home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement











Ли, дорогая моя!

Получил сегодня еще одно твое письмо. Хочется тут же ответить, хотя только вчера ночью написал тебе…

Ты пишешь, что в тебе гремит музыка, когда ты думаешь о нашей встрече. Так знай, что во мне грохочут симфонии, мощные, со звуками фанфар и литавров — да что там симфонии! Огромное, безбрежное море радости и ликования заливает меня при мысли, что я любим. Славная моя девушка, мне хочется петь, прыгать, сходить с ума и носить тебя на руках, и целовать без конца. Ты, наверное, удивляешься — ты ведь привыкла считать меня очень серьезным, очень (даже чересчур) положительным. К черту, к черту! Я хочу сходить с ума, как все влюбленные! Пусть тебя не удивляет этот взрыв страсти — если б ты знала, как я истосковался по тебе, ты бы не удивлялась. Ну как, ясно я теперь выражаюсь?..

Да, Ли, мы оба во многом переменились. Возмужал, закалился; может быть, даже поумнел — все это так. Но главное — я знаю теперь цену любви, ибо прошел школу разлуки, да еще какую школу! И сейчас мне радостно сознавать, что самое тяжелое, когда приходилось не раз смотреть в глаза смерти, — позади. Я знаю — много еще испытаний впереди, но главное испытание — на твердость духа, на мужество — выдержано. Ты не думай, Ли, я не хвастаю, я говорю тебе это как лучшему другу, способному понять меня. Просто завоевал себе право быть мужчиной, равным среди равных, завоевал право на твою любовь. Разве это не так? И, черт возьми, будущее так ослепительно прекрасно, так много работы и любви ожидает впереди. Ради этого стоит бороться, лежать прижавшись к земле под градом осколков, слышать свист бомб, прыгать с тонущего корабля на палубу другого и проч., и проч. Ведь и ты знаешь, что такое черные дни блокады — ты же ленинградка! Все это нужно, Ли, и я горжусь, что ты стойко перенесла все трудности и испытания. Я знаю, чувствую, насколько ты стала решительнее, мужественнее, как смело смотришь жизни в глаза (смело и по-прежнему любопытно!). Но и женственность, нежность — это способно сейчас свести меня с ума…

Ты видишь, я пишу тебе откровенно, изливаю тебе все. Это потому, что я люблю тебя, моя Ли (если б ты знала, как приятно это сказать — «моя Ли»!). Горячо целую тебя.

Женя.

Из дневника Лиды:

Баку, 20 июля 1942 г.

Я слегка нездорова. Лежу в постели. Меня пичкают лекарствами. Но сегодня утром пришло письмо от Жени — это лучшее лекарство… Это письмо чудесное, такое влюбленное, искреннее, не оставляющее, наконец, никаких сомнений о его намерениях… Никогда еще я не получала от Жени такого изумительного письма. Он часто писал мне влюбленные письма, но то была любовь мальчика, юноши, а это уже любовь мужчины. Он пишет, что хотел бы носить меня на руках и без конца целовать. Как я себе это реально представляю!.. Особенно меня трогает то, с каким уважением он ко мне от — носится и как высоко меня ставит. Он пишет, что счастлив быть любимым и знает теперь цену любви. Все письмо его такое страстное. Мне так захотелось, чтобы он меня крепко, крепко прижал к себе, по-новому прижал. Мне кажется, что я бы вся ему отдалась.

Меня очень трогает, когда Женя говорит, что он чувствует, что я стала мужественнее и решительнее и в то же время женственна и нежна. Это может свести его теперь с ума, — говорит он. Как я его понимаю! Его теперешняя мужественность, сила чувства, любовь тоже сводят меня с ума.

Хочу его… Хочу быть с ним… Хочу быть его…


А лето шло тревожное, грозное. В сводках, весьма скупых при отступлении, что ни день появлялись новые названия донских и северокавказских станиц. Промелькнули, между прочим, и Гулькевичи, родина Миши Беляева, погибшего, насколько я знаю, при взрыве одной из мин в корпусе «Сталина».

