home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement


















Дорогая моя Лидуха-путешественница!

Вот я и приехал вчера в Пиллау. Вошел в нашу комнатку — и так защемило сердце, так безудержно тоскливо стало на душе… Сел — и сижу, ошеломленный одиночеством, пустотой…

Сейчас ты уже дома, окружена заботой и любовью. Чувствуешь ли ты, моя хорошая, горячие волны моей любви? Только теперь я понял, как безумно, как невыносимо не хватает мне тебя, милая моя подруга. Это — тяжелая реакция после нашей совместной жизни, такой хорошей и радостной. Старею я, что ли? Почему так неудержимо тянет к семейному очагу? Нет, это не «старею», это — молодость большого, окрепшего чувства. Правда?..


Из письма Лиды от 26 апреля:

…Я гуляю, много хожу, принимаю ванны… Пока у меня все протекает буквально по медицинскому учебнику… Папа все ищет, где мне лучше рожать. Предлагает устроить меня в больницу водников.

Роднуся, в прошлом письме я надавала тебе столько поручений, что даже страшно за тебя. Тем не менее придется добавить еще. Мама просит, чтобы ты привез ей 2 пары простых чулок и папе 2 пары носок. Здесь их не достать… Для нашего будущего малыша привези соску на кольце. Нора уверяет, что ребенку с первого же дня надо дать соску. Вообще я выслушиваю теперь массу всяческих советов…


Из моего письма от 5 мая:

…30-го вечером, когда я сидел дома, особенно остро чувствуя свое одиночество, вдруг вваливаются Валька со своим неразлучным спутником Васей. Торжественно водрузили на стол свой знаменитый портфель, из которого предательски торчали два горлышка «поллитров». Я был им очень рад (не «пол-литрам», а друзьям, которые меня не забыли). Оба они были уже изрядно на взводе. Валька первым делом потребовал бумаги и чернил и написал телеграмму тебе, которую ты, наверно, уже получила. Затем шумно принялся поздравлять меня с будущим сыном. Объявил также, что чувствует себя здесь значительно свободней — никто его не отчитывает за то, что он пьет, много курит. Потом вдруг сказал с настоящей грустью: «А все же здесь стало очень пусто…» Мы выпили за тебя, моя дорогая, любимая, и за нашего сына…


Из письма Лиды от 2 мая:

…Передо мной лежит твое письмо, полученное накануне праздников. Я его буквально зачитала, как когда-то, когда мы еще не были женаты. Трудно сказать, когда я больше радовалась твоим письмам, тогда или теперь. Думаю, что теперь, т. к. люблю тебя не меньше, а гораздо больше, глубже… иначе. Других женитьба расхолаживает, у нас же, к счастью, этого не произошло, и, мне кажется, никогда еще не любила я тебя так, как теперь. Не проходит и мгновенья, чтобы я не ощущала твоего отсутствия, не только сознанием и не так сознанием, как всем своим существом. Я хочу только одного — быть всегда вместе с тобой, никогда не разлучаться, даже временно…

Папа принес мне разрешение рожать в больнице водников…

…Как хорошо будет, если ты приедешь, а у тебя уже сын… Неужели не получится так, как я хочу?!


Телеграмма-молния:

Пиллау редакция газеты

Войскунскому

Поздравляем сыном родился 18-го оба чувствуют себя прекрасно крепко целуем


Телеграмма-молния:

Баку Красноармейская 29

Войскунским

Счастлив горячо целую сына всех дорогих моих выезжаю 21


Я всегда торопился к тебе. И в первые годы семейной жизни, и в последующие. Всегда. Но никогда не торопился так, как в том счастливом мае 47-го года, когда у нас родился сын.

23-го я приехал в Москву, а утром 25-го вылетел в Баку. Я сидел в хвосте самолета ЛИ-2, за иллюминатором небо было словно ватой набито, я пытался заснуть, но не мог. Беспорядочно текли мысли. Перед мысленным взором возникала то усатая физиономия Сережи, то круглое лицо светловолосой девы Корнеевой с заочного отделения Литинститута — она подтвердила готовность в июне принять на конкурс наши (замечательные) произведения. Свою небольшую повесть «Офицеры» (все же я ее, как ни странно, закончил, а машинистка из нашего машбюро перепечатала), а также заявление и копию школьного аттестата я оставил у Сергея — он передаст все это Корнеевой, когда объявят прием. То вспоминался вчерашний визит к Дине Валентиновне Фрейчко.

