home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



ИВАНА МИХАЙЛОВИЧА ЕВСЕЕВА

…Когда надзиратель впустил меня в двадцать первую и захлопнул за мной дверь, узники этой камеры поднялись на нарах. Среди них я узнал своего знакомого Гришу Маштакова. Он сказал:

— Неужели и политкаторжан стали арестовывать?

— Как видите. До меня уже взяли двенадцать человек…

Маштаков подвинулся:

— Ложись со мной рядом, товарищ Евсеев.

…21 октября 1937 года в клубе водников происходил слет работников Каспийского бассейна. В это время руководство пароходства — Каспара — уже было арестовано. Выступая на слете, только что назначенный начальник политотдела пароходства Г. Маштаков громогласно заявил с трибуны:

— Коммунистическая партия наша сильна… великий вождь товарищ Сталин и Ежовые рукавицы зорко следят за вылазками врагов народа — таких врагов, как Меняйлов, Савиных, Рахманов[13]. Они будут искореняться каленым железом!

Эти слова вызвали гром аплодисментов.

По окончании слета Маштаков шел к своей машине, но его остановил работник НКВД и предложил заехать на пять минут к наркому внутренних дел Азербайджана Сумбатову-Топуридзе. Маштаков пригласил его в свою машину, но работник НКВД предложил сесть в его автомобиль, стоявший на Большой Морской улице.

Сумбатов-Топуридзе, как и Маштаков, был членом бюро ЦК КП Азербайджана. Им часто приходилось встречаться, они хорошо знали друг друга.

Маштаков вошел в подъезд НКВД и направился было по шелковистой дорожке на второй этаж, но сопровождающий его остановил:

— Наверху тебе делать нечего, — и направил его в комендатуру.

Там он сказал коменданту, чтобы тот оформил Маштакова: он арестован по распоряжению наркома. Маштаков был крайне возмущен. Невдалеке стоял телефон, он взял трубку, чтобы позвонить Сумбатову, но комендант подбежал и крепко ударил Маштакова по руке:

— Арестованным по телефону говорить не разрешается. Давай раздевайся!

— Это недоразумение! — взмолился Маштаков. — Дайте я позвоню Багирову, я же член бюро ЦК…

— Я же сказал — запрещено! Раздевайся!

Маштаков стал медленно расстегивать медные пуговицы своего морского бушлата. Комендант нетерпеливо дернул за полу, пуговицы полетели во все стороны. Маштакова тщательно обыскали, раздев догола. Потом комендант оформил формуляр и сказал:

— Маштаков, твой номер — 2232. Запомни. Тебя всегда будут вызывать по этому номеру.

И приказал надзирателю отвести его на третий этаж в двадцать первую камеру…

Выслушав сбивчивый рассказ Маштакова, я сказал:

— Ну как, Гриша, будешь еще каленым железом искоренять врагов народа?

— Я уверен, товарищ Евсеев, это просто недоразумение. Ведь меня знают как честного коммуниста и Багиров, и Сумбатов. Как только вызовут на допрос, все выяснится.

А на следующую ночь «выяснилось». В два часа он был вызван на допрос в кабинет Сумбатова. Там был и заместитель Борщов. Увидя своих знакомых, Маштаков обрадовался, легко вздохнул:

— Здравствуйте, товарищи!

Сумбатов вскочил и громко сказал:

— Маштаков, брось маскироваться! Рассказывай, кто еще остался неарестованным из вашей вредительской организации в Каспаре?

Гриша ушам своим не поверил:

— Да вы что, товарищ Сумбатов…

Тут поднялся Борщов и, размахнувшись, ударил Маштакова кулаком по лицу. Тот упал. В кабинете появились два надзирателя. Они подняли Маштакова, усадили на стул против Борщова, крепко держа его руки на столике. Борщов начал запускать булавки под ногти Маштакова, приговаривая:

— Сознавайся, хуже будет!

Ничего не добившись, истерзанного Маштакова снова отправили в нашу камеру. Едва он успел нам все рассказать, как за ним пришли и отвели в подвальный этаж…

…С 10 декабря 1937 года в стенах НКВД республики заседал военный трибунал под председательством садиста Ульриха, он приговорил к расстрелу более 250 человек. Среди них был и Маштаков…


И наверное, Владимир Львович Листенгартен с большой группой бакинских нефтяников.

Расстреливали на Жилом — безлюдном островке к востоку от Апшеронского полуострова. Расстреливали на Булле — одном из островов Бакинского архипелага к югу от Апшерона, близ устья Куры.

В 60-е годы морская нефтеразведка добралась до этих необитаемых островков, обязанных своим происхождением грязевым вулканам. Над глинистыми увалами поднялись буровые вышки, потом они шагнули в море, встали на «табуретки» морских оснований. Я побывал на Булле — готовил очерк о нефтеразведчиках для газеты «Бакинский рабочий». Этот остров — невысокое плато, полого понижающееся к югу и переходящее в длинную песчаную косу. Диковатый пейзаж. Острый запах гниющих водорослей. Редкие кустики неприхотливого тамариска. На косе обосновалась буровая контора: стояли щитовые домики, стучал движок, доносился стрекот пишущей машинки. Эти городские звуки то и дело покрывал резкий хохот чаек.

А в северной части острова был холм с башенкой маяка. Под холмом раскинулось голубовато-серое поле застывшей вулканической брекчии. В центре поля небольшая возвышенность — это кратер грязевого вулкана, грифона, над ним колыхалось белое облако пара. Грифон пульсировал — выбрасывал фонтанчики жидкой грязи, она медленно растекалась. Редкая возможность понаблюдать, как дышит планета…

Вдруг мне представилось, как на этот клочок необжитой земли привезли людей, обреченных на смерть… как в первозданной тишине загремели выстрелы… на глинистую землю пролилась безвинная кровь…

Надо бы поставить на Булле, на Жилом обелиски в память о жертвах массовых репрессий в Баку.

Но памятников не будет. Не те времена.


А какие времена — те? И вообще — бывают ли времена, когда человек проживает свою жизнь спокойно, с обеспеченным достатком, не опасаясь, что его прогонят, лишат работы или имущества, унизят, изнасилуют, пристрелят? Без страха, что взорвут его дом, ограбят, угонят машину, вытопчут сад или огород? Что его заставят делать то, к чему не лежит душа, голосовать за тех, кого он презирает? Времена, когда совпадают понятия о долге и морали?

Похоже, что не было на планете Земля таких времен. А будут ли — не знаю. Человек несовершенен. Его душа, как утверждают философы, устроена так, что скорее прельщается обманом, чем истиной. «Есть, следовательно, научный, технический прогресс, непрерывно расширяющий наши возможности, но нет прогресса человеческой сущности» (К. Ясперс). Да еще, знаете ли, энтропия — необоримая разрушительная сила, пожирающая энергию…

Об этих и подобных им мировых вопросах мы часто говорили с Рафаилом Шапиро (он же Бахтамов) и Владимиром Портновым. Рафик писал для Детгиза новую книгу — «Загадка НТР», то есть научно-технической революции. Он обладал удивительным даром писать просто и интересно о самых сложных явлениях науки и общественной жизни. У него был на редкость ясный взгляд на мир, проникающий в глубинную суть явлений. Маленький, косенький, в круглых очках, с доброй и как бы по-детски смущенной улыбкой, Рафик был желанным гостем у нас дома.

Он работал в отделе промышленности республиканской газеты «Бакинский рабочий». А его друг Володя Портнов — в отделе литературы и искусства. У Портнова была потрясающая память — он хорошо знал всю русскую поэзию и много читал наизусть. У нас на новой квартире возникли, как бы сами собой, «литературные понедельники»: приходили Рафик и Володя, мы пили вино и чай и говорили обо всем на свете, и Володя читал стихи. То был у нас вечер Тютчева, то Сологуба, то читал он из советской поэзии 20-х годов: «Ваську Свиста» и «Петрония» Веры Инбер, «Северную балладу» Сельвинского, «ТВС» Багрицкого…

А в один из понедельников Портнов принес машинописный список «Поэмы без героя» Ахматовой. Перед чтением он рассказал историю этой поэмы. В новогоднюю ночь на 1 января 1940 года Анна Андреевна ждала человека, которого любила. Не дождалась. И взялась за перо, чтобы излить душу, — и вспомнились ей события другой новогодней ночи — на 1 января 1914 года. Их действующими лицами были подруга Ахматовой красавица актриса Ольга Глебова, жена художника Судейкина, ветреная «Коломбина десятых годов», и молодой поэт, драгунский корнет Всеволод Князев, безумно и безнадежно в «Коломбину» влюбленный. В ту метельную ночь он застрелился у порога квартиры Глебовой, нажав перед выстрелом на звонок…

Портнов читал нам поэму. Перед нашим мысленным взором мела петербургская метель, в белом зеркальном зале кружились ряженые в масках… Волшебство, полночная арлекинада… «И серебряный месяц ярко над серебряным веком стыл…»


За восемь лет работы бакинской НФ-комиссии мы подготовили и издали три сборника фантастики. Не стану вдаваться в подробности, в оценки этих книг. Отмечу лишь, что мы держали ухо востро и никакая «пьса» не испортила второй («Эти удивительные звезды») и третий («Полюс риска») сборники.

