударство, которое остается после того, как настоящее государство отмерло? Необходимым условием для неотмирания принуждающего государства является наличие более чем одного класса. Интересы основных «исторических» классов неизбежно являются антагонистическими. Правящему классу государство необходимо для того, чтобы предотвратить атаку эксплуатируемого класса на свою собственность и нарушение контрактов, которые образуют законодательную основу эксплуатации. По мере того как история движется предопределенным курсом к победе пролетариата и обществу, состоящему из единственного класса, функционально устаревшие классы оттесняются на обочину. Предпоследним оставшимся классом является буржуазия, которая владеет всем капиталом и присваивает прибавочную стоимость, создаваемую трудом. Государство — защитник собственности. Если собственностью владеет буржуазия, то государство не может не служить буржуазии, и это относится к любому государству. Вот почему та автономия, которую марксизм (иногда, не всегда) дозволяет государству, столь двусмысленна. Абсолютная монархия, буржуазная республика, бонапартистское, «английское», бисмаркианское и царистское государства, которые, по признанию Маркса и Энгельса, отличались друг от друга, все считались государствами, обязанными отстаивать интересы имущего класса, точно так же как игла компаса обязана указывать на север вне зависимости от того, в каком экзотическом месте она окажется.

Сведение государства к роли слепого орудия классовой борьбы, очевидно, неудовлетворительно. Прибегая к нему, Энгельс и Ленин заставляют вздрагивать более интеллектуально требовательных марксистов. В то же время концепция автономного государства, государства, обладающего собственной волей, которая постоянно встречается в ранних политических сочинениях Маркса, еще менее приемлема; возвышение государства до уровня субъекта есть ревизионизм, гегельянский идеализм, фетишизм, если не хуже, не соответствующий зрелому марксизму Grundrisse[51] и «Капитала». Это ведет к глубоким политическим трудностям. К их числу относятся угроза традиционному социализму со стороны теплохладных реформистских представлений о том, что государство примиряет внутренние противоречия в обществе, повышает благосостояние трудящихся «вопреки буржуазии», смягчает «кризисы перепроизводства» и т. д. Сторонники планового «государственно-монополистического капитализма» как средства справиться с капиталистическим хаосом, а также Юрген Хабермас и его франкфуртские друзья с их доктринами легитимации и примирения — все они считаются проводниками этой угрозы.

Синтетическое решение, обладающее некоторой элегантностью и разработанное в основном современными западноберлинскими марксистами, состоит в том, чтобы привить теорию общественного договора к стволу марксизма. Капитал при «фрагментированном» (т. е. децентрализованном) капиталистическом способе производства состоит из «индивидуальных капиталов» (т. е. отдельным владельцам принадлежат отдельные его части). Эти «капиталы» требуют, чтобы рабочие были послушными, обученными и здоровыми, чтобы природные ресурсы возобновлялись, правовые отношения обеспечивались санкцией, а улицы были мощеными. Однако никакой индивидуальный капитал не в состоянии с прибылью производить эти блага для себя. На пути капиталистического воспроизводства и накопления стоит проблема «экстерналий» (или «внешних эффектов») и проблема «безбилетника». Не навязанные извне кооперативные решения, избавляющие капитал от рисков, связанных с подчинением государству, не рассматриваются. Таким образом, возникает объективная потребность в государстве, осуществляющем принуждение «помимо и извне общества» для охраны здоровья рабочих, создания инфраструктуры и т. п. Из этой потребности могут быть логически выведены его форма и функции (Ableitung)[52]. Это ведет к монополии государства на применение силы, точно так же как к ней ведут различные другие формы политического гедонизма в системах Гоббса и Руссо. В то же время к «удвоению» (т. е. разделению) экономической и политической сферы и Besonderung (отделенности) государства применима «диалектика явления и сущности». Государство кажется нейтральным и надклассовым, потому что оно должно стоять над «индивидуальными капиталами» для того, чтобы служить капиталу в целом; оно должно подчинять отдельных буржуа для того, чтобы защищать интересы буржуазии. По-видимому, эту функцию способно выполнять любое государство, обладающее силой принуждения, — абсолютная монархия, республика, демократия или деспотия.

