home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



ЛИЗА

Была суббота, день, когда разрешалось писать родным письма. Накануне мы получили от них такие нужные, такие теплые и такие трафаретные письма. Дети здоровы, умненькие, красивые, будь мужественна, береги свое здоровье, ты нужна. И хотя я знаю, что мне не напишут, если дети больны, не напишут, что мать не спит по ночам и горе убивает ее, успокаиваюсь, впитываю каждую черточку милого, старательного маминого почерка, целую печатные буквы сына и контуры обведенной чернилами ручки дочери, которая сейчас уже величиной с мою ладонь, а была крошечной. Эти письма живут с нами одну ночь, назавтра я должна их возвратить. Отнимут у меня и карточки, и нужно их запечатлеть в сердце. На карточке мама, папа и дети. Девочка острижена наголо. А сейчас зима. Значит, она была больна, может быть, скарлатиной, может, дифтеритом. Я ничего не знаю, но знаю, что неделю назад она была жива и ее ручку обвели чернилами, и я целую отпечаток ее ручки. Я счастлива, мои дети живут у моих родителей в любви и заботе, я каждые две недели получаю письма — эти сгустки любви и тепла, которые греют сердце и вливают в него волю к жизни.

А Лиза, моя соседка по камере, не получает писем уже два месяца. У нее остались на воле две девочки, шести и двенадцати лет. Старшая девочка, Зоя, аккуратно писала ей, сообщая, что младшая, Ляля, не слушается и порвала новое платье, что теперь она заплетает косички и они уже длинные, 20 см. Она прислала и карточку: две беленькие девочки, гладко причесанные на косой пробор. У старшей действительно косички, но вряд ли они достигают 20 см, они совсем маленькие и смешные. Она их выставила вперед. Должно быть, это предмет ее гордости. Лиза удивительным образом прячет эту карточку от обысков, и она уже живет у нее два месяца со дня получения последнего письма. Это большое преступление, за него можно попасть в карцер, и Лиза изволновалась и решила, что сдаст эту карточку, а то можно от волнения получить порок сердца.

Лиза вообще мнительна и боится за свое здоровье. Это крепкая, довольно некрасивая женщина, с очень простым лицом. Она рассказывает, что умеет хорошо петь, но мы, к сожалению, не можем это проверить, ведь говорить разрешается только шепотом, а петь совсем нельзя. Лиза любит рассказывать о том, что она пользовалась большим успехом у мужчин, а я этому никак не могу поверить, глядя на ее некрасивое лицо и сильную, грубо сколоченную фигуру. Вообще с Лизой я не очень сошлась, она не любит философствовать, говорит больше о еде, о платьях, которые у нее были, о мебели, которую она оставила в квартире. Она человек неинтеллигентный, и ее раздражает наше переливание из пустого в порожнее в поисках первопричин.

Но вчера, после того как мы все получили письма, а она опять осталась без письма, долго плакала, а ночью шепотом рассказывала свою историю:

– Вы все из хорошей жизни, а я в детстве плохо жила. Мы с матерью ходили по дворам и пели… мы были нищие. Отца не было, никогда не было, мать нас с сестрой прижила от хозяина, она была кухаркой у чиновника (Лиза стыдилась этого и никогда не рассказывала раньше. Я поняла, почему она так не любила наши рассказы о детстве, о том, как нас учили музыке, какие елки нам устраивали, как нас баловал отец). И у матери, и у нас с сестрой были хорошие голоса, и мы пели по дворам, и нам подавали много. Мы бы хорошо жили, но мать пила. А голос у нее был как у Неждановой, выпьет, бывало, и поет, и плачет. Хорошо пела и была добрая, а пила от горя. Я всегда завидовала детям, которых в школу провожала мать, а если видела детей с отцом, нарядных, беленьких, мне хотелось запустить в них комком грязи.