В нашей семье ее называли Дусей. В 17-м году, когда после Февраля вернулся из сибирской ссылки мамин брат Зелик, в него пылко влюбилась молоденькая начинающая певица. Они поженились — и жить бы молодоженам тихой жизнью в переворошенном революцией мире — может, и выжили бы, — но Зелик-то был идейным. Большевиком он был и не мог сидеть в домашнем закутке, когда шла великая битва со старым миром. Он, двадцатитрехлетний, стал комиссаром полка в 11-й армии. Дуся последовала за мужем. Неудобства походной жизни не могли остудить молодую любовь. Зимой, когда 11-я армия отступала с Северного Кавказа, Зелика свалил сыпняк. Он сгорел быстро — умер на руках у Дуси в селении Яндыки.

По окончании Гражданской войны Дуся — Дина Фрейчко — стала эстрадной певицей, известность ее росла, она пела народные песни — русские, украинские, грузинские, еврейские, белорусские. Мне было лет десять, когда она приехала на гастроли в Баку. Ее радостно встретили в нашей семье. Помню, как они с мамой плакали, вспоминая Зелика. Я был на концерте Дуси в летнем саду Медсантруда — она пела здорово, звучным контральто.

Теперь, после войны, Дина Фрейчко жила в маленькой квартире в Москве. У нее и мамы возобновилась переписка, и мама попросила ее купить сатины, ситцы и прочую мануфактуру, чтобы освободить меня от беготни по московским магазинам (да и неумелым был я покупателем), и Дуся согласилась. Я заявился к ней, и она так сердечно меня приняла… «Господи! У тебя такие же серые глаза, как у Зелика!» — сказала Дина Фрейчко. Она, уже пожилая, все еще была ярко красива…

Летя над облаками, я вспоминал свой вчерашний визит к тете Дусе (так она велела называть себя, а не официально — Диной Валентиновной) и думал о ее ушедшей сильной любви… и о своей любви я думал…

О тебе, моя хорошая. О тебе, о тебе — и о нашем сыне. Он представлялся мне этаким бутузом в золотых кудряшках…


А были у него реденькие, белобрысые волосики и большие, как мне показалось, уши. Глаза были синие, и посмотрел он на меня, когда я впервые взял его на руки, с осуждением — так мне почудилось. Он захныкал, и Лида поспешила забрать у меня младенца — и очень вовремя, потому что он, возможно взволнованный нашей встречей, тут же описался.

Этот маленький несмышленыш, завернутый в пеленку, — мой сын! Наш сын! Дитя нашей любви…

Своим появлением на свет Божий он как бы продиктовал новый распорядок жизни. Часы кормления стали ритуалом, и, надо сказать, нелегким. Наш сын оказался с капризами. Соску-пустышку, привезенную мной, он не пожелал принять. Признавал только бутылочку с соской, и чтоб в бутылочке была теплая, чуть подсахаренная водичка.

Лида и мама очень уставали. Кормление, стирка пеленок, волнения относительно диатеза, какой-то сыпи… Ну, в общем, обычное дело…

А назвали мы его Александром. Уменьшительное, домашнее — Алик. Алька…

Уже начиналась ранняя бакинская жара. Из окон той комнаты, что смотрела на Красноармейскую, вливался в квартиру уличный шум, с ночи галдела очередь, ожидавшая открытия продмага напротив. А в комнату без окон, выходившую на застекленную галерею, врывались звуки жизни двора, нескончаемая перебранка наших соседей — портного Акопова и его крикливой жены. Она швыряла в него туфли, снятые с ног, а он гонялся за ней вокруг стола, яростно ругаясь по-армянски.

Однажды я заглянул к ним в комнату, попросил прекратить ор и драку. Акопов, еще не остывший, вышел ко мне в галерею.

— Жьеня, — сказал он. — У меня тебья вопрос. — Он схватил со своего стола в галерее, на котором всегда лежали недошитые пиджаки, «Краткий курс истории ВКП (б)», полистал его. — Вот, — ткнул пальцем. — Что это такой?

Его палец с надетым наперстком упирался в название работы Ленина «Материализм и эмпириокритицизм».

— А зачем тебе это, Егиш? — спросил я.

— Как зачем? Нам через каждый неделя политучеба.

— Разве ты член партии?

— Конечна, — сказал Егиш несколько высокомерно. — Я рабочий класс и член партия.

Что такое материализм, я кое-как ему объяснил, отталкиваясь от идеализма (от того, чего нет). Что же до эмпириокритицизма, то я сам в нем плавал и ограничился тем, что это нехорошее, не наше учение.