Однако по какой-то причине буржуазия должна требовать большего, поскольку в противном случае она — вопреки тому, что от нее ожидается, — не поднимется на революцию, чтобы смести докапиталистическое государство. Для марксизма крайне важно утверждать, несмотря на все свидетельства обратного, что революции отражают экономические требования того класса, который призван к господству развитием «производительных сил», и что противоречие между капиталистическими технологиями и докапиталистическими производственными отношениями должно разрешаться путем революции.

Это убеждение является источником трудностей — и больше всего для историков, которые его придерживаются. Историк, который не следует ему и который сделал больше остальных для того, чтобы рассеять мифы, распространяемые о Французской революции, напоминает нам: «ни капитализму, ни буржуазии для появления и доминирования в истории европейских держав XIX в. не были нужны никакие революции», сухо замечая, что «ничто так не было похоже на французское общество при Людовике XVI, как французское общество при Луи Филиппе»[53]. Начавшись в 1789 г. с приверженности принципу священности собственности, чуть более чем за четыре года эта революция достигла той точки, где права собственности были поставлены в зависимость от активной поддержки государства Террора (Законы вентоза). По иронии, именно Термидор — контрреволюция — призвал государство к порядку, спас неприкосновенность собственности и защитил интересы буржуазии, которые якобы и являлись raison d'etre[54] революции. Избавившись от жирондистов, революция поставила государственные задачи выше гарантий сохранения собственности и, вопреки обычным оправданиям, продолжала эскалацию своего радикализма в течение долгого времени после того, как ход войны повернулся в ее пользу. Маркс, который (особенно в «Святом семействе», 1845 г.) прекрасно разглядел, что якобинское государство стало «самоцелью»[55], что оно служило только себе, а не буржуазии, считал это извращением, искажением, отклонением от нормы. Он диагностировал эту проблему как отчуждение, отстранение якобинского государства от своей буржуазной классовой основы[56] и никоим образом не предполагал, что удаляться от своей «классовой основы» для государства совсем не является отклонением, если оно вообще когда-либо было к этой основе привязано.

Исторические факты других революций служат марксистской теории не лучше. Энгельс однажды проворчал, что у французов была политическая, а у англичан — экономическая революция (забавный вывод для марксиста), а в другой ситуации — что у англичан, помимо их буржуазии, есть буржуазная аристократия и буржуазный рабочий класс. Уже указывалось на то, что мнение о том, что «большие», «настоящие» революции были вызваны классовыми интересами, плохо согласуется с революциями 1776 г.(США), 1789 г.(Франция), 1830 г. (Нидерланды), 1917 г. (Россия), но хуже всего — с английскими революциями 1640–1649 гг. и 1688 г. — Пуританской и Славной[57]. Капитализму не понадобилась революция и для того, чтобы завоевать своеобразное господство в итальянских городах-государствах. Более того, крестьянско-купеческий капитализм в России с XVII по XIX в. развивался настолько успешно, что сумел колонизировать черноземный регион и Сибирь без ощутимых помех со стороны Москвы, которая была центром определенно докапиталистического государства[58]. (Вполне возможно, впрочем, что эти феномены «фронтира» следует считать исключениями, т. е. что капитализм в состоянии колонизировать и обустроить фронтир без помощи и без помех со стороны государства.)

С революцией или (из уважения к историческим свидетельствам) без нее, капиталистический класс в конце концов приходит к тому, что государство начинает служить его интересам. Но иногда, в аномальных, «нетипичных» ситуациях, буржуазия не господствует над государством. Это различие важно, поскольку оно свидетельствует по крайней мере о квазиавтономии государства в определенных исторических обстоятельствах. Энгельс формулирует это следующим образом: [Государство] «во все типичные периоды является исключительно государством правящего класса и во всех случаях остается по сути машиной для подавления… эксплуатируемого класса» (курсив мой. — Л.Я.)[59]. Я полагаю, что это следует трактовать как то, что существуют периоды (которые мы тем самым признаем типичными), когда государство является инструментом классовой борьбы, действующим по велению правящего класса, в то время как в остальное время оно избегает контроля правящего класса, но продолжает действовать от его имени, на его благо и в его интересах. Правящий класс, без сомнения, это класс, владеющий средствами производства независимо от того, «правит» ли он в смысле управления.

