home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



2

Дел у Ивана Емельяновича было действительно невпроворот. Кроме ежедневных разъездов по полям и фермам, кроме обязательной бумажной писанины, разбора всякого рода заявлений, жалоб, просьб, кроме чтения разных циркуляров и указаний выше и сбоку стоящих организаций — кроме всей этой обыкновенной текучки были у него дела, которые появлялись как-то странно, вроде бы ни с того ни с сего, но которые надолго выводили из нормальной колеи. Как правило, самые гнусные конфликты возникали за пределами колхоза, при сдаче зерна, скота, молока на приемных пунктах в райцентре. Как-то так получилось, что постепенно из пунктов ушли честные, добросовестные люди и на их место пришли выжиги, с которыми колхоз «Утро Сибири» никак не мог найти общего языка. Хитрость невелика: если каждый раз одни и те же люди упорно и нагло занижают тебе вес скота, показатели по зерну или жирность молока, значит, хотят получить с колхоза какой-нибудь презент. Может, само по себе это слово и не означает ничего плохого, но в здешних местах с чьей-то пакостной руки пошло гулять лишь в одном, самом похабном смысле — взятки. Хочешь, чтоб делали клуб, давай презент начальнику строительного управления Шахоткину. Хочешь, чтоб расширили пекарню, презентуй районного начальника по хлебу. Хочешь, чтоб не сильно дергал тебя народный контроль, давай презент заместителю начальника народного контроля.*Сам начальник не брал, а заместитель — всегда пожалуйста. Ну а угощения работников прокуратуры, ОБХСС, милиции, санэпидстанции, РАПО и прочих колхозных «радетелей» — это как бы само собой разумеющееся дело, тут уж и разговоров нет: приехали — накрывай стол, ставь бутылки, вари телятину, а еще лучше — подай какую-нибудь дичь, чтоб удивить, порадовать, уважить дорогих гостей. И все из колхоаного бюджета, за счет колхозников… «Мы, колхозники, ничего и ни у кого не вымогаем, не ждем подачек, угощений. А почему они считают за норму приехать по служебным делам и без зазрения совести требовать, вымогать обеды, продукты, деньги?» — возмущался иной раз Иван Емельянович, заводя разговор с таким же, как и он, председателем на каком-нибудь совещании.

Сегодня после разговора с Ташкиным ожидало его немало разных срочных дел, откладывать которые дальше было нельзя. Что-то надо решать со стариками Михеевыми — остались одни, дети в городе, в ссоре с родителями, правда, и старики не подарок, но куда ж их денешь, надо как-то помогать, совсем обезножели. Второй месяц ждут материальную помощь камышинские молодожены — пять заявлений, тоже требует решения. Весь состав правления созывать не обязательно, можно решить на малой сходке, в узком кругу, но тоже пора — сколько можно морочить людям головы. Назрели вопросы и по оплате труда кормозаготовителей: внедряют коллективный подряд, а как оплачивать, никто не знает. Были и еще кое-какие дела — по учету и оформлению горючего, по приему на работу и увольнению, распределение ссуд, путевок в санаторий и прочие вроде бы пустяки, от которых зависит нормальная жизнь колхоза.

Уж чего-чего, а хозяйство свое он знал, да и вообще крестьянский труд был в крови, унаследован, можно сказать, и по отцовской, и по материнской линиям. Еще до войны с отцом и матерью, с дядьми и тетками каждое лето, начиная с первых весенних оттепелей, работал и в огороде, и в поле колхозном, и на току, и на конюшне, и на лесозаготовках. Казалось бы, что может малец шести-семи лет от роду?! А мог! И картошку сажал, клал по луночкам, и мелочь зеленую, рассаду, всовывали с бабкой в разрыхленную землю, и сено сгребал маленькими граблями — за день так ухаживался, что обратно с поля ехал на отцовских плечах или, если подворачивалась попутная подвода, в телеге. Чуть лето припекло, ту же картошку окучивать надо было, брал тяпку и со всеми дружно, не отлынивая, кланялся каждому зеленому кустику, танцевал вокруг него, босоногий и загорелый, как белокурый цыганенок. Коней, коров пасти приходилось, поначалу со старшими, а позднее и одному. Дед Егор, по отцу, был плотником отменным, скольким в Камышинке дома поставил — давным-давно деда нет в живых, а те дома рубленые до сих пор стоят, третье поколение согревают и сберегают. Дед и к топорику мало-помалу приучил. Старики по материнской линии, высланные с Орловщины со всеми своими домочадцами, мастеровиты были и по части скорняжных дел, и по части печных, да и с землею умели управляться не хуже местных, сибиряков. И от них добавилось знаний и проворства Ивану, рожденному от сибиряка и дочери орловцев. Кто знает, может, и натура у него от такой смеси получилась несколько иная, чем обычно была в большинстве сибирских корней. Сибирская сдержанность сочеталась в нем со вспыльчивостью, со взрывчатостью западного человека, хотя, ясное дело, и сибиряк не каждый молчун, и западный не каждый вспыльчивый как огонь. Но по большинству — так.