У Марки Янилевского шли в железнодорожном институте экзамены, но он ухитрялся, сдавая их, почти каждый день забегать к нам.

Как-то раз меня послали к моему двоюродному брату Вене: у него и его жены Симы дочка подросла и освободилась коляска, каковую мне и велено было привезти домой для нашего Альки. (Детские коляски в продаже почти не появлялись, были остро дефицитны.) Марка пошел со мной. Оживленно беседуя, мы шли по многолюдной улице Кирова. Коляску я держал за ручку, она катилась чуть позади, дребезжа и подпрыгивая на неровностях тротуаров.

Говорили, конечно, о международном положении. Марка резко осуждал Бевина и Маршалла за объединение английской и американской зон оккупации («Бизония»), которое препятствовало сохранению Германии как единого государства, и за то, что союзники тормозят поставки в счет репараций Советскому Союзу. А коляска катилась. Мы как раз перешли к китайским делам, к захвату гоминьдановцами Яньани, когда вошли в наш подъезд на Красноармейской. Когда-то неведомый живописец намалевал на стенах подъезда купающихся розовых нимф, у главной нимфы был толстый облупленный зад. Мы поднялись с коляской на второй этаж, вошли в квартиру — и только тут обнаружили, что у коляски нет одного заднего колеса.

Лида горестно развела руками.

— Ну конечно, трепались всю дорогу!

Нам было и стыдно, и немного смешно. Мы с Маркой тут же отправились на поиски колеса, слетевшего с оси в разгар нашей содержательной беседы. Мы шли по тем же тротуарам и перекресткам, зорко осматриваясь, — и, представьте, нашли колесо! Оно лежало на краю тротуара, среди семечной шелухи и обрывков газет. Мы ему обрадовались даже больше, чем успехам индонезийских повстанцев в борьбе с голландскими колонизаторами.


— Как быстро летит время. Уже твой отпуск подходит к концу.

— Ужасно не хочется уезжать. Ли, осенью я приеду и заберу вас к себе. В Пиллау или Либаву. Лучше, конечно, в Либаву. Можно тащить Альку в такой дальний путь? Ему будет почти полгода.

— Не знаю. Посоветуемся с врачом. Что-то он сегодня опять плохо сосал.

— Он предпочитает сосать из бутылочки. Странно, такая кроха, а уже проявляет характер.

— Сузя вчера забежала и прямо залюбовалась Алькой. Он и правда хорошеет с каждым днем.

— Да, верно. Как ты думаешь, Ли, выйдет что-нибудь из отношений Сузи с Маркой? Очень уж она взбалмошная.

— Мы с мамой решили завтра дать ему рисовый отвар. У Сузи с Маркой? Не думаю, что у них всерьез.

— Марка, по-моему, влюблен по-серьезному.

— Хорошо, если так. Но что-то не верится… Я страшно растолстела. Ты еще разлюбишь меня, если я такой толстой и останусь.

— Можешь не беспокоиться. Я люблю тебя.

— А я люблю тебя…


Вдруг — перед моим отъездом — у Лиды случился приступ малярии. Из озноба ее бросало в жар. Мы всполошились, врач велел принимать акрихин. Откуда взялась эта чертова малярия? Впрочем, она издавна поселилась в Азербайджане, в устье Куры был прямо-таки рассадник малярийных комаров, анофелесов этих. Не зря их так назвали: ведь «анофелес» по-гречески — «вредный». Против них велась борьба, малярия шла в республике на убыль. Но Лиду она успела прихватить.

Уезжал я встревоженный. Опять разлука, да и Лиду оставляю невыздоровевшей. И жара в Баку наступила такая, что асфальт под ногами плавился (как когда-то в детстве) и дышалось тяжело.

Мне было жалко родителей. У отца всю войну была трудная ответственная работа в Азмедторге, да и теперь его оттуда не отпускали, хотя он рвался на преподавательскую работу (он же окончил экстерном университет). Уставший, измотанный, он нуждался хотя бы в отпуске, и ему с мамой предлагали путевки в дом отдыха в Мардакянах (селении на северном берегу Апшерона), но пришлось отказаться: без мамы он ехать в дом отдыха не хотел, а мама была привязана к новорожденному внуку. Оба они просто души не чаяли в нем.

Все дальше уносил меня поезд от Баку — от моих любимых, от родного дома, к которому я снова привык за месяц отпуска, — от всего, что особенно дорого сердцу.