Точно так же, как в России не бывает погоды не по сезону, кроме как весной, летом, осенью и зимой, в истории капитализма не бывало нетипичных периодов, за исключением золотого века английской, французской и немецкой буржуазии. В Англии буржуазия предположительно никогда не стремилась к политической власти (Лига против Хлебных законов и позднее либеральная партия по ряду причин не в счет) и спокойно оставила государство в руках землевладельцев, которые могли привлекать атавистическую народную верность и чьи видимая беспристрастность и внимание к проблемам общества помогали сдерживать развитие пролетарского классового сознания. Неясно, следует ли считать английское государство автономным — Энгельс говорит о том, что аристократия получала за свое управление должное вознаграждение от капиталистов, — но не остается сомнений в том, что оно представляет интересы капиталистов более умно и эффективно, чем могла бы это делать политически неграмотная буржуазия.

Во Франции с падением Июльской монархии буржуазия моментально обнаружила, что политическая власть находится у нее в руках. Она была не в состоянии с ней управиться, а парламентская демократия (в виде выборов в марте 1850 г.) высвободила народные силы, которые оказались для буржуазии опаснее, чем любая другая группа или класс[60]. (Сравните диагноз Маркса с поразительной позицией, которую занял Ленин в «Государстве и революции», — о том, что парламентская демократия идеально подходит для целей капиталистической эксплуатации[61].) В «18 брюмера Луи Бонапарта» Маркс пишет об отречении буржуазии от власти, обрекающей ее на политическое небытие; он сравнивает диктатуру Наполеона III с дамокловым мечом, висящим над головой буржуазии. Не вполне ясно, полагал ли Маркс, что буржуазия при этом осознавала все опасные особенности бонапартизма, популизма низшего и среднего класса, государственного паразитизма и т. д. Впрочем, он был уверен, что, отрекаясь от власти, буржуазия купила себе тем самым гарантии сохранения собственности и порядка, а это означает, что дамоклов меч на самом деле находился не над ее головой. Энгельс, как обычно, проще излагающий свои мысли, указывает, что бонапартизм отстаивает интересы буржуазии более широко и даже против буржуазии. Как розги ради блага ребенка, автономное государство Второй империи на самом деле существовало для блага капиталистического класса, даже когда последний испытывал под его властью известное беспокойство.

Германия, будучи (как всегда) особым случаем, где буржуазная революция 1848–1849 гг. произошла слишком поздно и превратилась в торг, была в этом тем не менее похожа на Англию и Францию; прусское государство, а после 1871 г. — империя, делало то, что требовалось для капиталистической эксплуатации, не будучи никоим образом направляемым капиталом. Когда Энгельс пишет, что Бисмарк обманул и капитал и труд ради «капустных юнкеров» (которые, несмотря на все привилегии, зерновой тариф и Osthilfe[62], упорно оставались бедными), он признает автономию государства (поскольку подчинение интересам землевладельцев не поставило государство под классовый контроль — землевладельцы, в отличие от капиталистов и рабочих, больше не являлись реально действующим, живым классом), не предполагая, что этот обман дал капиталистам больше поводов для жалоб, чем предательский союз Бисмарка с презренным Лассалем и весь бисмарковский дрейф в направлении реформистской, «социальной» политики, свойственной «государству благосостояния». Государство последовательно служило общим буржуазным интересам вопреки буржуазии.