Но проходили они нелегко. Мы натыкались на долгие оттяжки с выплатой гонорара, на попытки главного бухгалтера «Азернешра» присвоить его часть.

Мы часто выступали. Нашу комиссию приглашали на радио, в библиотеки и школы, в студенческие аудитории. Молодым людям импонировали максимализм Альтова, спокойное глубокомыслие Бахтамова. Разинув рты, слушали Лукодьянова. Исай Борисович свободно переходил с предмета на предмет, он мог говорить часами, «растекаясь мыслию по дереву», и приходилось дергать его за штаны.

Любопытно, что экологическая тема еще только начинала входить в зону внимания писателей-фантастов, а Лукодьянов уже практически занимался охраной жизненной среды — конструировал приспособления для очистки Каспия от промысловых вод.

Он хорошо знал историю техники. Я думаю, он смог бы спроектировать по древнеегипетской технологии водяное колесо на Ниле или наладить производство рыцарских лат. У него был огромный интерес к старинным инструментам и приемам обработки металла и дерева. Не случайно его любимыми книгами были: «О природе вещей» Лукреция Кара, «История свечи» Фарадея, «Абрисы» начальника сибирских и уральских заводов петровских времен де Геннина (полное название: «Генерал-лейтенантом от артиллерии и кавалерии ордена Святого Александра Георгием Вильгельмом де Генниным собранная натуралии и минералии камер в сибирских горных и завоцких дистриктах также через ево о вновь строенных и старых исправленных горных и завоцких строениях и протчих куриозных вещах абрисы»).

Лукодьянов обожал Ломоносова, испытывал, я бы сказал, детское удивление перед его универсальным гением. Любил цитировать: «Пою перед тобой в восторге похвалу не камням дорогим, не злату, но стеклу». Или: «Вам путь известен всех планет; скажите, что нас так мятет?»

К литературе у него был инженерный подход. В «Тружениках моря» Виктор Гюго подробно описывает, как Жильят снял паровую машину с «Дюранды», потерпевшей кораблекрушение, застрявшей в Дуврских скалах, — в одиночку, ценой неимоверных усилий, спускает машину с неприступных утесов. Эти подробности, которые многие читатели пропускают, бегло скользя взглядом, Лукодьянов проанализировал по-инженерному: вычислил объем и вес машины, подъемную силу сооруженных Жильятом талей, — словом, тщательно проверил выдумку Гюго. И установил: все верно!

А вот в «Человеке, который смеется» доктор Герардус в каюте корабля усаживается перед печкой на эзельгофт. «Ну и чушь, — сказал Лукодьянов. — Эзельгофт соединяет мачту со стеньгой, как это он очутился в каюте?» Разыскал французский текст романа, там было: «chouquet». В словарях это слово действительно означает морской термин «эзельгофт». Но Лукодьянов не поленился заглянуть в энциклопедический словарь Ларусса и обнаружил, что у chouquet есть старинное значение — плаха, чурбак. Итак, фразу следовало перевести: «Сел перед печкой на чурбак».

Однажды моему братцу попался на глаза роман с гордым названием «Гранит не плавится» (издан роман-газетой). «Это почему же он не плавится? — удивился Лукодьянов. — Точно температуру плавления не помню, но — порядка полутора тысяч градусов».

В 1966 году мы с Исаем Борисовичем закончили писать роман «Очень далекий Тартесс». Не стану пересказывать его сюжет, скажу лишь, что он стал возможен только в 60-е, после солженицынского «Одного дня Ивана Денисовича». Социальные и человеческие проблемы современности, перенесенные в другие времена, в иные миры, — но не изложение проблем, а их биение, пульсация в характерах и судьбах героев.

«Тартесс» заинтересовал редакцию фантастики «Молодой гвардии». В Баку прилетела Белла Григорьевна Клюева — редактировать роман. Замечаний было мало, управились быстро. Мы возили Беллу в Кобыстан — гористую местность юго-западнее Баку — там недавно обнаружили наскальные изображения первобытных времен, а также надписи, свидетельствовавшие, что некогда до этих мест добрался легион древних римлян.

Приезжала в Баку Нина Матвеевна Беркова, редактор Детгиза. Приезжали Аркадий Стругацкий с женой Леной — отдохнуть, пообщаться с бакинскими фантастами. Мы были рады гостям. И конечно, было приятно, что бакинская НФ-комиссия получила безусловное признание столицы.


Солнечным сентябрьским днем 1965 года мне позвонили из Союза писателей:

— Тебя хочет видеть один немецкий писатель.

— Какой писатель?

— Гюнтер Штайн. Он говорит, что перевел твой роман.

Мне дали номер телефона, я созвонился с приезжим и поехал к нему в гостиницу «Интурист». Дверь открыл красивый белокурый, с проседью, человек двухметрового роста. Был он примерно одних лет со мной. «О-о, — мелькнуло в голове, — такие гренадеры служили не иначе как в войсках СС».

Гюнтер Штайн немного говорил по-русски, я — по-немецки, — в общем, мы прекрасно понимали друг друга. Оказалось, что Гюнтер вместе со своей женой Трауте перевел на немецкий «Экипаж „Меконга“» и книга недавно вышла в берлинском издательстве «Kultur und Fortschritt» под названием «Das Messer des Pandit», то есть «Нож пандита». Для нас с Лукодьяновым это было приятной неожиданностью, поскольку ВААП в те доконвенционные времена не извещал писателей о зарубежных изданиях.

Приехал Гюнтер в Баку в командировку от берлинской газеты. Теперь «Бакинский рабочий» попросил написать заметку — зачем он пожаловал в столицу Азербайджана? Гюнтер уже набросал текст, так вот, не помогу ли я перевести его на русский? Ну конечно, конечно. Я сел за стол. Гюнтер, расхаживая по номеру, произносил немецкие фразы, я их записывал по-русски.

Вдруг Гюнтер остановился перед раскрытым окном, взгляд его стал сосредоточенным. Невольно и я взглянул. Бакинская бухта, окаймленная Приморским бульваром, и верно, очень красива. Солнечные блики играли на синей воде, на которой отсюда, из окна «Интуриста», не были видны бурые мазутные пятна, пригнанные моряной. По бухте мирно шлепала самоходная баржа — длинная посудина с высокой рубкой в корме.

Она-то и привлекла внимание Гюнтера.

— Was ist das? — спросил он. — Что это? Какой корабль?

Я объяснил, что это судно для перевозки грузов, имеющее довольно приличную скорость.

— В войну я плавал на таком корабле, — сказал Гюнтер.

— Да-а? А на каком море?

— An Ostsee.

Ostsee — это Балтийское море.

— Гюнтер, — сказал я, — а ведь я тоже воевал на Балтике.

Он пристально посмотрел на меня. Стали выяснять подробности. И выяснилось: молодой Гюнтер Штайн служил матросом на канонерской лодке (если можно так перевести немецкое «Artillerieschiff»), действовавшей в Финском заливе. Его мотали осенние штормы у той минной банки, на которой подорвался турбоэлектроход «Иосиф Сталин», увозивший с Ханко последних его защитников, в их числе и меня.

Мы с Гюнтером в сорок первом стояли носом к носу.


В октябре того же 65-го я приехал по приглашению издательства «Kultur und Fortschritt» в ГДР. В Берлине меня встретил Гюнтер Штайн и в своем «фольксвагене» повез в издательство. Симпатичный главный редактор Лео Кошут был очень приветлив. Мне выдали гонорар (кажется, полторы тысячи марок), затем мы с Кошутом, Гюнтером и кем-то еще из работников издательства пошли обедать в ресторан «Ганимед».