В Москве, у Сережи Цукасова, меня ожидала телеграмма: Лида сообщала, что выздоровела. Я, понятно, обрадовался, но все же подозревал, что это не совсем так, малярия так быстро не отпускает, просто Лида хочет, чтобы я не волновался.


Закрою глаза — и вижу мысленным взором темно-серые неспокойные, в белых барашках, воды Балтики. И плывущие низко, чуть не задевающие топы мачт, иссиня-серые тучи. Проливаются частые дожди…

Как же получилось, что я на долгие годы оказался привязан к Балтийскому морю с его ветрами и штормами, с его странной притягательной силой? Не для морской службы, думаю, я был предназначен — а вот же, долго, долго, долго не отпускала меня Балтика. До сих пор снится — а ведь я уже стар. Снится занесенный блокадным снегом Кронштадт. Снится моя тесная каюта на «Смольном» — плавбазе подводных лодок. Вижу мучительный повторяющийся сон, будто меня назначают дежурным с субботы до понедельника — о Господи!


Редактор Жук пребывал в отъезде, в Москве, и это было и хорошо (никто не ругал за опоздание) и плохо (затягивалось решение «либавского вопроса»), Петров встретил меня со вздохом облегчения: в боевом отделе опять «прорыв», нехватка материала, как раз сегодня нас ожидает раздолб на партсобрании.

— Еще могу вот что сообщить, — сказал Петров. — Жук меня спрашивал насчет твоего перевода в Либаву, я ответил, что не возражаю.

— Спасибо, Леша, — обрадовался я.

— Вообще-то и я хотел бы в Либаву, — сказал Петров. — Ну, поглядим. Через неделю я уезжаю в отпуск, ты останешься за меня.

И я остался за начальника отдела боевой подготовки. Ладно хоть, что теперь я был не один против прожорливой второй полосы «Стража Балтики». Вышел на работу Лукьянов. И появился у нас в боевом отделе новый работник — лейтенант Михаил Новиков, строевой офицер, окончивший Каспийское военно-морское училище. Он служил командиром БЧ-2–3 (артиллерийско-минной боевой части) на тральщике-шестисоттоннике. Эти немецкие тральщики были хорошо знакомы нашим катерникам, много раз посылавшим торпеды к их черным бортам. Два дивизиона шестисоттонников достались Балтфлоту в счет германских репараций.

Родом Миша Новиков был из Москвы, а по происхождению — из дворян. Нас так воспитали, что слово «дворянин» связывалось с понятием об угнетателе трудового народа, крепостнике. Но знатные роды в России были истреблены либо вытеснены в эмиграцию. А незнатные, уцелевшие, растворились в массе советских служащих, в многочисленных учреждениях, в коммуналках, переполненных людьми, кухонными ссорами и чадом примусов. Мишин отец Борис Новиков заведовал производственным отделом издательства «Молодая гвардия». В 40-м году в Москве образовалась военно-морская спецшкола. Миша, окончивший 8-й класс, поступил туда: с детства мечтал стать моряком. В 41-м, в октябре, когда немецкие дивизии рвались к Москве, спецшколу вывезли в Сибирь, в Ачинск. В январе ее выпускников направили в Астрахань — на подготовительный курс эвакуированного из Ленинграда Высшего военно-морского училища им. Фрунзе. А в августе 42-го, в разгар Сталинградской битвы, училище переехало в Баку, вернее — в поселок Зых, славившийся в годы моего детства превосходным пляжем.

В училище курсант Новиков не только изучал военно-морское дело. Он писал стихи. Училищная многотиражка охотно их печатала: стихи хоть и не отличались особой новизной (все та же морская романтика — волны, шторма, несокрушимая доблесть моряков), но было в них дыхание настоящей поэзии — метафоры, образное слово.

Летом 46-го года, окончив училище, молодой лейтенант Новиков получил назначение на Юго-Балтийский флот, на тральщик — и вскоре в почте нашей газеты стали появляться его стихи. Раз напечатали, другой, третий — потом их автор заявился в редакцию. Брюнет, невысокого роста, улыбчивый, с правильными чертами лица — он нам понравился. Я попросил Новикова написать очерк о ком-нибудь из офицеров дивизиона. Он принес очерк о командире тральщика — хорошо написанный. Тогда-то мы с Петровым и стали «наседать» на редактора: дескать, нужно лейтенанта Новикова забрать с тральщика в редакцию, к нам в боевой отдел. Жук не скоро согласился начать хлопоты. Очень, конечно, не просто это было — перевести офицера из плавсостава в штат редакции флотской газеты. Да и анкета Новикова несколько смущала редактора. «Из дворян», — качал он крупной головой. «Ну и что? — говорили мы. — У него что — поместье, крепостные? Он советский офицер, член партии. Не виноват же он в том, что родился в дворянской семье». — «Так-то так, — соглашался Жук и чесал в затылке: — Из дворян…»