Детство выдалось ему трудовое, в ранних заботах, горестях и усталостях. Нынче на правлении как-то зашел разговор об играх, в которые играли мальчишками его сверстники, а он, смешное дело, не мог вспомнить. Играл, наверное, были в те времена какие-то игры, ну там, лапта, горелки, бабки — конечно, играл, но вот, поди ж ты, не помнит. Зато помнит, что, где и когда сажали, как добирались до сенокосных угодий, как косили, ворошили, ветрили и складывали сено в стога. И как однажды на лесной делянке, у пня, когда подошел, чтобы сесть передохнуть, ударила его в левую ногу змея. Помнит, пока довезли его до деревни, нога вся распухла и почернела. Отец с матерью перепугались, хотели гнать в больницу в райцентр, но бабушка, мать отца (умерла на третий год после малого Андрейки), сама вылечила — зашептала, заговорила, к утру чернота сошла, а на другой день и опухоль спала. Вот это помнит.

Ну, а с сорок первого, с девяти годков, когда отец и брат отца, дядя Миша, в августе вместе с другими мужиками ушли в райцентр на призывной пункт, пришлось ему впрягаться в постромки уже не по-детски, а по-настоящему, по- мужицки — и в домашнем хозяйстве и в колхозе. Хотя огород был и невелик, но мешков по двадцать — двадцать пять картошки осенью убирали. Да и в колхозе — на погрузке и разгрузке зерна кто работал? Бабы да пацаны. Вот и надорвал молодой пуп мужицкими этими кулями. И когда призвали в армию, первым делом медкомиссия направила в госпиталь — зашивать грыжу.

В колхозе в ту пору в основном озимую пшеницу да рожь сеяли. Сев, уборка, перевозка, сушка на зерносушилке да под навесами, перелопачивание, провеивание на токах, засыпка в амбары семенного фонда — все на женских да на детских плечах. А заготовка дров, кизяка, торфа, кормов, уход за скотиной, молокопоставки, сдача шерсти, яиц, пера и пуха с водоплавающей птицы (а она тоже имелась — и в колхозе, и в личном хозяйстве). Зимой — худо-бедно — школа, занятия через пень-колоду. Еще приходилось делать чучела для минометного полигона на старом болоте. Правда, тут старухи да девчонки в основном трудились, а подвозить приходилось и ему. Не раз слышал, как выли и ухали на болоте мины, но такая была замороченность, такая усталость, что не было ни сил, ни охоты бегать и глядеть на эти пристрелки. Война сидела в печенках и у старых, и у малых. Едва ползали с выкрученными от работы жилами — не до забав было. Ведь один на один остались с землей, со скотиной, с лесом, который хорош, когда ты силен, сыт, обут и одет, а когда ты слаб, голоден, разут и на тебе прохудившаяся обдергайка с отцовского плеча, тогда и лес — твой враг, и чтобы взять что- нибудь от него, надобно с ним воевать.

Не только тяжкую усталость оставили по себе в памяти война и послевоенные годы, но и страх. От слов «заготовки», «уполномоченный», «контрактация» веяло холодом, непролазными дорожными хлябями, мякинным хлебом, тусклой лучиной. Овцу не держишь, а шкуру сдавай, нет овчины — сдавай свою. Кур нет, а яйца неси. Кондратиха, через улицу, наискосок, когда пришли уводить за налог корову, выскочила с топором, безумная, на губах пена, захрипела безголосо, и те, которые повели коровку, услышали: «Уведете, ироды, зарублю детей, пятеро их…» Оставили корову, не посмели. Это у Кондратихи, а у скольких увели — коров и телят, якобы купленных у них по договору за двадцать-тридцать рублей, за сущий бесценок по тем временам, — контрактация! Большинство понимали — шла война, и терпели. Но уже после войны от голода умер младший брат Андрей. Еда, которой питались, видно, не подходила ему, рахитично вздутый животик перекатывался, как вялая подмороженная брюковка, он царапал его скрюченными пальцами и стонал. А потом и на стон не оставалось силенок. Это был первый покойник в их доме, и вид мертвого брата, исхудавшего, зеленого, похожего на какую-то гусеницу, на всю жизнь врезался в память.

Канули в военной пучине отец и дядя — их имена теперь на местном памятнике. Невидимым крылом подмела война и стариков — деда и бабку по материнской линии, умер к концу войны и дед Егор, отец отца. Погиб, попав под трактор, младший двоюродный брат Жоржик: прилег сморенный на меже, уснул, а тракторист, тоже пацан, только чуть постарше, в сумерках не заметил… И так получилось, что в пятидесятом году, когда призвали его в армию, а он ходил как чумной от первого любовного угара, когда надо было решать главнейший вопрос — жениться сейчас или после службы, — посоветоваться было не с кем. Мать и раньше была со странностями, а после похоронки на отца и смерти стариков и вовсе стала заговариваться, воображать, что вот-вот умрет, юродствовать. Родни навалом, а толку — нет, племяши да племянники-недоростки, сами не знают, как жить дальше, куда руль направить. И решил так, как подсказало сердце: женился на Тане, с которой гулял, дочери Сидора Алексеевича Ермаченкова, известного в округе партизана, воевавшего против Колчака в отряде Громова.