А наутро я отправился в поездку по стране. Побывал в Лейпциге, Дрездене, Веймаре, в курортном городке Оберхоф в гуще Тюрингенского леса (запомнились die Schanzen — трамплины для лыжных состязаний, огромные старые Edeltannen — благородные ели — и нудный моросящий дождь). Издательство заранее заказало гостиницы по всему маршруту, а моего немецкого хватало для того, чтобы находить их, устраиваться, осматривать достопримечательности.

Потом я гостил несколько дней у Гюнтера Штайна в городке Легниц под Берлином. Гюнтер жил в своем доме с женой Трауте, сыном и дочкой, очаровательной маленькой Татьяной, любимицей семьи.

Однажды Гюнтер повез меня в Берлин, в театр. Мы смотрели пьесу Хоххута «Наместник». Было еще не поздно, когда после спектакля, кстати превосходного, мы сели в гюнтеровскую машину и поехали домой. Недавно прошел дождь, улицы слегка дымились в свете фонарей. Вдруг я увидел Бранденбургские ворота и за ними — ярко освещенную прожекторами стену. Она показалась мне невысокой и какой-то, может быть, театральной, как декорация.

— Это и есть стена?

Я употребил неправильный артикль — «der Mauer».

— Die Mauer, — поправил меня Гюнтер. — Да, это она и есть.

— Все-таки странно: город, разделенный надвое стеной.

— Стена разделяет не город, а два мира.

— Да, конечно. Гюнтер, — задал я вопрос, давно вертевшийся на кончике языка, — вот ты сам говорил, что в юности вам в гитлерюгенде вдолбили нацистскую идеологию. Трудно это было — избавиться от нее и перейти к коммунистической?

— Ах ты, Густав, что ж ты делаешь? — проворчал Гюнтер в адрес водителя, резковато въезжавшего в наш ряд. Автомобилистов, чем-либо мешавших ему, он называл Густавами. — Трудно ли мне было? А как ты думаешь? Я после войны пошел работать на металлургический комбинат «Ост». Я в рабочем… как это говорят по-русски…

— Выварился в рабочем котле?

— Да. — Он помолчал немного. — А теперь, Евгений, я спрошу. Почему ты… и не только ты… Я разговаривал со многими советскими, не только с писателями. Почему я не чувствую у вас… ну, как сказать… убедительности?

— Убежденности, — поправил я. — Убежденности в чем?

— В том, на чем основана ваша — и наша — идеология. В победе коммунизма. Вы же сами это начали. А послушаешь вас…

Он замолчал. Огни Франкфуртер-аллее скользили по его медальному профилю.

— Мы верили, — сказал я. — Очень верили. Но нашу веру подорвал Сталин.

— Отдельный человек не может подорвать веру целого класса в идеал.

— Doch! — вырвалось у меня. — И тем не менее. Дорога к идеалу залита кровью.

— Старое всегда сопротивляется новому. Конечно, нельзя убивать людей, если они… как это…

— Невинны. Вот в том-то и дело!

— Но без жертв не получается.

— А ты уверен, что коммунизм победит? — спросил я после паузы.

— Да, — твердо сказал Гюнтер. — Ради этого мы работаем.


Уже давно Гюнтера Штайна нет в живых. С грустью думаю я о своем немецком сверстнике, о необычности наших встреч.

Мы оба родились в апреле 1922 года, чуть ли не в один день. Его воспитал гитлерюгенд, а меня комсомол в том духе, что мы заклятые враги, антиподы. Я ненавидел фашизм, он — коммунизм. Судьба как бы позаботилась, чтобы мы с Гюнтером трижды встретились: первый раз, правда не ведая об этом, в 41-м в штормовом Финском заливе, с оружием в руках; второй — в 65-м в бакинской гостинице «Интурист» — два писателя, один из которых перевел книгу другого, а этот другой, то есть я, перевел его статью для газеты; третий раз встретились в ГДР на фоне берлинской стены.

Мы оба были коммунистами. Должен, однако, признать: мое членство в партии (я вступил в блокадном 1943 году в Кронштадте) к моменту встречи с Гюнтером Штайном стало формальным. Я платил взносы, но официальной идеологией был сыт по горло и, словом, в эти игры уже не играл.

Отнюдь не склонен приписывать себе давнюю оппозиционность. Но сомнения в том, что у нас все самое-самое правильное, появились действительно давно. Массовые аресты, которые мы в школьные годы воспринимали как суровую, но необходимую меру защиты социализма, возобновясь после победоносного окончания войны, вызывали тягостное недоумение. Сомнения усилились после зловещего постановления об Ахматовой и Зощенко. Потом — шумная кампания против «космополитов», имевшая явно антисемитский акцент. «Дело врачей» и гнетущая атмосфера начала 1953 года нанесли, так сказать, последний удар. Стало очевидным бесцеремонное давление официальной лжи на души людей.

XX съезд, «оттепель». Прекрасные месяцы между мартом и октябрем 1956-го — вспоминаю о них как о выздоровлении после тяжелой болезни, как о первом глотке свободы.

Вскоре, однако, стало опять подмораживать. Надо ли перечислять известные события? Я стыжусь, что не вышел из КПСС в августе 1968-го. Стыжусь, что не вышел в декабре 1979-го. Партаппарат, разумеется, командовал, не спросясь у меня, но я-то — по инерции повиновения партийной дисциплине — поддерживал его сытый комфорт своими членскими взносами… Стыдно…

Ну да, заикнись я тогда о выходе из партии, на меня и мою семью обрушились бы всякого рода невзгоды — я не был к ним готов… И лишь когда началась перестройка с ее гласностью, я написал заявление о выходе и сдал партбилет.

И вот думаю о моем немецком друге и антиподе Гюнтере Штайне. Его, ортодоксального коммуниста, огорчали «ревизионистские шатания» советских товарищей по партии. Для него было непреложно: раз ты коммунист, значит, твой долг бороться за торжество коммунизма.

С долгом нам с юных лет все было ясно. А как насчет морали? Тут агитпроп тоже не видел проблемы: морально то, что полезно для борьбы рабочего класса. Но противоречие между понятиями о долге и морали отнюдь не снималось непререкаемыми догмами большевизма.

Это противоречие, имеющее общечеловеческое значение, вообще не принадлежит исключительно XX веку — оно возникло на заре цивилизации, об этом мощно свидетельствуют трагедии Эсхила и Софокла. Вспомним, как мечется Орест, вынужденный по велению родового долга мести за убитого отца убить преступницу-мать, — как мечется он, терзаемый муками совести, преследуемый эриниями. Человек на то и гомо сапиенс, чтобы стремиться вырваться из первобытного стада, из оков родового проклятия, перестать быть игрушкой слепого рока. Свобода, основанная на праве, в том числе и праве сознательного выбора, — наверное, величайшее достижение человечества на трудном пути истории. Столько крови пролито за эту свободу.

Но родовое проклятие, атавизм варварства, тяготеет над родом человеческим. В XX веке это проклятие явилось в обличье тоталитаризма, но не голого, так сказать, не откровенного, как деспотии древности, а — одетого в пышную словесность, в идеологию. Ты должен утвердить превосходство немцев как расы господ, твердили Гюнтеру Штайну. Ты должен бороться за победу коммунизма как самого-самого передового строя, твердили мне. А кругом враги! — кричали, надрываясь, обе идеологии. Враги должны быть уничтожены! Если враг не сдается…

Вот почему, думаю, Гюнтеру не слишком трудно дался переход от нацистской идеологии к коммунистической. При всей их формальной противоположности они близки по своей тоталитарной сути. Нисколько не хочу бросить тень на память об этом порядочном и добром от природы человеке. Он не был виноват в том, что с детства в него вбивали одну тоталитарную идеологию, которую — после ее краха — заменили другой.

А разве в нас не вбивали? Разве не мы орали у пионерских костров: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда»? Разве не искривляло нам мозги тотальное господство «единственно правильной» идеологии?