На юге шло мощное немецкое наступление, нацеленное на Сталинград и, как можно было предположить, на Баку. Баку, с его нефтепромыслами был, несомненно, лакомым куском для Германии.

Появился приказ Сталина № 227 — мы слушали, обмерев, когда его читали перед строем. Отступать дальше некуда… стоять насмерть… заградительные отряды… Нас на Балтике это как будто напрямую не касалось, но мы представляли себе, что происходит на юге. Тревожное, тревожное шло лето.

Что значило перед лицом этих грозных масштабных событий, угрожавших самому существованию страны, биение двух сердец, рвущихся друг к другу через необозримые, огнем охваченные пространства?


Однако многое значило.

Хлопоты о прописке для Лиды не увенчались успехом. Лида, как дочь врага народа, не имела права жить в Баку — режимном городе. Она тут родилась? Ее первая прописка в паспорте была именно бакинская? Это ничего не значило. Дочь врага народа, и кончен разговор. (То, сколько значительного и серьезного сделал ее отец, один из самых известных командиров бакинской нефти, тоже было перечеркнуто, выброшено за борт истории, как сносившийся башмак.) Капитан Грибков, начальник бакинского городского паспортного стола, был непоколебим: Листенгартен Лидия должна выехать из Баку в 24 часа.

«Это было 7 сентября, — записывает Лида в дневнике. — С тех пор я не жила. Конечно, самые острые переживания были в первые дни. Затем я себя убедила, что это необходимо, что я должна уехать и нечего малодушничать. Я уже столько пережила, что меня уже трудно чем-нибудь поразить. Я ко всему готова…»

«Должна уехать»… Очень характерное для того времени слово. Должен, должна, долг. Не государство должно было обеспечить нам безопасность и достойное человека существование, а мы — от рождения — должны были ему. Твой долг встать на защиту родины, подвергшейся нападению злейшего врага, — это естественно, это понятно, иначе и быть не могло. Но — «должна» быть изгнана из тылового города его коренная жительница, ленинградская студентка, блокадница, комсомолка — только за то, что ее отца судили (да и судили ли?) как «врага народа»? Почему? За что? Эти вопросы не получали ответа. Так же как и вопросы относительно вины. С древнейших времен ведь известно, что высылка, изгнание (остракизм, если угодно) — есть наказание за твою вину. Бывали, конечно, и ошибки, когда ссылали невиновного. Но — выслать человека, никакой вины вообще не имеющего, без постановления суда, лишь потому, что в некой негласной инструкции в сейфе у капитана Грибкова написано, что дети врагов народа не имеют права…

И это мы принимали как должное? Нет. Душа противилась, разум не допускал. И тем не менее было так, а не иначе. В двадцать четыре часа…

«Начались поиски попутчиков, — пишет далее Лида. — Я пропадала на пристанях, в поисках подходящего института, проезжающего через Баку. Ничего подходящего уже не было…»

Это следует понимать так: масса учреждений, институтов, эвакуированных в разгар летнего немецкого наступления, проезжала через Баку, переправлялась на пароходах в Закаспий. Это было бегство.

«Наконец, — пишет Лида далее, — в Баладжарах [узловая ж.-д. станция близ Баку. — Е. В.] появился Сочинский бальнеологический и-т им. Сталина. Екатерина Львовна (Цион) устроила меня с ними. Это было 16 сентября. С тех пор до 2 октября я валялась с ними в теплушке, на пристани, на молу и, наконец, 11-го приехала на „курорт“ в Байрам-Али. Большей гадости нельзя себе и представить. Здесь просто жутко. Пережила я за эту дорогу немало…»

Запись сделана 20 октября 1942 года.

Итак, Байрам-Али, Туркмения. Этот маленький город, одно из самых жарких мест в стране, был известен как почечный курорт (обильное потовыделение на жаре освобождало от работы больные почки).