И вот — не прошло и года, как Михаил Новиков появился в нашем боевом отделе. Мы с ним подружились сразу — с первых же разговоров, с воспоминаний о Баку. Пускаясь в воспоминания, преимущественно о смешном, нарочно говорили с азербайджанским акцентом. Я называл Мишу Мамедом, он меня — Аббасом. Эта дружба и сейчас продолжается — она на всю жизнь. Видимся мы не часто, но часто перезваниваемся.

— Здорово, Мамед, — говорю я в трубку.

И слышу родной голос:

— Здорово, Аббас.


Что еще произошло в то лето? В Пиллау открыли рынок, но там, как писал я Лиде, «процветают одни спекулянты». А кто, собственно, мог там торговать продуктами? Колхозов в окрестностях Пиллау еще не было, а немецких фермеров-гроссбауэров вымела из Восточной Пруссии железная метла войны.

Ефим Меерович съездил в отпуск в родной Днепропетровск и, быстро женившись, привез в Пиллау молодую жену Лизу, выпускницу тамошнего мединститута.

Зина, жена Коли Гаврилова, вот-вот должна была родить. И вдруг — словно гром прокатился по ясному небу: пришел на Колю исполнительный лист, предписавший платить какой-то женщине алименты. Когда Жук вызвал Колю и молча протянул ему этот лист, Коля, как мне рассказали, побледнел и произнес с трагическим «дрожементом» в голосе: «Ошибка юности, товарищ редактор…»


Из письма Лиды от 16 июля:

Малыш наш чувствует себя хорошо, смотрит в глаза и буквально хохочет. Мишка (он недавно приехал) застал его голенького, барахтающегося на постели. Он был так хорош, что Миша [Лидин двоюродный брат. — Е. В.] не мог от него оторваться и все время подходил посмотреть на него. Я очень рада, что у нас растет такой милый и веселый ребенок…


Из моего письма от 14 июля:

Родная, почему ты не со мной? Я скучаю дико, страшно.

Тебя здесь нет.

Я, книгу полистав,

Закрыл глаза. Я пустоте не верю.

Все кажется, что ты из баловства

Тихонько спряталась за дверью.

Вот-вот войдешь

(с котенком на плече)

И засмеешься радостно и звонко.

Ну, обними меня погорячей.

Ты захотела пошутить, моя девчонка?

Я дверь открыл — там пусто…

В этот час

Ты далеко. Нагнулась над коляской.

Я вижу, милая: улыбке синих глаз

Ты отвечаешь кареглазой лаской.

Тебя здесь нет…

Видишь, я даже стихами заговорил…


Из письма Лиды от 24 июля:

…Бедненький мой, тяжело тебе одному. Я тоже без тебя буквально места себе не нахожу. Когда Алинька смеется, кокетничает, издает какие-то радостные звуки, мне бывает безумно больно, что тебя нет рядом и ты не можешь вместе со мной радоваться нашему мальчику. У него часто бывает такой беспокойный, ищущий взгляд. Всех это удивляет и смешит. Я же понимаю его значение: он ищет своего папку. Я уверена, что он уже любит своего папочку, ведь он так на него похож…


Ночью 24 июля меня вдруг стал бить озноб, потом бросило в жар… В общем — малярия. Я ее узнал по Лидиному опыту. Все же утром пошел в редакцию, надо было написать статью, но — страшно разболелась голова. Я попросил Ефима сделать статью и пошел домой отлеживаться. Ко мне заходили Ефим с Лизой, потом Коля Гаврилов (его комната была под моей, на первом этаже). Есть мне не хотелось — только пить. Надя, соседка, напоила меня чаем с малиновым вареньем.