Но вот что феноменально: несмотря на жесткое давление бесчеловечной системы, далеко не все из нашего злосчастного поколения превратились в нерассуждающих олухов, в героев Оруэлла. Лучшие, храбрейшие — протестовали, выходили на площадь, шли в тюрьмы. Другие, пусть медленно и мучительно, прозревали, выдирались из опостылевшей ортодоксии, учились мыслить самостоятельно. Ну да, знаменитые «кухонные» разговоры интеллигенции, чтение запрещенных книг, самиздата и тамиздата… Мы сбрасывались десятками, четвертными — эти деньги шли бедствующим семьям осужденных диссидентов…

Вот почему многие из моего поколения приняли всей душой перестройку с ее отказом от идеологического пустозвонства, с ее признанием приоритета общечеловеческих ценностей.

Я не знаю: доживи Гюнтер Штайн до осени 1989 года, был бы он среди тех немцев, которые рушили берлинскую стену, die Mauer? Вряд ли. Но думаю, что и он сделал бы выбор в пользу свободы.


— Ли, я был в Горсправке. Рылся в ворохах объявлений о междугородных обменах. Ни черта нет. Москвичи не хотят в Баку.

— Ну что ж, можно их понять.

— Я оставил объявление об обмене, но надежды мало… Что за жизнь? Всюду — нельзя… Нельзя жить там, где хочешь… Нельзя писать то, что хочешь…

— Все-таки фантастика дает тебе такую возможность.

— Ну, отчасти… Ты же видишь, как тяжело проходит «Тартесс», опять он застрял, какие-то замечания в Главлите. А как трудно писать «Плеск»! Действие происходит в будущем, но прямо рука не поворачивается писать о коммунизме, победившем на всем земном шаре.

— Не поворачивается, так не пиши.

— Другое будущее Главлит не пропустит.

— У тебя же там космонавт, его судьба, его любовь… и как его жена уходит к этому… ну, к гениальному физику… А про коммунизм не надо.

— Ты права. Хотя без примет времени все-таки не обойтись…

— Сегодня прилетела Натэлла. Она досрочно сдала сессию.

— Знаю. Ты говорила с ней?

— Да, она звонила перед твоим приходом. Говорит, что Алька сдал структурные методы на четверку. И пошел досрочно сдавать математику. А математик решил: если досрочно, значит, одаренный. И дал жутко трудные задачи. Две Алька решил, а третью не довел, что ли, до конца, и математик перенес зачет на завтра. Он какой-то сумасшедший, этот Шиханович.

— Просто очень требовательный.

— Ната хвалит Алькину бороду. Говорит: каштановая, с золотистым отливом.

— А вот он прилетит — сбрею ему бороду. Не старик же он.

— Посмотрим сперва. Ох, как я соскучилась по сыну!

— Я тоже. Как же нам перебраться в Москву, Лидуха?

— Не знаю…


Нам жилось в Баку неплохо. Как мы и пожелали когда-то, в доме было тесно от друзей. Мне и сейчас, спустя десятилетия, становится тепло на душе, когда вспоминаю бакинские шестидесятые.

Да и в Союзе писателей Азербайджана ко мне, в общем, относились хорошо. Мой плодовитый друг Гусейн Аббас-заде не давал мне, так сказать, простаивать: его повести и рассказы в моем переводе исправно печатались в «Литературном Азербайджане» и выходили отдельными книгами в московском издательстве «Советский писатель». Переводил я и других бакинских прозаиков.

Переводы не убывали, в них можно было утонуть — но мне не хотелось этого. Я начал писать повесть о судьбах людей моего поколения «Посвящение в рыцари», но застрял на 160-й странице. Не хватало времени. Детгиз заключил со мной и Лукодьяновым договор на новый фантастический роман по нашей заявке — «Плеск звездных морей». Работа над ним, как сказано выше, шла трудно. (К этому роману мы написали две прелюдии — «Про Охотника и Большую траву» и «Повесть об океане и королевском кухаре», но издательство решило обойтись без них. «Охотник» не был напечатан, а «Королевский кухарь» издавался как самостоятельная повесть. Только в 90-е годы обе прелюдии заняли свое место в преддверии романа «Плеск звездных морей».)

В общем, это была та самая жизнь, к которой мы с Лидой стремились: наполненная любовью, работой, общением с друзьями. Но переводы поглощали все больше времени, в ущерб моим планам и замыслам. Время безвозвратно утекало сквозь клавиши «Эрики», на которой я выстукивал очередную переводимую прозу. Нет, так нельзя… не переводчик же я по призванию… надо решительно перевести стрелки часов, отпущенных для работы… для жизни.

Лучше всего — уехать в Москву. Это еще и потому было нужно, что мы думали о будущности нашего сына. Алику в 69-м предстояло окончить университет, и на его распределение могла бы серьезно повлиять московская прописка. Пока что он учился на 3-м курсе.

Мы знали, что Алик там встречается с Натэллой — дочерью наших друзей Каменковичей. Она поступила в московский Институт иностранных языков им. Тореза, на английское отделение. Чем-то ситуация напоминала нашу с Лидой историю: как и мы, они уехали из Баку, только не в Ленинград, а в Москву; как и мы, жили в студенческих общежитиях; как и мы, были влюблены. Но время, конечно, им выпало другое — мирное. В набиравшей обороты холодной войне не было ничего хорошего, но все же она лучше войны горячей.

Было и еще одно немаловажное обстоятельство, побуждавшее нас с Лидой думать о переезде в Москву: надоела азиатчина. В январе 1967-го я записал в своем дневнике: «Стало уже невмоготу здесь… Тошнехонько мне от надутого здешнего национализма, невежества, коррупции…»

Подобно чеховским трем сестрам, мы мечтали о Москве.


Из моего дневника:

24 января 1967 г.

Все народы талантливы и трудолюбивы. Так утверждают газеты. Откуда же берется всеобщее взяточничество, подлая торговля должностями, лихоимство врачей — словом, коррупция?

Брат секретаря ЦК Амирова — директор таксомоторного парка — мультимиллионер. Берет с шофера 500 руб. за новую машину-такси. Это помимо «обычных» каждодневных поборов.

Шоферы тоже не бедствуют: берут с пассажиров вдвойне. Даже неловко заплатить по таксофону. Сосед Л. — шофер такси — справлял свадьбу дочери. Стол ломился от яств. Играл оркестр. Один из гостей, танцуя, бросал музыкантам 25-рублевки.

Что это — пир во время чумы?

Двое парней привезли в больницу отца с острым приступом аппендицита. Дежурный хирург потребовал (через сестру) денег. Денег у них не было. Хирург объяснил, что живут они не в данном районе, пусть везут в другую больницу. Тогда парни сказали, что если он немедленно не сделает операцию, то они его убьют. Если сделает операцию неудачно — тоже убьют. И хирург сделал удачную операцию…

29 января 1967 г.

Алька — веселый, довольный, отдыхающий. Читает Хлебникова. Читает по-английски «For whom the bell tolls». Увлеченно занимается французским, трижды в неделю ходит к учительнице. Успевает и в кино, и с Натэллой погулять, и с друзьями встретиться. Он все успевает, быстроногий наш парень. Дома — атмосфера дружелюбных шуток, подтруниваний и острот. Лучшая из возможных атмосфер…

14 февраля 1967 г.

Сегодня в 3 ч. дня улетел Алька. Улетел наш сокол ясный.

День был холодный, с режущим ветром. Взошед на трап, оглянулся сокол, помахал, осиял улыбкой. И вслед за Натэллой нырнул в самолетную дверь.

Теперь уж он в Москве…

Пусто, тихо дома. Не скрипит паркет под его мощной походкой. Не с кем шуткой переброситься. Как ведь обычно? Войдет, веселый, бородатый, увидит меня за машинкой и басит: «Пиши, пиши книжки». — «Ладно, — говорю, — проходи, борода». Поднесет к носу кулак: «Видал?» И улыбается. И — к книжным полкам.


Мы очень скучали по сыну. Как только наступало лето, в начале июня, мы улетали в Москву. Нашим пристанищем был тот старый флигель во дворе дома № 12 на улице Горького, в котором жила милейшая Татьяна Ионовна Раскина. Она уезжала на подмосковную дачу, и мы вселялись в ее комнату.

Каждый день из общежития приезжал Алик со своими книгами и тетрадями. Он готовился к очередным экзаменам, а Лида кормила сына. Рядом был Елисеевский, в котором мы покупали продукты, выстояв в очередях. Очереди были привычным явлением, а вот наполненность магазина продуктами — редким и необычным.

Алик сдавал экзаменационную сессию, и мы втроем уезжали к морю: в 65-м к Балтийскому, в Юрмалу, в 66-м — к Черному, в ялтинский Дом творчества. Мы и летом 67-го хотели повезти сына отдыхать — может, опять в Ялту. Но получилось иначе.