Надо было устраиваться в этом гиблом, добела раскаленном солнцем городке. Бальнеологическое начальство объявило Лиде, что квартиры предоставят только служащим института. Дескать, ищи сама. Довольно быстро Лида нашла квартиру в огромном дворе, по периметру которого тесно стояли одноэтажные, как принято на Востоке, мазанки с плоскими крышами. Бабка, сдавшая ей комнату, казалась симпатичной, но уже через 2 месяца в дневнике у Лиды записано: «Бабка меня хорошо помучила, и я рада была от нее уйти». В том же дворе она сняла комнату у молодой женщины Тони с 5-летним сыном. «Она как будто симпатична, — записывает Лида, — очень бедна, но меня пугает, что у нее явный туберкулез, она же имеет привычку брать мою чашку, ложку и т. п. Я плачу ей 50 руб. в месяц…»

А на что жить? Устроиться на работу почти невозможно. Приходилось продавать вещи. «В это воскресенье я продала пачку прессованного чая за 800 руб. Купила 1 1/2 кг. топленого масла и 300 руб. оставила на муку, т. к. мне не хватает хлеба. Как все это противно. Биб-ки нет. Чем здесь жить? Были бы хоть письма от Жени и других. Но почта здесь работает тоже „по-курортному“. Пыль, грязь, скука, скука. Лучше в Л-д, под бомбы…»

Но вот — неожиданное везение: в Байрам-Али приехал Одесский университет. Он дважды бежал. Летом 41-го вкалывали на оборонных работах, вдруг немецкий прорыв отрезал их от Одессы. Кое-как их вывезли из зоны боев, университет расположился в Майкопе. А летом 42-го — немецкий прорыв на Северный Кавказ. Опять бежать. Так этот университет, гонимый войной, добрался до Баку и наконец, переправившись через Каспий, обрел долгожданный покой в песках Туркмении, в забытом Богом Байрам-Али. Горстка преподавателей и студентов, главным образом, конечно, девушек, обносились до последнего предела. Талон на резиновые тапки воспринимался как дар небес.

Лида поступила на истфак этого университета, на IV курс. Ей предстояло сдать несколько экзаменов за III, при отсутствии учебников. Но помогли конспекты новых подруг. Что и говорить, уровень Одесского университета резко отличался от Ленинградского, так что особых затруднений с экзаменами у Лиды не было.

Наша неторопливая почта наконец-то притащила мои письма в Байрам-Али, а Лидины — ко мне в Кронштадт. «Боюсь, — написал я 24 октября, — что когда кончится война, я буду разыскивать тебя где-нибудь на Камчатке. Ты у меня стала совсем кочевницей, Ли…»


Опять я возвращаюсь к турбоэлектроходу «Иосиф Сталин».

Долго, долго не давала мне покоя судьба оставшихся на нем людей. Взрывы мин снились по ночам — даже и в послевоенные годы.

Много лет спустя случай свел меня с одним из тех гангутцев, которые остались на борту «Сталина», — Владимиром Федоровичем Онискевичем. Он, как и я, служил в 21-м овждб, только в другой роте, и был старослужащим, активистом, аттестованным младшим политруком. Вот он и рассказал о том, что творилось на борту покинутого, дрейфующего к южному берегу «Сталина».

— Мы все глаза проглядели, все ждали: вот появятся дымы, — говорил Онискевич. — Верили: придут корабли и снимут нас. Ну, а как же? Всегда же твердили: сам погибай, а товарища выручай. Я и сам бойцам втолковывал: советские люди не бросают товарища в беде. Третьего ждали, четвертого ждали… Все глаза проглядели, а море пустое…

Дрейфуя, «Сталин» погружался все больше. Утром пятого он сел на мель. Вдали виднелась полоска берега. Нетерпеливые, жаждущие действия срывали двери с кают, ладили плоты. Но первый же такой «плот», отплыв немного, перевернулся на волне.