А на следующий день приступ повторился с большой силой. Я метался… ждал, чтобы кто-нибудь пришел… Наконец пришел Коля (а у него тоже были «жаркие» дни: Зина родила девочку) и вызвал врача…

Словом, я очутился в госпитале, а оттуда меня отправили в инфекционное отделение — оно находилось в бывшем немецком курортном городке Раушен (теперь он называется Светлогорск). На меня напялили полосатую, как у арестанта, куртку и штаны, и стал я глотать хинин. С трудом нашел — выпросил у сестры листок бумаги и карандаш и написал письмо Лиде. Отправил его треугольником, как когда-то с фронта…


Из моего письма от 7 августа:

…Я снова здоров. Вчера вечером приехал из госпиталя. У меня была 3-дневная малярия. Трепала она меня жестоко. Что-то на нас обоих обрушилась вдруг эта проклятая болезнь. Неделю я принимал там хинин… Я выписался, но мне нужно еще по определенной схеме принимать акрихин…

…Вчера я сразу прочел… нет, проглотил три твоих письма. Так тепло и радостно стало на душе. Ты так живо изобразила нашего малыша… Я так рад, так счастлив, что он у нас растет здоровенький, улыбающийся, милый (это в мамку пошел). Иначе ведь и не могло быть — он в любви рожденный…

…Получил ответ из Воениздата… Так называемая «рецензия» на повесть — чистейшая отписка… Некая Богина (рецензент) заявляет, что моя рукопись — скорее расширенный план повести, настолько она фрагментарна. Ладно, с этим еще можно согласиться. Далее она утверждает, что идея повести представляется очень спорной… Она вдруг обобщает: значит, те, кто воевал, не нашли себе места в послевоенных буднях? Словом, умаление значения etc… Ей, конечно, лучше это знать, с высоты своей московской колокольни. Но как это пошло и обидно — коротенькая отписка. Правда, она сопровождается любезным письмом нач-ка изд-ва, где он, полагая, что у меня «есть все возможности, чтобы сделать повесть более правдивой и художественной», надеется на это и просит прислать переработанный экземпляр…

В общем — к чертям. Если я вернусь еще к этой повести, то потом, когда кончу ханковскую. В госпитале я разработал довольно подробно план ее и теперь засяду. Если она не удастся, я, по-видимому, покончу с литературными опытами.

Я в госпитале перечитал «Обрыв» и невольно сравнивал себя с… Райским. Быть может, и я такой же, как он, неудачник, с душой, принадлежащей искусству, но которому суждено ничего не закончить, ничего не сделать?..


Из письма Лиды от 9 августа:

…Вчера получила твое письмо из госпиталя… Почему тебя отвезли так далеко? А когда ты лежал дома, то кто ухаживал за тобой? Мне страшно подумать, что ты лежал один, тебе было нехорошо и никто к тебе не подходил. Родненький мой, как я тебя люблю!..


Из моего письма от 10 августа:

…Есть одна радостная весть. От Сережки пришло письмо, пишет: «В институте ты прошел. Значится: допущен к приемным испытаниям. Но раз у тебя аттестат отличника, значит, дело в шляпе. Мне так и сказали: может считать себя студентом».

Здорово, правда?

…Жук ожидается на днях. Чайка через неделю собирается в отпуск, и мне придется его замещать, т. е. секретарем редакции. А отпуск его будет до конца сентября. Так что, даже в случае благополучного разрешения «либавского вопроса», я приеду только в октябре. Как долго еще ждать! Мне так не хватает тебя, твоей нежности… И нашего малыша… Милое синеглазое существо, как много нового оно внесло в нашу жизнь.


Из письма Лиды от 20 августа:

…Твое сравнение себя с Райским мне совсем не нравится. Тот человек не знал, чего он хотел, а по-настоящему хотеть он не мог. Это был неполноценный человек, и любить такого я бы не могла.

Самое большое счастье — что мы нашли друг друга. Больше личного, семейного счастья — ничего не может быть, и никакая иная удача не может его заменить. Поэтому им надо дорожить и не подвергать искушению…


24 августа уехал в отпуск Паша Чайка, и я остался за него секретарствовать. А потом? Жук сказал, что намерен сильно укрепить либавский участок и думает послать туда нас с Петровым. Предполагалось, что я заменю там собкора Лебедева и въеду в его квартиру, сиречь комнату, а Лебедев, отозванный в Пиллау, займет мою. Это была вдохновляющая перспектива. Хоть бы не возникли «неожиданные затруднения», коими изобилует жизнь вообще и жизнь флотского офицера, зависящая от настроения начальства и воли отдела кадров, — в особенности.

Все выглядело в наших планах почти идиллически.

Но действительность, как известно, крайне редко соответствует планам (а точнее — никогда). Во всяком случае, она требует куда больших усилий для достижения того, что задумано. Закон несообразности действует неукоснительно.