В начале мая пришло письмо от Алика. Он писал:

…Если я сдам сессию числа до 15 июня, я уезжаю работать в географическую экспедицию на Обь. Это будет русловая экспедиция, мы проедем 300 км от Новосибирска до Томска… Я поеду рабочим. Мне очень неприятно расстраивать вас… но поймите и меня: мне 20 лет, а я еще никогда не работал серьезно в жизни: учусь, летом отдыхаю с мамой-папой. А ведь я скоро кончу университет и так и останусь каким-нибудь научным работником, которому никогда не довелось работать руками. Меня все время угнетает, что мне уже 20 лет, а я еще не видел тяжелой работы, что я не видел страны восточнее Волги. Причем «видеть» как турист — это не то, надо почувствовать мозолями эту землю. Вспомните: когда вам было 20 лет, шла война. Не могу я продолжать жизнь туриста…

По-моему, это не должно противоречить ничьему представлению о моем характере, я действительно хочу быть и взрослым, и опытным, и знающим жизнь. Я считаю, характеру меня трезвый, не азартный, так что это — нисколько не блажь и не временный порыв — уже года два это во мне… Работу, как я того и хочу, обещают самую тяжелую… Я здоров и силен, работы не боюсь и, надеюсь, не испугаюсь…

Не знаю, насколько убедительно я написал, но совершенно неожиданно вы пишете, что я очень прилично описал экскурсию во Владимир-Суздаль, и я тешу себя надеждою, что эпистолярный слог не изменил мне и сегодня…


Лида встревожилась: Сибирь, река, тяжелая работа…

— Я чувствовал, — говорю, — что Алька этим летом не захочет ехать с нами на курорты. Ничего, пусть поработает…

Но конечно, и мне было беспокойно. В дневнике я 6 мая записал: «Ну вот. Взрослый, умный, хороший сын… Правильно ты, малыш, решил. Наверное, будь я на Алькином месте, я поступил бы так же. Так вот и выковываются настоящие характеры».


Из моего дневника:

16 июня 67 г.

Пятый день мы в Москве. Прилетели 12-го, 14 и 15-е прошли в хлопотах, сборах… Алька укладывал вещи, сдавал книги в пять библиотек, огромную кипу книг притащил к нам — словарь Вебстера, словарь сленга, «По ком звонит колокол», несколько книжек Брэдбери, два солидных исследования по лингвистике…

Около 4 час. (это вчера, 15-го) приехал к нам с вещами, с рюкзаком, набитым какими-то канатами — это ему поручили привезти в Новосибирск для экспедиции. Лида: «Ну вот, сразу поняли, кто самый лучший носильщик!..»

…Приехали мы на Ярославский вокзал в 9 час. вечера. Натэлла была с нами. С Алькой едет Клей — длинный, дымящий сигаретой. Тот ли это пухленький розовый мальчик, который пропадал у нас в детстве?.. Еще едут 2 очкарика из МВТУ, один с гитарой… Компания подходящая. Вагон «Москва — Улан-Удэ». В 9 ч. 45 м. поезд тронулся. 18-го ребята будут в Новосибирске. Уехал наш сокол. Уехал, «чтобы потрогать эту землю мозолями». Уехал на все лето.

И опять мы остались одни с Лидухой.

Хмурый пасмурный день. Надо приниматься за работу — не хочется ужасно… У Лидки разболелись ноги. Лежит, читает.

Не пойти ли вечером на шахматный турнир? Сегодня последний тур…


То лето подробно записано в моем дневнике. Да и в память впечаталось прочно: было много волнений. Прежде всего — беспокойство за сына: как-то он там, на Оби, в русловой экспедиции? Приходили от Алика бодрые открытки — мол, все в порядке, заделался мотористом на моторной лодке, идем по течению, комаров не так много, как ожидали… жизнь прекрасна…


В то лето мы с Лидой оказались в затруднительном положении в отношениях с Цукасовыми. Дело в том, что Сергей и Мила расстались. Их разрыву предшествовал ряд событий. Мила за минувшие годы родила двух девочек. Умерла Сережина мама. Сергей сильно продвинулся по служебной лестнице: его взяли в «Правду» заместителем секретаря, а потом он стал ответственным секретарем главной партийной газеты. Это была крупная должность, вместе с ней Сергей получил соответствующие номенклатурные блага: право пользоваться служебной машиной, доступ в продовольственные закрома на улице Грановского. Из коммуналки в переулке Садовских Цукасовы сперва переехали в двухкомнатную квартиру в новом доме на Ленинском проспекте. А впоследствии, когда Сергея утвердили секретарем «Правды», он получил прекрасную четырехкомнатную квартиру на Беговой улице.

Но уже приехала в Москву не то на учебу, не то на стажировку Инна — молодой врач из Горького. Не знаю, где Сергей познакомился с ней. Весьма неравнодушный к женской красоте, он влюбился в эту миловидную женщину — и ушел к ней.

Сережа оставался хорошим отцом — он обожал дочерей, привозил им подарки, снабжал семью продуктами. Но жил в однокомнатной квартире в Зюзино, которую снимал для Инны. (Спустя сколько-то лет он «пробил» для нее небольшую квартиру в новом доме.)

И конечно, Сергей оставался моим близким другом. Бывая в Москве, я всегда навещал его — и в новой квартире, и в редакции «Правды». В его черных волосах и усах пошла седина (та самая, наверное, которая сопровождается толчком беса в ребро). Он стремительно поднимался из-за огромного стола, заваленного рукописями и макетами полос, мы дружески обнимались и начинали разговор, то и дело прерываемый звонками и приходами сотрудников.

Говорили о текущем моменте. Снят Семичастный — это удар по Шурику… По какому Шурику?.. Ну, по Шелепину, конечно… Поражение арабов в Шестидневной войне никого не удивило, а разозлило сильно… В Египте вся военная техника, что мы поставили Насеру, на три с половиной миллиарда рублей, превращена в груды лома… Есть от чего рассвирепеть… Воевать арабы не умеют, но тем не менее мы снова кидаем оружие в эту прорву…

А мне хочется спросить: Сережка, как же так, почему ты с Милкой расстался, ведь все было хорошо у вас… Но — помалкиваю. Тут не место для доверительного разговора. Да и чувствую: не хочет он говорить об этом…

Но мне-то каково? Я же привязан к ним обоим. Звоню Миле — она обрушила на меня гневную тираду: мол, я встал на сторону Сергея, а ведь он и такой, и сякой… ужасный эгоист… Я томился с трубкой у уха, вот уж верно говорится: попал между молотом и наковальней…

Договорились о встрече, и на следующий день мы с Лидой приехали к Миле. Я ожидал продолжения давешнего трудного разговора, чувствовал себя стесненно. Но Мила встретила нас радушно, как ни в чем не бывало. Мы расцеловались, и она познакомила нас с Валей Мироновым — молодым актером Центрального детского театра. Дело в том, что Мила, не состоявшаяся как актриса на сцене, состоялась как мастер художественного чтения. Под ее руководством Миронов подготовил большую композицию по поэме Лонгфелло «Песнь о Гайавате». Вот она и позвала Валю, чтобы мы его послушали.

Надо ли говорить, как я обрадовался? «Гайавата»! Это был, можно сказать, скачок лет на тридцать назад. Мы втроем — Ионя Розенгауз, Алик Вольпе и я — сидим за столом напротив Александра Бенкендорфа, студента архитектурного факультета, сына известной в Баку вузовской преподавательницы английского языка. Алик Бенкендорф — наш teacher — чуть ли не с третьего или пятого урока потребовал, чтобы мы каждый раз приносили на урок свежий анекдот и рассказывали его по-английски. По-моему, отличный метод изучения языка. Во всяком случае, мы быстро продвигались. Наш веселый teacher велел нам учить наизусть «Песнь о Гайавате» — память у нас троих была прекрасная, мы выучили почти всю «Песнь».

И вот Валя Миронов, милый парень с открытым улыбчивым лицом, читает нам «Гайавату» в бунинском переводе. Хорошо читает, изобразительно… и я устремляюсь мысленно в страну оджибуэев и дакотов диких… раскуриваю с ними трубку мира… и вижу нас, молодых, в бакинском дальнем далеке…

Заслушался…


Из моего дневника:

20 августа 1967 г.