А около полудня пятого декабря к «Сталину» подошли два или три немецких корабля и навели орудия на безоружное судно.

Страшной была судьба попавших в плен. Еще вчера непобежденные бойцы Гангута сегодня по команде старосты, назначенного немецким начальством, — по команде пьяного подонка становились со спущенными штанами на четвереньки и ползли по кругу. Кулаками прокладывали дорогу сквозь толпу таких же доведенных до отчаяния людей к раздаточному окну, чтобы получить черпак мутной теплой воды с куском разваренной брюквы.

Часть пленных отправили обратно на Ханко — к финнам. Остальные попали в Вильянди и другие лагеря на территории Эстонии. Все они хлебнули лиха сверх человеческой меры. Издевательства, побои, голод — ежедневно умирало больше сотни человек.

Онискевич выжил только потому, что его отдали в батраки эстонцу-фермеру. Когда началось наше наступление в Эстонии, Онискевич бежал, сумел пересечь линию фронта, предстал перед особистом-«смершевцем». Тот велел ему заполнить «лист о задержании». Онискевич — на дыбы: какое задержание? Он же бежал из плена, сам явился к своим! «Такая форма», — было сухо отвечено. И после проверки (фильтрации) Онискевича — в штрафную роту. Искупай, мол, свою вину кровью. А в чем вина-то? Меньше разговаривай… Кру-гом!

Израненный в последних боях войны, Онискевич выжил. Он оказался упорным, ох, с ним не просто было проверяльщикам. Сумел постоять за себя — окончил институт, в инженеры вышел. И даже добился восстановления в партии, что совсем уж редкость. От него отмахивались: да сиди спокойно в своих Черновцах, не лезь, простили же твою вину. А он: нет! Вот он я, ни в чем не виноватый! Принимайте обратно в железные ряды! Стремился человек утвердить свое полноправие. Душа не принимала мысли, что он, побывавший в плену, хуже других людей, самый-самый последний.

А вот другой боец из моего 21-го батальона — Генрих Местецкий. Помните, приходил в клуб, в библиотеку, вздыхал о довоенном Киеве? Местецкому тоже не повезло: остался на борту «Сталина». Свой мученический путь он описал в своих записках.

Группу пленных ханковцев, где был Местецкий, в 44-м вывезли в Германию. В порту Свинемюнде их загнали в трюм парохода и повезли куда-то, судя по долгому плаванию, на край света. От голода и безысходности в трюме умирали «доходяги». Когда выносили и выбрасывали в море трупы, живые узнавали: пароход идет вдоль побережья Норвегии. Прошли Берген, Тронхейм. Все дальше, дальше на север. Выматывала качка. Позади остался Полярный круг. Еще дальше — за семидесятый градус северной широты. В Хаммерфесте оставшихся в живых выгрузили и погнали в тундру. Жилье в лагере было — листы фанеры, изогнутые шалашиком и покрытые дерном. В этих собачьих будках, заносимых снегом, жались друг к другу, пытаясь хоть как-то согреться теплом своих тел, в которых еле теплилась жизнь. Дико выла пурга, когда их, полумертвых, фашистский конвой гнал на работу в каменоломню.

Выжили немногие. Чудом было то, что дотянули до мая 45-го.

Но по возвращении на родину Местецкого и его товарищей по кругам ада, вместо того чтобы с добрым напутствием отпустить по домам, снова заперли в лагерь. Теперь советский конвой гнал этих исстрадавшихся людей, бывших бойцов непобежденного Гангута, на лесоповал. Прошли еще долгие месяцы, прежде чем недоверчивые наши органы поверили, что Местецкий не вел антисоветской деятельности, когда подыхал с голоду и холоду в собачьей конуре в норвежской тундре. Наконец он вернулся в родной Киев, о котором мечтал все эти годы. Его ждала, вопреки извещению, что пропал без вести, безнадежно больная мать и не дождалась любимая девушка.