Короче говоря, марксистский прототип государства допускает значительную автономию вне «типичных периодов», т. е. практически все время, но обязывает его всегда использовать эту автономию единственно в интересах капиталистического класса. Ни Маркс, ни его последователи до настоящего времени не извлекли ничего особенного из его оригинальных идей о феномене государства, не имеющего классовой основы и действующего в собственных интересах, а также о бюрократии, паразитизме, бонапартизме и т. д.

В конце концов, Маркс не мог признать, что наличие или отсутствие контроля над государством со стороны правящего класса действительно имело значение. Государство должно было действовать в его интересах независимо от этого. Не было разницы, кто управлял государством — истинные представители своего класса, такие как Казимир-Перье и Гизо, Пиль и Кобден, или внеклассовые авантюристы, подобные Луи Бонапарту, не говоря о таких людях, как Кастлрей или Мельбурн в Англии, Роон или Бисмарк в Пруссии или Шварценберг в Австро-Венгрии, у которых было мало времени для буржуазных забот. По-видимому, это имело место в любом государстве. На любое государство можно положиться в том, что оно будет делать то, что хорошо для капитализма.

Продолжая эту логику, мы находим подтверждение и обратному: не просто любое государство будет вести себя так, но и все, что оно делает, при ближайшем рассмотрении оказывается идущим на пользу капитализму. Когда в декабре 1831 г. маршал Сульт во главе 20 000 солдат направляется против 40 000 забастовавших рабочих-текстильщиков в Лионе, когда в июне 1832 г. генерал Лобо, усмиряя беспорядки на Монмартре, наносит бунтовщикам потери в 800 человек убитыми и ранеными, когда в апреле 1834 г. все в том же Лионе число жертв составляет 300 человек, а в Париже солдаты Бюжо стреляют в женщин и детей, государство помогает эксплуататорам. Когда английские законы 1799 и 1800 гг. о противозаконных обществах превращают попытки работников организоваться в криминальный заговор (в широком смысле), государство является союзником капитала.

Когда в 1802 и особенно в 1832 г. английские фабричные законы запрещают устанавливать для детей до 18 лет в промышленности рабочий день такой же продолжительности, что и в сельском хозяйстве, государство продолжает по-своему помогать промышленникам. Когда профсоюзные организации становятся (говоря упрощенно) законными в Англии в 1824 г., в Пруссии в 1839 г., во Франции и большинстве германских государств в начале 1860-х, когда десятичасовой рабочий день становится требованием закона на большей части территории США в 1850-х, государство продолжает действовать в правильно понятых капиталистических интересах. (Марксистская гипотеза о том, что государство всегда действует в интересах правящего класса, столь же неопровержима, как и вульгарная фрейдистская гипотеза о том, что действия человека всегда являются результатом его сексуальных влечений — и тогда, когда он им уступает, и тогда, когда он им сопротивляется. Что так, что эдак — один черт.)

Единственное различие между явно прокапиталистическими и якобы антикапиталистическими действиями государства заключается в том, что нам необходимо корректно применить диалектический метод, чтобы поместить их в триаду тезис-антитезис-синтез и убедиться, что вторые — это то же самое, что и первые. Тогда виртуальная, формальная, искусственная, эфемерная антикапиталистическая видимость превратится в основополагающую, настоящую, долгосрочную, истинную прокапиталистическую реальность.

На самом деле едва ли возможно реконструировать то, что могло бы стать марксистской теорией государства, не обращаясь к диалектике. Государство принимает меры, которые вредят капиталу и капиталистам: вводит прогрессивное налогообложение, предоставляет законодательный иммунитет профсоюзам, создает антимонопольное законодательство. Все эти меры — прокапиталистические. Государство служит правящему классу[63], и поскольку это действия государства, они неизбежно предпринимаются в интересах правящего класса (в «подлинных» интересах). Отдельные члены капиталистического класса могут быть слишком близорукими, чтобы распознать свои реальные интересы, и могут испытывать недовольство по поводу действий государства, вступая в Общество Джона Берча и протестуя против буржуазной демократии, но класс как таковой будет видеть идентичность своих интересов и интересов государства, поскольку именно так марксизм определяет понятия правящего класса, классового сознания и государства.