…В Москве, скорее всего, преобладает равнодушие к ближневосточному конфликту. Ходят всякие шуточки вроде: Израиль победил потому, что у них в армии четыре Героя Советского Союза, а в Египте всего два — Насер и Амер.

Разумеется, не обходится без подогревания антисемитских настроений. Передо мной все еще стоит белое, прыгающее какое-то лицо Нёмки Гельфанда. Они с Тоней привезли своего Игоря в Москву. Он мальчик способный, хорошо подготовленный, и письменную математику (под девизами!) сдал в МФТИ на 5. Но на устном экзамене его хладнокровно и обдуманно срезали. Игорь по паспорту русский (по матери), но фамилия говорит за себя. Нёмка заявил, что ему друзья сказали, будто в этом году евреям будет еще труднее, чем в прошлые годы, поступить во все московские вузы…

…Из собственных наблюдений. Зашел я как-то утром по Лидкиному поручению в овощной подвальчик во дворе, в Козицком переулке — капусту купить. Несколько покупателей, среди них — словоохотливый старичок, морщинистый, в редких седых волосиках. Разглагольствует во всеуслышание: «Вот — решил сам обед сготовить. А то в столовую все ходил — плохо там готовят. Невкусно. — И доверительно добавляет: — Жиды все продукты растаскивают…»

Хватит. Противно об этом писать.

…Много ходили по театрам. Трижды были в Театре на Таганке: «Павшие и живые», «Послушайте!», «Антимиры». Все три спектакля — сильная, блестящая публицистика. Они не боятся открытой тенденциозности, плаката, выразительного жеста, острого приема… В «Павших и живых» есть потрясающие куски, новеллы, что ли (напр., новелла о Бурштейне, о Всеволоде Багрицком и его матери). Этот крамольный спектакль, как говорят, был пробит Любимовым с огромным трудом. Идет под бурю аплодисментов. Зал набит молодежью. Возле театра — давка. Что это — театр-властитель дум?..

…Сергей дал нам прочесть верстку романа А. Бека «Новое назначение» («Онисимов»), Отличный, умно написанный роман об одном из командиров нашей индустрии, о верном (и беспощадном к себе и другим) сталинском солдате — о том, как этот честный, беззаветный труженик вдруг оказался за бортом новой эпохи. Назначенный послом в «Тишландию», он и здесь… делает все добросовестно и усердно. Но — до самого конца (погибает от рака) так и не понял: почему он, Онисимов, вдруг стал не нужен? Бек нашел отличную формулировку. Врач говорит Онисимову, что причина его болезни — «сшибка». Павловский термин. Сшибка между тем, что хочется делать, и тем, что делать вынужден.

У романа этого печальная история. Он должен был идти в № 8 «Нового мира» в 1965 г. Верстку послали в Тлавлит. И тут началось… Вдруг в ЦК пришло яростное письмо вдовы Тевосяна: она требует, чтобы вредный этот роман, порочащий ее покойного мужа, не был издан.

Неслыханное дело: набросились на неизданный роман. Совершенно очевидно, что Тлавлит совершил должностное преступление, дав читать верстку людям посторонним. Возмущение этой гнусной историей явственно выражено в стенограмме заседания секции прозы Московского отделения СП. Один за другим Каверин, Антонов, Березко и другие писатели говорят о высоких достоинствах романа Бека и о необходимости его печатать. В конце концов, он написан для миллионов читателей, а не для вдовы Тевосяна (хотя прототипом Онисимова, несомненно, явился Тевосян). Единогласно принимается резолюция, рекомендующая скорейшее издание романа. С того времени прошло около двух лет — а роман не издан. Все еще не издан! Доколе же будет Главлит управлять движением нашей литературы?!

…В один из последних дней июля ездили с Лидухой, Олегом Соколовым и Димой Биленкиным на дачу к Илье Варшавскому (где-то по Савеловской дороге). Славный старикан с седой шотландской бородкой и ироническими глазами сатира. Жена его — Луэлла Александровна — дочь американского политэмигранта и русской. Воспитывалась в семье Бриков, боготворит Лилю. Она была невестой писателя Кассиля, однажды Кассиль привез ее в Ленинград, там-то увидел ее Варшавский — и отбил. Милая женщина со следами былой красоты…

…В начале июля я купил в Мострансагентстве туристские путевки в Кижи и на рейс теплохода «Татария» Архангельск — Соловки — Архангельск. 14 июля выехали в Петрозаводск. Впятером: с Ионькой, Ритой и Натэллой… Утром 15-го приехали в Петрозаводск. Как глянули на чистенькую привокзальную площадь, на ровную перспективу улицы Ленина, в дальнем конце которой мягко серебрилось озеро, — так сразу и влюбились в этот город.

Издали увидели афишу оперного театра: «Кармен», «Демон» и все такое, полный набор… И тут мне пришло в голову: не Горьковский ли театр гастролирует? Я знал, что Долька летом должен гастролировать где-то на Севере. Подошли ближе — и видим: «дирижер А. Войскунский». Ах ты ж, господи! Немедленно отправились в лучшую гостиницу — «Северную». Точно, Долька со всеми горьковчанами стоит там постоем. Но сейчас он в театре, на репетиции. С трудом дозвонился в театр. И вот — примчался Долька. До чего же я рад был нашей неожиданной встрече, старина…

Вечером славно посидели всей компанией в ресторане ВТО. Долька был в ударе. Съел полторта, потом много играл на пианино и пел. Исполнил, кстати, по моей просьбе скерцо Мендельсона — когда-то в Баку это было его экзаменационной работой.

А утром 16-го мы сели на пристани на «Метеор» и — в Кижи. Спустя час с небольшим на горизонте, среди зеленых островков, открылась знаменитая кижская церковь…

Палаточный городок турбазы на берегу синего Онежского озера. Дали нам палатку на пятерых (№ 13). Раскладушки, тумбочки, стул. Гвоздь в шесте. Ну и отлично.

Пять прекрасных дней на Кижах. Все время тянуло смотреть на Преображенский собор. Вот уж воистину чудо, русская северная сказка! Какой-то Никон его срубил без единого гвоздя, неграмотный, должно быть, мужик, в душе которого невесть каким чудом поселилось тонкое понимание красоты, меры, гармонии… Лучше всего — эти 22 главы. Они, будто рыбьей чешуей, покрыты осиновыми «лемехами», ряд за рядом. Осина со временем приобретает благородный цвет тусклого серебра. Ветер и дожди полируют ее до блеска, и она вступает в чудесную игру с солнцем. Розовая на восходе, серебристо-зеленоватая в полдень, теплая, желтоватая на закате…

Каждый день мы с Ионькой брали лодки, усаживали наших дам — и давай утюжить озеро… Устанешь грести, бросишь весла, зачерпнешь горстью воды — пей не хочу. Вода чистейшая, студеная, сладкая какая-то.

Пять дней на веслах. Однажды пошли к острову одному, там привлекала зеленая, славно освещенная солнцем поляна, полого спускавшаяся к берегу, вокруг лес, а на гребне — совершенно идиллическое стадо коров. Думали — может, молоком разживемся. Хорошо причалили, привязали лодки, сошли на берег. Раздолье! Вдруг — топот. Оглянулись — те самые идиллические, буколические коровки несутся к нам вскачь. Выстроились правильной цепью, наставили рога и пошли на нас, отжимая к берегу. Присмотрелись мы — быки! Молодые резвые бычки, очень агрессивно настроенные. Особенно один, рыже-белый, вожак, что ли, с яростными, налитыми кровью глазами, все норовил поближе. Дамы наши перепугались, залезли в лодки, кричат нам, визжат: «Скорее! Садитесь в лодки!» А нам с Ионькой неудобно. Пересмеиваемся: где, мол, твоя мулета?.. Жаль, шпаги нет, и бандерильи… Однако на всякий случай взяли мы палки, и нехорошо как-то стало. А бычки все наступают. Черт с ними, говорим, может, у них тут бычий заповедник. Стараясь не торопиться, отвязали лодки, прыгнули под самыми бычьими мордами, оттолкнулись. Сфотографировал я этих воинственных бычков. Ну, и ударились в ретираду… Смеху было много. Бычий остров — так мы его прозвали…

Кижи — название старинное, еще дославянское, вепсское. Когда-то вепсы на этом острове устраивали игрища языческие, и слово «Кижи» вроде бы именно «игрища» и означает.