Как уже сказано выше, катастрофа со «Сталиным» замалчивалась. Но времена менялись. После XX съезда грозный начальственный рык приутих. В мемуарах военачальников стали появляться некоторые факты, не подлежавшие прежде огласке.

Передо мной книга бывшего командующего Балтийским флотом адмирала Трибуца В. Ф. «Балтийцы вступают в бой» (Калининград, 1972 год). На страницах 308 и 309 адмирал так описывает трагедию «Иосифа Сталина»: «Оставшийся на турбоэлектроходе личный состав предполагали снять с помощью кораблей аварийно-спасательного отряда капитана 2 ранга И. Г. Святова, который получил мое приказание выйти в море для оказания помощи турбоэлектроходу: „Людей снять, судно потопить!“ После получения данных от наших самолетов-разведчиков о нахождении турбоэлектрохода и учитывая, что посылка отряда Святова без прикрытия и с воздуха, и с моря не обеспечена и может привести еще к большим потерям, Военный совет флота принял решение возвратить с моря отряд Святова на рейд Гогланда. К тому же наступала ранняя суровая зима, нужно было все корабли и суда с острова Гогланд возвратить в Кронштадт и Ленинград… К исходу 4 декабря все корабли отряда Святова возвратились на рейд Гогланда. Турбоэлектроход в это время дрейфовал и находился у южного берега залива в районе полуострова Суропа (чуть западнее Таллина), затем он сел на мель и попал в руки фашистов».

Убедительно пишет адмирал: «Посылка отряда не обеспечена… возвратить…» А я вспоминаю глуховатый голос Онискевича: «Мы все глаза проглядели, все ждали, что за нами придут…»

Война есть война, гибнут и попадают в плен люди. И катастрофа с «Иосифом Сталиным» — в сущности, мелкий эпизод на фоне гигантской трагедии 41-го года.

Мелкий… Это смотря для кого. Не для Лолия Синицына, не успевшего стать актером, познать жизнь. Разве с его гибелью не ушел целый мир? Не для простодушного Агапкина, случайно задержавшегося в моей памяти. Не для сотен других гангутцев.

В сентябре 71-го мне довелось встретиться с бывшим командиром военно-морской базы Ханко — генералом Сергеем Ивановичем Кабановым. Это было в Москве, на квартире моего друга Владимира Рудного, автора известной книги «Гангутцы». Я спросил у Кабанова: как получилось, что более трех тысяч гангутцев были брошены на произвол судьбы на «Иосифе Сталине»? Сергей Иванович ответил:

— Мы с моим штабом ушли с Густавсверна [островок, где был последний КП базы Ханко. — Е. В.] вечером второго декабря, когда люди все до одного были погружены на корабли. Мы ушли на торпедных катерах и на рассвете пришли на Гогланд. Тут я и узнал, что «Сталин» подорвался на минах. Я разыскал Святова и предложил немедленно направить все плавсредства, имевшиеся в его отряде, чтобы снять со «Сталина» людей.

Тут генерал умолк. Грузный, он сидел, насупясь, обе руки положив на рукоять палки.

Я спросил, что же было дальше.

— Святов ответил, что, во-первых, подчиняется не мне, а комфлотом. А во-вторых, у него в отряде плохо с топливом. Я направился на эсминец «Стойкий», к вице-адмиралу Дрозду. Из радиорубки связался с комфлотом, настоятельно просил отдать приказ Святову идти спасать людей. Трибуц заверил, что сделает все возможное.

— Так вышли в море спасатели?

— Насколько я знаю, нет. Обстановка не позволяла. Без воздушного прикрытия днем не пройти. А ночью… — Опять умолк наш командир базы. Вдруг, подняв тяжелые веки, он с силой произнес: — У нас в училищах всему учат — корабли водить, из пушек стрелять… Одному только не учат — дерзости! — Он стукнул палкой по полу. — Храбрости, решительности! — Новый удар палкой. — Это или есть у человека, или нет!

Так неожиданно я получил ответ на вопрос, мучивший меня всю войну.