Вот Ермаченков-то и определил во многом всю его дальнейшую жизнь, нагрузив ум и душу изрядной ношей сомнений в правильности кое-каких решений по крестьянскому вопросу. Так, считал Сидор Алексеевич, поголовная коллективизация двадцатых годов была серьезным перегибом, особо вредным было искоренение середнячества. Середнячество, по его мнению, могло стать опорой новой жизни в деревне. Все-таки бедняки всегда с интересом поглядывали на тех, кто жил побогаче, тянулись за ними, подражали в какой-то степени. Когда же зажиточным дали пинка, прищемили, заставили отдать нажитое, то и сама идея личного благосостояния, основанного на труде, как бы обесценилась, была поставлена под сомнение. Кому было после этого подражать, за кем тянуться — работай не работай, один хрен, уравниловка… Так считал Сидор Алексеевич и мысли эти передал в тихих, без свидетелей, беседах ему, Ивану Александрову.

Но плох был бы старый партизан, если бы только сомнениями нагрузил молодого своего зятя, уходившего служить в армию весной пятидесятого года. Да и не так уж глуп был Сидор Алексеевич, чтобы в те крутые времена не предупредить парня о том, что язычок-то надо держать за зубами, — не за такие речи уходили на северные параллели. Вот тогда-то и рассказал ему о смысле той борьбы между людьми, в которой сам принимал участие. А смысл, по его понятиям, был очень простой: покончить наконец с угнетением человека — не только одним другого, но и с угнетением человека всей системой власти, государством, частной собственностью, ложью и темнотой в семье, — освободиться надежно и насовсем. А иначе, считал Сидор Алексеевич, не было смысла проливать реки крови, разорять, перемешивать, как в мельнице, народы, рушить старые понятия, изгонять иноверцев… «Мы пронесли этот тяжкий крест, — говорил он, постукивая палкой, — теперь вам, молодым, наводить глянец, восстанавливать справедливость, чтоб ни один труженик не был обижен, ни один паразит не кормился за счет тружеников. И чтобы люди вырастали коллективные, а не бирюками, потому как именно из бирюков получаются хапуги-накопители. Настоящий коммунар никогда не станет миллионером, у него душа, распахнутая для всех. „Артель — основа основ, а потом, — азартно, горячо говорил Сидор Алексеевич, — беречь мы должны наши колхозы, не сводить их к нулю. Драться за каждую душу, за каждый двор — драться тут, на местах, и по всей стране! Каждый расформированный колхоз — шаг назад, в болото прошлого. Каждый бедный колхоз — слабое звено в цепи нашей обороны!“ Был он речист, грамотен, подкован и говорил именно так, масштабно: страна, революция, борьба, наступление, победа — только такими словами! И постепенно, размышляя после этих бесед, проникся молодой Иван и страстной стариковской верой, и мучительными сомнениями. Верить и сомневаться — разве можно так? „Не можно, а должно!“ — был ответ старика. Иначе, по его словам, недолго сползти в болото. „Верить в суть, сомневаться в методах. Не всякий метод хорош, далеко не всякий…“ Как старик, с его такими и подобными разговорами, — выступал он и на собраниях, и, как говорится, на завалинках, — как он сумел сохраниться во все те грозные годы и дожить до семидесятых — чудеса да и только! Умер он в семьдесят четвертом, когда Ивана уже величали по отчеству и был он сорокадвухлетний крепкий бригадир в своем родном колхозе „Утро Сибири“. И мысли старика стали его собственными мыслями: свобода это обязанность, личная его обязанность перед родной землей, перед родной деревней, перед страной. Свобода — это когда все сыты, обуты, одеты и хорошо работают. И когда нет страха — что снова начнется война, что наступит голод, что опять начнут убивать. Думал, что оба сына станут вместе с ним крепкой дружной стеной, вместе будут трудиться, строить то, что не удалось старикам. Теперь-то ясно, что у детей свои понятия и свои цели, о которых они до поры до времени помалкивают. И еще ясно, что детьми надо было заниматься с пеленок и заниматься всерьез, а не от случая до случая, не только, так сказать, воспитывать личным примером. Тут вечный вопрос».

Но все же как сделать, чтобы дети поняли, в каком сложном клубке дел, хлопот, обязанностей он живет, как много на нем висит, на его шее! В каких тисках — между людьми и государственной надобностью — живет. Как крутится — колесом, тратит нервы, себя — беспощадно, на износ! И как заразить их мечтой сокровенной, конечно, вслух не высказываемой, иначе сочтут за болтуна, — мечтой доказать людям, что можно сообща работать и жить по-человечески!


предыдущая глава | Заброшенный полигон | cледующая глава