Туристы на кижской турбазе в основном москвичи и ленинградцы. Интеллигентные мальчики с рюкзаками, транзисторами, бородачи. Как всегда, много одиноких женщин. Запомнилась молчаливая девушка с огромными темными печальными глазами. Что привело ее сюда? Почему была все время одна?

Вокруг турбазы селились «дикари» в своих палатках. На одной палатке мы прочли: «Снится мне такая ересь, снится небылица, что не хочется мне есть, хочется учиться». Веселое студенческое племя… Парень, лежащий на траве и читающий «Прелесть» Саймака. Гитарный звон. Перекличка транзисторов. «Посмотри, посмотри, какое небо!» (это под вечер). «Что по радио?» — «Да ничего особенного. Этот, алжирский, как его… Бутадион в Москву приехал». — «Бумедьен?» — «Ага». — «Х-ха, Бутадион!»

Вечера прохладные, долгие. Спали под двумя одеялами. Ионька просыпался раньше всех. Выходил из палатки, садился на приступочку со своим Бернардом Шоу на английском языке, читал какого-то «Мафусаила». Нам хорошо было с Ионькой. С детских, бузовнинских времен мы с ним не ездили вместе. А тут — наговорились. Как когда-то в детстве, издевались друг над другом. Лучшего товарища для поездки, чем Ионька, не найти. Длинный, тощий, в старых плавках — бултых в озеро! А в озере градусов 13–14. Ни черта! Купались…


После Кижей — поездка на Соловецкие острова. Мы, в составе группы туристов, вышли под вечер из Архангельска на теплоходе «Татария». Раздвинулись зеленые берега Двины, и вокруг нашего белого корабля простерлось Белое море. Оно было удивительно тихое, заштилевшее, бледно-голубое. Мы стояли на верхней палубе, на левом борту, и любовались закатом. Красный диск солнца медленно и как бы торжественно погружался в море. «Вот при таком штиле и ясном небе, — сказал я, — может быть зеленый луч». И только я это сказал, как верхний край солнца, перед тем как утонуть, выбросил ярко-зеленую вспышку.

Вот это да! Много закатов на море повидал я за долгую флотскую службу — а зеленый луч, о котором знал из книг и рассказов старых моряков, увидел впервые. И было такое странное впечатление, словно я его вызвал своим воображением…

На Соловецком острове, в монастыре шли реставрационные работы. Вернее, только начинались. Благостная тишина простерлась над мощными монастырскими стенами и башнями, сложенными из каменных глыб. И чудились тут, на утоптанной площади, под низкими сводами, в мрачных кельях, не монахи-раскольники, а — толпы заключенных СЛОНа. Возможно ли это — выветрить лагерный дух? Молитвой и хозяйственной деятельностью очистить монастырь от многолетней скверны?

Мы прошли на лодках по Святому озеру, по каналам, вырытым некогда здешними насельниками. Совершили поход на Секирную гору, подвергаясь атакам злых комаров. В глубине острова, на месте старинного скита отшельника Савватия, видели казарму, в которой в годы Великой Отечественной помещалась школа юнг.

А еще тем памятным летом мы побывали у водопада Кивач и подивились точности державинского образа: «Алмазна сыплется гора…» Мы с Ионей пытались припомнить следующие строки, но вспомнили только: «От брызгов синий холм стоит, далече рев в лесу гремит». Кажется, Пушкин считал «Водопад» лучшим стихотворением Державина.

Здесь, на юге Карелии близ Онежского озера, да и на Кижах тоже, бросались в глаза обезлюдевшие деревни, седые от старости, заколоченные дома — мерзость запустения. А ведь это были когда-то, может и в державинские времена, места зажиточные, с прекрасными выпасами для многоголовых стад. Да и красота вокруг неописуемая. Поставить бы тут гостиницы, проложить дороги — отбоя не стало бы от туристов. Нет хозяйской руки…


Из моего дневника:

19 декабря 1967 г.

Концерт в филармонии. Для нас — открытие сезона. Французский пианист Морис Ренгессен. Это веселый худой человек лет 30 с бурыми бровями торчком (с начесом) и улыбкой Гуинплена.

Пианист высочайшего класса. Своеобразная программа. Рамо — «Египтянка», «Нежная жалоба» и «Гавот». Ничего, недурно. Но зато потом — какая буря разразилась, какой драматизм захватил нас! Шуберт — «Скиталец». Когда-то, я еще служил тогда, сидел я в своей каюте вечером, читал, а над ухом бормотал динамик. И вдруг полилась такая напряженная, такая жгучая музыка, что я навострил уши. Это был «Скиталец». Сегодня я услышал его второй раз — и снова был потрясен. Музыкальная лавина, неистовство борьбы и страсти, ах ты ж, черт, рояль чуть не подпрыгивал… И то и дело в этой буре возникает прозрачная лирическая фраза, пиано, воспоминание о чем-то давнем, покинутом… Тяжкие однообразные аккорды — пустыня встает перед взглядом. Человек еле передвигает ноги. Он изможден, нет спасения. И вдруг — отдаленный рокот прибоя. Там море! И он бежит, бежит из последних сил, а прибой нарастает…


Чингиз Гусейнов, представитель азербайджанского писательского союза в Союзе писателей СССР, посоветовал мне обратиться к секретарю по оргвопросам Константину Воронкову. И вот в июне 68-го, прилетев в Москву, я отправился в так называемый Большой союз, занимавший старинный особняк на улице Воровского. (Существует мнение, что именно с этого особняка Толстой списал дом Ростовых.)

По невысокой лестнице я поднялся на второй этаж. Тут стояла беломраморная статуя Венеры. Всесоюзному писательскому штабу скорее приличествовал бы Аполлон — все же покровитель муз. Ну да ладно.

В огромном кабинете сидел важный господин, брюнет с правильными чертами лица, — оргсекретарь Союза писателей СССР Воронков Константин Васильевич. От него явственно исходил холод. С непроницаемым выражением лица он выслушал меня, человека с периферии, и первым делом задал вопрос:

— А Мирза не будет возражать против вашего отъезда из Баку?

Вопрос меня удивил: с какой стати Мирза Ибрагимов, возглавивший СП Азербайджана после смерти Мехти Гусейна, будет возражать против моего отъезда? Да ему нет никакого дела до меня…

— Нет, — сказал я, — конечно, не будет.

— Прописка в Москве очень трудное дело, — сказал Воронков. И после паузы: — Можно попробовать в области.

Что ж, я был согласен и на Московскую область. Я ведь не числился корифеем литературы, для которого Москва распахнула бы радостные объятия. Я понимал свое место в иерархии.

Мы с Чингизом, милым и доброжелательным человеком, составили текст официального ходатайства в Мособлисполком — о разрешении мне вступить в жилкооператив в пределах Московской области. Воронков подписал его. Теперь оставалось совсем немного — побегать по чиновничьим кабинетам.


Свой марафонский бег я начал с посещения Сергея Цукасова. Он был уже утвержден ответственным секретарем «Правды», в его кабинете появилась «вертушка» — особый телефон, связывавший номенклатурный круг, именуемый также красивым словом «истеблишмент». По этой «вертушке» Сережа позвонил зампреду облисполкома Свиридову, коротко изложил суть дела, и тот назначил мне прием.

Мы с Лидой в то лето (как и многие другие лета) отдыхали в Доме творчества Переделкино. Собственно, я не столько отдыхал, сколько работал: готовил окончательный текст «Плеска звездных морей» перед сдачей его в Детгиз. Из Переделкина я приехал в назначенный час в Мособлисполком, помещавшийся в здании Моссовета. Свиридов, застегнутый на все пуговицы чиновник, выслушал меня, принял ходатайство Союза писателей и сказал, что вынесет мой вопрос на президиум облисполкома. «Он заседает по четвергам. Позвоните в пятницу».

И начались, неделя за неделей, мои «пятничные» звонки. То Свиридов болен, то мой вопрос «пока не обсуждался». Переделкинские путевки тем временем подошли к концу. В начала августа мы с Лидой переехали в Москву, в квартиру Рудных: они уезжали в Эстонию и предложили жить у них до начала сентября. Это было очень удобно: квартира Рудных — на улице Горького, чуть ли не напротив Моссовета.