А еще такой бродил по Кронштадту слух: будто к месту катастрофы были посланы торпедные катера с приказом торпедировать, потопить судно (носящее такое имя!), чтобы оно не попало к немцам. И будто катера не нашли его в штормующем заливе.

В это не верилось: влепить торпеды в своих же людей?! Мыслимо ли: гангутцы на «Сталине» ждут помощи, и вот она — идут катера, свои, наконец-то! И вдруг — понятные морякам дорожки торпед, бегущие к борту судна… Да нет, такое душегубство и в дурном сне не увидишь…

Но однажды мне попалась на глаза статья в ленинградской газете «24 часа» — перепечатка из «Вокруг света» № 6 за 1991 год под названием «Что произошло с лайнером „Иосиф Сталин“?» Автор статьи В. Сидоренко пишет о своих беседах с участниками той давней трагедии, в частности с капитаном 1 ранга в отставке, Героем Советского Союза А. Свердловым, известным и уважаемым на Балтике человеком.

«С рассветом 5 декабря, — рассказывает А. Свердлов, — командир охраны водного района (ОВРа) капитан 1 ранга Иван Святов приказал нам двумя большими катерами Д-3 атаковать и утопить дрейфующий в районе Таллина, у острова Аэгна, турбоэлектроход „И. Сталин“. Для сопровождения выделен один самолет И-16. Выполнять приказ поручили 12-му и 22-му катерам. 22-м катером командовал старший лейтенант Яков Беляев. Операция была крайне опасной. Турбоэлектроход дрейфовал вблизи артиллерийских батарей противника. Немцы в светлое время суток не позволили бы у себя под носом хозяйничать советским торпедным катерам. Но приказ есть приказ и должен быть выполнен. Штормило, катера заливало волной, слепил снег. Пришлось сбавить ход. На траверзе маяка Родшер получили радиограмму: „Возвращайтесь!“ Мотивы, по которым Святов отдал приказ, а потом отменил, он не объяснял».


Всю кампанию 42-го года Балтфлот, зажатый в восточный угол Финского залива, вел борьбу за расширение операционной зоны. Отобрать обратно у финнов остров Гогланд, покинутый в декабре 41-го, не удалось. С тем большим упорством удерживали островок Лавенсари в центре залива — укрепили его батареями, перебросили эскадрилью истребителей, часть морской пехоты. С Лавенсари — островной маневренной базы — уходили в ночной поиск торпедные катера. Неподалеку — у опушки финских шхер, у входа в Выборгский залив, в Бьёркезунде происходили стычки наших морских охотников с финскими шюцкоровскими катерами.

Однако главным событием боевой кампании-42 была подводная война. От Кронштадта до Лавенсари подводные лодки шли по ночам в составе сильных конвоев. Это был первый прыжок. Второй ночной прыжок на запад — от точки погружения до выхода из залива в открытое море — лодки совершали самостоятельно, вверяя свою судьбу не только искусству командиров, но и простому везению, удаче. Немцы перегородили Финский залив минными банками, противолодочными сетями. Форсируя эти заграждения, лодки «прижимались» к шхерам северного берега. Нередко в отсеках слышали отвратительный скрежет минрепов о борта. Это были опаснейшие минуты: плавучие мины раскачивались на длинных минрепах на разных глубинах, и лодка, двигаясь, могла напороться на мину — и тогда неминуемая гибель. Такие случаи были.

Но вот, медленно идя под водой, лодка давала задний ход, высвобождалась от опасного контакта с минрепом… снова вперед… мягко шелестят электромоторы… Ну, пронесло, слава Богу и морскому везению! Заграждение позади, можно всплыть, зарядить аккумуляторы — и вперед, в Балтику!