Та же железобетонная аргументация сегодня применяется к социалистическому государству, рабочему классу и пролетарскому классовому сознанию. Многие (или, если уж на то пошло, даже все) рабочие по отдельности могут выступать против действий социалистического государства. Эти действия тем не менее осуществляются в интересах рабочего класса, поскольку необходимые термины определены так, чтобы это было верно. Антагонизм между социалистическим государством и рабочим классом — бессмысленный термин; эмпирические свидетельства конфликтов допускаются только при условии переопределения одного из терминов — например, в восстаниях в Восточном Берлине в 1953 г. или в Венгрии в 1956 г. госбезопасность становится рабочим классом, экипажи русских танков — дружественными рабочими, а те, кто восстает против государства, либо не являются рабочими, либо ими «манипулируют». (Трудно отыскать более впечатляющий пример двойной функции слов — семантической и магической.) Хотя все это, без сомнения, до боли знакомо современному читателю, у такой аргументации есть то достоинство, что она представляет собой повторение марксистского рассуждения об абсурдности обращения капиталистического государства (т. е. государства, которое марксисты считают «капиталистическим») против капиталистического класса и помогает лучше его оценить.

Таким образом, буржуа, выступающий в качестве политического гедониста, потыкавшись в разные стороны, в конце концов попадает в тупик. На первый взгляд, марксизм сообщает ему, что если бы государства не существовало, то его следовало бы изобрести, чтобы получать свое удовольствие от эксплуатации пролетариата — для чего государство является подходящим инструментом. При более внимательном рассмотрении, однако, государство оказывается довольно специфическим инструментом, поскольку навязывает ему свое понимание его интересов и действует в соответствии с этим пониманием даже вопреки самому буржуа. Очевидно, это не удовлетворит никакого отдельно взятого капиталиста. Это может удовлетворить капиталистический класс, но только если мы согласимся признать существование классового сознания, не связанного с сознанием реальных представителей класса. Хотя для марксистов нет никакой проблемы в таком допущении, оно едва ли найдет понимание у представителя соответствующего класса, да оно для этого и не предназначено.

Что же тогда делать капиталисту? Государство для него либо жизненно необходимо, либо просто полезно. Если оно является необходимым условием, если капитализм не может функционировать без него, то капиталист должен изобрести государство или воспользоваться им, если оно уже изобретено. Если государство — это просто полезный инструмент, то капиталист, если у него есть выбор, предпочтет преследовать свои интересы без его помощи, т. е. возможно менее эффективно, но в то же время не будучи обремененным сервитутами и ограничениями, которые ему навязывает понимание автономным государством капиталистических интересов.

По поводу этого выбора марксизм не дает четких указаний. Из тезиса о том, что государство, если оно вообще существует, должно обязательно способствовать классовому угнетению, не следует, что государство обязано существовать, если имеет место классовое угнетение. Почему не может быть частного, ограниченного, кустарного, диверсифицированного угнетения? Хотя Энгельс считал (по крайней мере, создается такое впечатление), что государство должно возникать, если есть разделение труда, и, следовательно, общество становится сложнее, он не выводил из этого, что капитализм предполагает наличие государства и что эксплуатация труда капиталом не может происходить в естественном состоянии. Утверждать, что он имел в виду именно это, означает приписать ему жесткий экономический детерминизм или «редукционизм», и хотя среди современных марксистов модно относиться к Энгельсу свысока, они все же едва ли станут так заявлять. Буржуа, задающемуся вопросом о том, следует ли ему безусловно выбирать государство или он может попытаться взвесить за и против (всегда предполагая, что каким-то чудом у него есть выбор), и впрямь остается принимать решение самому.