Мы жили в углу в подвале. И вдруг, когда мне исполнилось четырнадцать лет, произошла революция. К нам пришли люди и сказали, что нас переселяют из подвала в квартиру на втором этаже. Там жили буржуи, они все бросили и убежали за границу, а нам дали их квартиру со всей обстановкой, со всеми вещами. Там был рояль, были платья, посуда. Мать нарядилась, нас нарядила. Нам дали три комнаты. Мы жили в одной, потому что было холодно, но другие комнаты берегли, вытирали пыль. А потом стало тепло, и мы стали жить во всех комнатах. Мать работала комендантом этого дома, а мы с сестрой на фабрике. Там нас все любили, потому что мы всегда пели — и за работой, и на вечерах. Мы одевались очень хорошо, потому что у буржуев осталась швейная машинка и много платьев, и мать всё шила и переделывала платья. Она и пить перестала. Только, бывало, по вечерам соберутся к нам товарищи, как в клуб, покушаем (мать ведь кухаркой у чиновника была и хорошо готовила), выпьем по рюмочке и поем, поем. Потом мать умерла, у нее была чахотка. Ну, хоть последние годы пожила в радости. А мы с сестрой вышли замуж. Я за председателя фабкома нашей фабрики, а она — за мастера. Они были партийные, и мы стали партийные. Мы жили очень хорошо. Самое большое горе было, когда умер Ильич. Я и в партию вступила в Ленинский набор. Муж меня заставлял учиться, как Ленин велел.

Две дочки у меня были. Я их одевала как куколок. Старшую уже начали учить на рояле, она хорошо успевала и тоже любила петь. У нее голосок был тоненький и чистый, как колокольчик. Бывало, на детском утреннике у нас на фабрике дочка в шелковом платье с пионерским галстуком поет, а муж мне говорит: «Лучше Зойки ни одной девчонки нет, она народная артистка будет». А я вспоминала, как по дворам ходила и завидовала детям, у которых отец есть, и так любила нашу советскую власть, что жизнь бы отдала за нее. У нас в Ленинграде вождь был тогда Зиновьев; я его любила, и муж очень уважал. Мы за него голосовали. А потом сказали, что он изменил Ленину. Было больно и непонятно. А потом был Киров. Я Кирова тоже любила, он к нам на фабрику приезжал, я вечер устраивала и пела. А потом нас арестовали. Говорят, муж был зиновьевец, за него голосовал. И я голосовала. Я считала, что он за Ленина. Если бы я знала, что он Ленину изменил, я бы его своими руками задушила.

Лиза проплакала всю ночь. Это она мне в первый раз всё рассказала, и мне стало стыдно, что я считала ее грубой и глупой за то, что она всё про квартиру и мебель вспоминала.

А вчера нам после обеда дали бумагу, чтобы писать письма. Лиза тоже писала, всё советовала дочерям беречь свое здоровье, хорошо учиться.

Вдруг открылось окошко, и Лизе подали письмо. Оно было не совсем обычного содержания.

«Дорогая мама, — писала Зоя. — Мне пятнадцать лет, и я собираюсь вступить в комсомол. Я должна знать, виновата ты или нет. Я всё думаю, как ты могла предать нашу советскую власть? Ведь нам было так хорошо, ведь и ты и папа — рабочие. Я помню, мы очень хорошо жили. Ты мне шила шелковые платья, покупала конфеты. Неужели ты у «них» брала деньги? Лучше бы мы ходили в ситцевых платьях. А может быть, ты не виновата? Тогда я не вступлю в комсомол, я никогда за тебя не прощу. А если ты виновата, то я больше не буду тебе писать, потому что я люблю нашу власть и врагов буду ненавидеть, и тебя буду ненавидеть. Мама, ты мне напиши правду, я больше хочу, чтобы ты была не виновата, и я в комсомол не вступлю. Твоя несчастная дочь Зоя».

Лиза замерла.

Из четырех страничек, что нам давали для письма, три у нее уже были написаны. Она сидела как каменная. Потом на четвертой страничке написала крупными буквами: «Зоя, ты права. Я виновата. Вступай в комсомол. Это в последний раз я тебе пишу. Будь счастлива, ты и Ляля. Мать».

Она протянула мне письмо Зои, свой ответ и стукнулась головой о стол, задыхаясь в рыданиях.

– Лучше пусть меня ненавидит… Как жить она будет без комсомола, чужой? Советскую власть ненавидеть будет. Лучше пусть меня.

Она отослала письмо, сдала карточку и больше никогда не говорила о дочерях и никогда не получала писем.


БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА В 1936 ГОДУ | Есть всюду свет... Человек в тоталитарном обществе | СУЗДАЛЬ