В кампанию 1942 года подводные лодки Балтфлота тремя эшелонами выходили в море на боевые позиции. Само появление советских подлодок в водах Балтики было неожиданностью для немецкого командования, считавшего, что Балтфлот прочно заперт. В сущности, наши подводники первыми прорвали жесткую блокаду Ленинграда. С июля до поздней осени по всей Балтике гремели взрывы торпед, настигших цели. Балтийские подводники совершили 40 боевых походов и, несмотря на крайне тяжелую обстановку, потопили 48 транспортов и боевых кораблей противника, нарушив систему его морских перевозок.

Не все субмарины вернулись из этих героических походов.

Возвращение каждой лодки было событием в Кронштадте. Измученные, но счастливые экипажи выстраивались на верхней палубе. Командир отдавал рапорт комбригу, тот заключал его в объятия. Подводникам вручались жареные поросята — столько, сколько потоплено вражеских кораблей.

Один из таких походов — Щ-320 под командованием капитана 2 ранга Ивана Вишневского — я описал в своем очерке, напечатанном в «Огневом щите». Этот очерк, а также другой, в котором я описывал подъем с фунта ледокольного парохода «Тазуя», прочел случайный гость, побывавший у нас в редакции.

Но вначале о «Тазуе». Пароходы, как и люди, имеют свою судьбу. В сентябре 41-го, во время массированного налета на Кронштадт фашистской авиации, «Тазуя» стояла на Большом Кронштадтском рейде. И надо же такому случиться — шальная бомба влетела прямехонько в ее трубу. Влетела — и не разорвалась. А стояла «Тазуя» под парами. У котельных машинистов челюсть отвисла, когда на колосники прогара свалилась бомба — свалилась и разлеглась этаким стальным поросенком, а из топки уже потянулись к нему языки пламени. Ну, само собой, звонки боевой тревоги — команде ледокола было приказано срочно покинуть судно. Только отошли шлюпки, как взрыв сотряс старое тело «Тазуи», и она отправилась прямиком на дно рейда — на вечный отдых в прохладной глубине.

Однако в 42-м было решено поднять «Тазую» с грунта: ледоколы, хоть и старые, были нужны. Месяц или больше работал на рейде аварийно-спасательный отряд, базировавшийся на судне «Трефолев». Спускались водолазы, гидромониторы струями воды промывали тоннель под корпусом «Тазуи», лежавшей на боку. Наконец в этот тоннель завели понтоны, накачали воздух — и облепленный илом и водорослями пароход, похожий на бесформенный призрак, а не на плавсредство, однажды ночью, при луне, всплыл на поверхность. Я не раз наблюдал за превосходной работой спасателей, был и при подъеме и написал очерк на полосу. (Забегая вперед, отмечу, что в 44-м таким же образом был поднят с грунта Большого Кронштадтского рейда лидер «Минск».)

Нашего гостя звали Александр Ильич Зонин. Он был известным писателем-маринистом. Мы, юнцы, с почтением взирали на этого суховатого седого человека, участника Гражданской войны, награжденного орденом Красного Знамени за участие в подавлении кронштадтского мятежа. Мы читали его романы об адмиралах Нахимове, Макарове.

Александр Зонин был для нас человеком из легенды — тем более что он только что вернулся из боевого похода на подводной лодке — минном заградителе Л-3. Поход под командованием капитана 2 ранга Петра Денисовича Грищенко был опасным и весьма успешным. Прорвав заграждения Финского залива, подводный минзаг достиг Южной Балтики, выставил несколько минных банок, на которых подорвались немецкая подлодка и два транспорта. Кроме того, Грищенко потопил торпедами еще три транспорта и эсминец. Л-3 стала первой на Балтике гвардейской подводной лодкой.

Так вот, Александр Ильич у нас в «Огневом щите» о походе рассказал очень кратко. Хвалил матросов, офицеров и командира. Потом полистал нашу подшивку — и обратил внимание на мои очерки (о походе Щ-320 и о подъеме «Тазуи»).

— Кто написал? — спросил он.

Уставив на меня внимательный, с прищуром, взгляд, коротко расспросил обо мне: дескать, кто, откуда, давно ли в газете, и, между прочим, сказал:

— Вы, я думаю, будете писать прозу.