Прежде всего: я не представлял себе, как управлюсь с громоздким переездом. Как-то незаметно мы обросли вещами. А мебель? У Лебедева в комнате что-то, конечно, было. Но вот «неожиданное затруднение» № 1: к концу сентября выяснилось, что Лебедев вовсе не намерен переезжать в Пиллау. Отдел кадров оставил его в Либаве. Значит, я отправлюсь, как и прежде, в неизвестность. Правда, Петров был исполнен решимости выбить квартиры для либавского корпункта и получил соответствующую бумагу. В конце сентября он погрузил свои вещи и мебель на транспортное судно, идущее в Либаву, — и отбыл.

Я же погрузился в секретарство: читал и правил материалы, сдаваемые отделами, составлял макеты. Сам почти не успевал писать, и это было худо, потому что не шел гонорар, а расходы у нас в семье возрастали. Расходы всегда возрастают — такое у них странное свойство.

За работой засиживался до 8–9 часов вечера. Домой приходил утомленным. Редко удавалось выкроить два часа вечернего времени для сочинительства: я ведь начал новую вещь. Я замечал, что стал легче писать. Появлялся какой-то опыт. Да и, наверное, вдохновляло меня то, что принят в Литинститут. (А Сережа, как и Ефим, получил отказ. И Петрову отказали.) Я ждал официального извещения из института.

«Теперь, — писал я Лиде, — никакие рецензенты не отобьют у меня охоту писать».

Итак, все больше я утверждался в своем истинном призвании, хотя сомнения (вечные мои сомнения) не покидали меня.


Из письма Лиды от 11 сентября:

…Скоро наша годовщина. Ты не забыл? Поздравляю тебя. Единственное мое желание — чтобы ты всегда любил меня так, как эти три года, и чтобы у нас всегда, всегда были такие отношения, как теперь. Чтобы ты больше никогда не был бобылем, а я — соломенной вдовушкой.

После трех лет замужества я снова и снова объясняюсь тебе в любви…


Из моего письма от 17 сентября:

Ты мне сообщила столько сенсаций о повальных женитьбах, что я не хочу остаться в долгу и сообщаю тебе еще более сенсационную новость: Валька женился! Я видел его только раз с женой: простая, молоденькая, полная, очень румяная девица, работает на метеостанции…


Из письма Лиды от 21 сентября:

Вчера вечером получили твою телеграмму с радостной вестью: ты зачислен в институт, единственный из всех знакомых. Даже не могу передать, как я счастлива и горда тобой. Да, да, горда — и не смей улыбаться.

Это значительнейшее событие и большой сюрприз к нашей третьей годовщине. Замечательный подарок. Теперь нам остается обосноваться в Либаве, быть вместе и больше не разлучаться…

Полагается с 5 м-цев подкармливать ребенка манной кашей… Когда ты будешь в Л., то спроси у жены Лебедева, можно ли там достать манную крупу и сколько стоит кусок бельевого мыла. Это для нас вещи первой необходимости. Везти мыло отсюда тяжело и громоздко…

Очень беспокоит меня, как ты справишься с багажом…

Когда мама стоит с Алькой в галерее у окна, то все соседи называют его «маленький Женя». Даже странно, что в природе может быть такое точное повторение. Это оттого, что мамочка его так любит папочку и захотела, чтобы ее сыночек был его копией. Ты здесь абсолютно ни при чем, и не делай самодовольного лица…


Из моего письма от 21 сентября:

Любимая! Получил твое большое письмо. Страшно рад ему — я как будто видел и слышал тебя, когда читал его. Кажется, всегда у меня будет кружиться голова от твоей любви, от огромного, всеобъемлющего, вечного нашего чувства, перед которым время положительно бессильно. Милая, нежная моя девочка, я влюблен в тебя по-прежнему — нет, больше, глубже. Поистине неисчерпаемы силы Любви, когда она большая, настоящая. Я счастлив, что живу и испытываю это чудесное чувство…


Из моего письма от 27 сентября:

…Завтра — три года с того дня, как мы вошли в маленькую комнатку махачкалинского ЗАГСа. Помнишь, как бились сердца? И как ты попросила пройтись еще немного, чувствуя, что не в силах так вот сразу войти и… Ты была тогда удивительно мила и бесконечно дорога мне. Такой ты и осталась для меня.

Давай же, родная, сядем и поговорим, и я расскажу тебе, как я тебя люблю.