Исторические свидетельства, как это обычно и бывает, демонстрируют все возможные варианты, оставляя капиталисту решать, является ли государство желательным вспомогательным средством для функционирования капитализма с учетом риска, который его суверенитет влечет для имущего класса. В отношении подобной дилеммы очень поучительным было бы прочесть о том, насколько неадекватным инструментом классового угнетения может быть государство, и о том, какие средства в свое время применялись в связи с этим. По всей видимости, до отмены законов о противозаконных обществах в 1825 г. нелегальное профсоюзное движение угрожающе разрасталось в Олдхэме, Нортхэмптоне и Саут Шилдс (без сомнения, и в других местах, но мы говорим о локальной ситуации), поскольку законы исполнялись плохо. В течение трех десятилетий, вплоть до 1840 г., профсоюзы наращивали силы, «определяли правила… и налагали наказания»: государство было бесполезным, ив 1839 г. в отчете королевской комиссии о местной полиции говорилось, что «владельцы производств начали использовать оружие для самообороны и рассматривали вопрос о создании вооруженных ассоциаций для самозащиты»[64] — в некотором смысле более привлекательная идея, чем платить налоги и не получать помощи государства, которую, по их мнению, они покупали.

Нанимая пинкертонов для борьбы с забастовками и защиты «активов в обрабатывающих (добывающих) производствах», сталелитейная промышленность Пенсильвании или медные шахты Монтаны не просто компенсировали недостатки «инструментов классовой борьбы» на федеральном уровне и на уровне штата, но и делали это, используя частный инструмент, который они могли контролировать и который в любом случае не обладал властью и масштабом, чтобы контролировать их самих. Без сомнения, к добровольным ассоциациям и пинкертонам обращались (на самом деле удивительно редко), когда государство демонстрировало свою крайнюю неспособность прийти капитализму на помощь, как этого от него ожидали. То, что оно действительно иногда было на это неспособно, — еще один аргумент в пользу того, что политический гедонист весьма доверчив, если он думает, что заключил хорошую сделку, потому что он может сделать лишь немногое, чтобы заставить государство придерживаться своей части уговора.

Хотя можно говорить о «вооруженных ассоциациях самозащиты» и пользоваться профессиональными услугами пинкертонов, эти инструменты, по сути, направлены на то, чтобы дополнить неадекватные или пораженные кратковременной политической трусостью и слабоволием услуги государства. Речи не шло о том, чтобы взять закон перманентно в свои руки и жить без государства (за исключением короткого периода на американском Западе) — как по той причине, что национальный бренд законности и порядка по ощущениям лучше и безопаснее, так и потому что утерян навык поддержания правопорядка на уровне дома или поселения, не провоцируя раздоров и обид. Это, в сущности, та же самая ошибка, что и отождествление естественного состояния с helium omnium contra omnes, при котором упускаются из виду некоторые мощные силы, способные привести к относительно стабильным, мирным кооперативным решениям, если по счастливой случайности будет запущен соответствующий процесс обучения. Как бы то ни было, существенным фактом является то, что, несмотря на некоторую активность в этом направлении, вплоть до самого последнего времени так и не была разработана убедительная аргументация, позволяющая утверждать, что можно отказаться от государства, не лишаясь при этом некоторых оказываемых им услуг, отсутствие которых затрудняет функционирование капитализма. Но с тех пор появились серьезные доводы в подтверждение того, что взаимодействие свободных контрактов может спонтанно создать предложение таких услуг, как обеспечение исполнения контрактов и защита жизни и собственности, т. е. большей части того, что капиталисту действительно нужно от государства[65]. Суть здесь не в том, возможно ли создание такого рода систем добровольных договоренностей после того, как государство уже возникло. Скорее всего нет, если само существование государства сокращает способность гражданского общества к спонтанной гражданской кооперации. (Нелегко придумать какую-либо другую причину, объясняющую отсутствие в современной Америке «комитетов бдительности» отчаявшихся родителей, расправляющихся с торговцами наркотиками в школах.). Скорее дело в том, что если они возможны и допустимы аbinitio[66], то нет непреодолимой нужды добровольно подчиняться государству. Капиталист, который соглашается с принуждением, считая его очевидно низкой ценой за получаемую им выгоду, страдает «ложным сознанием».


Изобретение государства: общественный договор | Государство | Замыкание контура с помощью «ложного сознания»