Вот такое получил я писательское напутствие в литературу.


Через год мы прочли книжку Зонина «2000 миль под водой» — о героическом походе Л-3, а потом появился роман «Морское братство».

Судьба Зонина, однако, сложилась ужасно. Не знаю, какие ему были предъявлены обвинения (да и какая, собственно, разница: МГБ не отличалось разнообразием обвинений), но в послевоенные годы Зонина засадили в ГУЛАГ. То, что он был заслуженный человек, участник Гражданской войны и известный писатель, не имело ровно никакого значения. Спустя годы, когда началась реабилитация, Александр Зонин, больной, вышел на волю — но прожил недолго. К тому времени его сын Сергей окончил военно-морское училище и плавал на кораблях Северного флота.

Александр Ильич завещал похоронить его прах в море. Сергей исполнил волю отца, хотя это было весьма непросто. В политотделе соединения Сергею отказали: что еще за новости, церемонию в море устраивать. Но, как рассказывал впоследствии мне Сергей, он понимал отказ политотдельцев так, что они, несмотря на официальную реабилитацию писателя Зонина, все же чего-то побаивались. Кто его знает, как посмотрит вышестоящее начальство на почетные похороны в море бывшего политзаключенного. И тогда Сергей просто договорился со своим приятелем, командиром корабля, что тот, при очередном выходе в море, проведет захоронение. Сергей Зонин, в то время флаг-специалист РТС (радиотехнической службы) соединения, вышел на этом корабле. В некой точке, вдали от берегов, остановили дизеля. Экипаж построился на юте. Был приспущен флаг. И студеное Баренцево море, плеснув, заглотнуло урну с прахом Александра Зонина.


«Долог путь до Типперери», — поется в английской солдатской песне. Еще дольше путь от Америки до изголодавшегося в блокаде Ленинграда. Но исправно действовала спасительная героическая Ладожская трасса — ледовая зимой, открытая волне и ветру летом. И начал действовать ленд-лиз: по этой системе мы «брали взаймы» у богатой Америки корабли, самолеты, продовольствие. Дошли, наконец, и до Кронштадта американские так называемые десантные пайки. Такой паек представлял собой коробку, набитую банкой свиной тушенки, банкой консервированной колбасы, банкой фруктового сока, сигаретами и — без этого, конечно, невозможно — пакетиками жевательной резинки. Обсмеянная советскими журналистами резинка оказалась очень вкусной, сладкой, с кислинкой, да вот беда — она редко попадала рядовым. Интенданты приберегали ее для начальства, да и сами лакомились.

Первая банка американской свиной тушенки попала нам в руки в ноябре — и очень удачно. Как раз в те дни объявили о потрясающей победе — окружении немецкой 6-й армии в Сталинграде. О, долгожданная победа! Нет, еще далеко не полная, еще долог и обилен пролитой кровью был путь на Запад, — но мы не сомневались, что разгром немецко-фашистской армии начался.

Мы здорово отметили победу при Сталинграде. Уж не помню кто — кажется, инженер с артремзавода Иван Петрович Овчинников, с которым мы дружили, — притащил бутылку спирта. Мы вспороли золотистую жесть американской тушенки — лучшей закуски у нас никогда не бывало. Конечно, не на липкую блокадную черняшку должны были ложиться ароматные куски мяса, а на белый хлеб — но где было его взять? Спирт я уже научился пить неразведенный — только запьешь несколькими глотками воды из того же стакана, из которого вылакал спиртягу. И — хорошо становится на душе, сидишь живой среди друзей, обмениваешься с ними подначками, а вот Коля Никитушкин, закатив шалые глаза, заводит свою любимую: «Синенький скромный платочек падал с опущенных плеч…»


Из моего письма к Лиде:

Кронштадт, 22. 11. 42 г.


Лида, дорогая! | Полвека любви | Моя дорогая Ли!