Мы с тобой поженились так, как, пожалуй, никто не женился. Ведь, по сути дела, в 1944 мы встретились не теми, какими расстались в 1940. И я вовсе не ехал с заранее обдуманным решением — сказать тебе: «будешь ли ты моей женой?» Это выплеснулось у меня — именно выплеснулось. Я не мог иначе… Это была любовь, истинная, большая. Ведь иначе я, не имевший ничего, кроме бушлата, не сказал бы, не спросил тебя это, и ты, может быть, не ответила мне поцелуем…

Вспоминаю наше «свадебное путешествие». Матрос уступил нам полку. Ты легла, а я сидел у твоих ног, и такая нежность переполняла мне душу от того, что вот, рядом со мной — удивительное существо, которое стало моей женой.

Пролетели сказочные две недели, мы снова расстались. Как я ждал твоих писем в Порккала-Удд!.. Когда мне было тяжело — я думал о тебе, и становилось сразу тепло и светло. Потом — открытка: «Я в Ленинграде». Лечу к тебе, и ты… падаешь в мои объятия…

Потом — Камстигал. Жизнь от одного письма к другому… И наконец, наконец отпуск. Месяц в Ленинграде. Первая репетиция нашей самостоятельной семейной жизни. Я узнал тебя не только как подругу, как жену, но и — как хозяйку… Помнишь, как мы пекли хворост в холодной кухне, как хорошо и весело было нам?

Наша жизнь в Пиллау. Да, это было счастливейшее время. Мы были вместе, неразлучны, моя подруга, мы стали большими друзьями, продолжая быть любовниками. Как я всегда торопился домой, к тебе, чтобы обнять тебя, родная…

Помнишь, когда мы еще жили в Камстигале, я не раз приходил домой грязный и мокрый от дождя, злой, как черт, но одного твоего взгляда было достаточно, чтобы все наносное испарилось, и вот оставались только два сердца, бьющиеся одной силой — любви и безграничной нежности.

У нас родился сын, как бы скрепив нашу дружную семью…

Прошло три года. И я счастлив, что люблю тебя так же, что, как и прежде, мечтаю о тебе и просыпаюсь с твоим именем, что не иссяк запас нежности… Мы не можем погрязнуть в быте, в разговорах о ценах на картофель, в ворчании и унизительных скандалах — во всем том, что становится уделом большинства супружеских пар… Мы будем еще более счастливы, наблюдая первые осмысленные поступки нашего малыша. Мы будем счастливы, работая, занимаясь любимым делом и помогая друг другу…

Три года — срок немалый. Он кажется еще длиннее, потому что больше половины его занимала разлука. Я желаю нам обоим сегодня — никогда больше не разлучаться и любить всегда так, как мы любим…


Этот город, как проклятье,

Отдан ветрам на расправу, —

такими строками начал Миша Новиков поэму о Пиллау (увы, не дописанную до конца).

Тот октябрь запомнился мне остервенелыми ветрами, штормовым волнением моря и нарастающим с каждым днем волнением души. Секретарство я сдал вернувшемуся из отпуска Чайке, можно было ехать в Либаву — но шторм не выпускал корабли из гаваней Пиллау. Я все-таки решил дождаться морской оказии и договорился с капитаном одного из вспомогательных транспортных судов относительно погрузки мебели и вещей.

К концу месяца море, раскачанное штормовыми ветрами, стало успокаиваться. 25 октября я дал Лиде телеграмму: «Погрузился транспорт забрал все отплывать наверно завтра…»

Шкаф, кровать, стол, стулья, так много места занимавшие в комнате, будучи погружены в угол трюма, оказались мало заметными среди ящиков и мешков с каким-то грузом.

Транспорт дал длинный гудок. Прости-прощай, Пиллау, продутый ветром, крайний западный порт, порог страны, непременный транзитный пункт всех дождевых туч, плывущих с Балтики, с Атлантики. Прощай и ты, Камстигал, Квакенбург, — нам было хорошо в двух комнатках твоей мансарды.

Транспорт отвалил от стенки, прошел вдоль длинной линии волноломов, вышел в открытое море и принялся плавно раскачиваться на зыби.

27-го стояли под разгрузкой в Клайпеде.

Около полудня 28 октября транспорт, уставший от качки, вошел в аванпорт Либавы. Зеленая полоса берега приближалась, над ней слева высился купол церкви, справа — острый шпиль другой. Вошли в канал и, застопорив машины, медленно приблизились к одной из его стенок. На стенку полетели легости. Подхватив их, береговые люди вытянули канаты швартовов и положили их петли на массивные кнехты.


Моя любимая! | Полвека любви | Часть шестая ЛИБАВА