Жарко, душно было в Москве в то лето. Окна, смотревшие на улицу Горького, не откроешь: сплошной автомобильный гул, бензиновый перегар. Томительно тянулись дни в ожидании положительной — да хоть какой-нибудь! — информации из облисполкома.

Одно было утешительно: уйма интересных рукописей, которые Рудный оставил нам в своем кабинете. Мы с Лидой прочитали огромный труд Роя Медведева «Перед судом истории» в шести толстых папках. Это была история узурпации Сталиным власти и весьма объективное, основанное на документах и мемуарах, исследование сталинской эпохи. Мне всегда думалось, что в стране тайно работает Пимен-летописец. Ну вот, рукопись Медведева и была подобна труду бесстрастного летописца. Он не просто излагал факты кровавых злодеяний Сталина — он исследовал такие непростые вопросы, как перерождение партийной верхушки, вопрос о цели и средствах, о «социалистическом цезаризме». Медведев дал определение сталинизма: бюрократизация правящего аппарата и политическая пассивность масс в условиях страшной демагогии и террора.

По словам Рудного, свой труд Рой Медведев накануне 50-летия Октября отправил в ЦК КПСС. Но ответа не получил.

Среди прочих рукописей наиболее интересными были «Размышления на больничной койке» Алексея Евграфовича Костерина. Это старый большевик, устанавливавший советскую власть на Северном Кавказе. Писатель, журналист-известинец, он был осужден, чудом выжил на Колыме. Потерял всех родных, в том числе любимую дочь Нину, погибшую на войне (дневник Нины Костериной несколько лет назад опубликовал «Новый мир»). Вернувшись после реабилитации в Москву, Костерин не погрузился в тихий быт пенсионера. Не тот характер. Он кинулся на защиту обиженных и гонимых — крымских татар, чеченцев и ингушей, немцев Поволжья. В своих письмах в ЦК Костерин обосновывал необходимость возвращения изгнанных народов в родные края: Двадцатый съезд покончил с беззаконием сталинизма — так давайте же будем последовательными! Неугомонный Алексей Евграфович не просил — требовал немедленного восстановления попранной справедливости… покоя не давал партийным бонзам…

Новоявленный Дон Кихот XX века…

Запомнилась в «Размышлениях» Костерина запись беседы Микояна с делегацией немцев Поволжья в 1965 году. Этот двухмиллионный народ, лишенный после подлой провокации НКВД в 41-м году своей государственности и рассеянный по Казахстану и Алтаю, был политически реабилитирован лишь в 63-м, да и то — втихую, без публикации указа в печати. Вернуться в родные места немцам, несмотря на отчаянные усилия, запрещалось. Микоян обронил фразу: «Немцы очень хорошо работают, на них держится целина». Делегация расценила это как «потребительский подход» к нации. Немцы Поволжья — и вместе с ними Костерин — требовали гласной отмены указов, в том числе второй половины указа 1963 года, предписывавшей: «Ввиду того, что немцы укоренились на новых местах», считать нецелесообразным воссоздание АССР Немцев Поволжья…


Август подходил к концу, а наше сидение в Москве так и не принесло какой-либо определенности: мои звонки по пятницам в облисполком натыкались на ледяной ответ: «Ваше дело пока не рассматривалось».

И тут позвонила из Баку Анечка, младшая сестра Лидиной мамы: Рашель Соломоновна заболела, у нее поражение лицевого нерва; Анечка положила ее в больницу, но 31-го она уезжает в отпуск, и, следовательно, Лиде нужно «принять вахту». Я отправился в Малый Черкасский, в кассы Аэрофлота, и, выстояв очередь, взял билеты на бакинский рейс на 30 августа.

А 21-го мы, включив утром радио, услышали:

«Передаем заявление ТАСС. — И после паузы, показавшейся очень неприятной: — ТАСС уполномочен заявить, что партийные и государственные деятели Чехословацкой Социалистической Республики обратились к Советскому Союзу и другим союзным республикам с просьбой об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи, включая помощь вооруженными силами…»

Ну, вот и кончилась Пражская весна…

Мы следили за ней сочувственно. В газетах с начала года мелькали слова осуждения: «происки империализма…», «под угрозой завоевания социализма…», «чехословацкие братья попали в беду…». Да какая беда! Ничего страшного в Чехословакии не происходило. Ну, отменили цензуру, а свободу слова и собраний решили из формальной строки конституции превратить в реальность. Да и не отказывалась Чехословакия от социализма — хотела только придать ему человеческое лицо. Что тут плохого?

Но это-то и достало наших престарелых властителей. Ужасно испугались, как бы и у нас не потребовали свободы слова… выборности… многопартийности…

И вот — ночью, по-разбойничьи, въехали на танках в мирную — и дружественную! — страну… Стыдно, стыдно…

Перед отлетом из Москвы, утром 30 августа, в очередную пятницу, я привычно набрал номер Свиридова. Секретарша сказала, что он болен, а мой вопрос на президиуме не обсуждался. И вдруг добавила: «Товарищ Свиридов направил ваше ходатайство в управление жилищного хозяйства товарищу Дмитриеву, звоните туда». Что-то новое! Секретарша Дмитриева долго наводила справки и наконец сообщила скороговоркой: «Бумага-будет-направлена-товарищу-Розанцеву-кооперативный-отдел-звоните-ему-понедельник».

Но я уже не успевал разобраться в странном движении бумаг. Я позвонил Сергею и попросил его связаться с областным жилупром. Мы с Лидой уже ожидали заказанное такси, чтобы ехать в аэропорт, и тут позвонил Сергей. Ему-то по «вертушке» не секретарши отвечали, и сам Дмитриев ответил, что Свиридов предложил ему выяснить возможность моего вступления в кооператив. Он, Дмитриев, поручил это Розанцеву. И между прочим, чем ближе предполагаемый жилкооператив к Москве, тем отдаленнее срок его строительства, и наоборот. Розанцев будет держать его, Сергея, «в курсе».


Из моего дневника:

27 сентября 68 г.

Жарко…

Не нахожу себе места от жары. 30° в конце сентября — это уже слишком даже для года активного солнца…

Литература становится занятием предосудительным. Душно. Реакция давит вовсю. Слово «свобода» появляется в газетах только в кавычках или с присовокуплением «так называемая»… Чудовищная девальвация самых священных слов. В сообщениях о событиях в Чехословакии весь этот последний месяц — один подтекст: «Аресты, аресты нужны!» А как еще понять высказывания вроде: «Могут ли такие люди руководить средствами массовой информации?», «Показная нормализация…» Вот если бы пересажали интеллигентов, писак всяких там, — это была бы нормализация, тут можно было бы и войска вывести…

Только что Лидка пришла возмущенная: «У соседнего подъезда стоит машина, кому-то привезли молоко и мясо, и что хочешь. Я спрашиваю: „Кому привезли?“ По списку, отвечают. А можно заказать? Конечно, можно. В каком магазине? Не в магазине, — отвечают, — а в Совете министров. А, это спецснабжение! Подумай, какое безобразие, а ведь говорили, что это отменено…»

Черта с два это отменят! Падут устои, если это отменят.

6 октября 68 г.

Вчера вечером, в субботу, позвонил наконец Сергей. «Тебе определено Солнцево, — сказал он своим бодрым, как всегда, голосом. — Это в 5–8 минутах от метро Юго-Западная». Затем сказал, что нужно дослать еще три документа… Он надеется, что в 69 году квартира в кооперативе будет. Трехкомнатная — это решено.

Солнцево… Я схватился за карту. Это на Боровском шоссе… сразу за Кольцевой дорогой, т. е. от Москвы очень близко.

Ну — дай-то Бог!

16 ноября

Вчера отвез Лидуху в Шиховскую водолечебницу. Давно уже она не принимала серных ванн. Мы разъезжаем, последние годы не тревожим московских ортопедов, как бы молчаливо уговорились, что поменьше будем обращать внимание на ее больные суставы. Но ведь лучше не становится, болезнь не обманешь… Словом, надо пройти курс лечения.

26 ноября 68 г.

Позавчера, в воскресенье, привез Лидуху из Шихова «на побывку». Отмылась, «вычистила перышки». Милая моя женушка, она вся переполнена житейскими историями, которые ей понарассказывали соседки по лечебнице. Всё это главным образом истории о несчастливой любви, приправленные цинизмом. После таких историй особенно ценишь то, что у нас есть, ценишь любовь, которую не могли разрушить ни война, ни быт.

Когда вчера я отвозил Лидуху обратно на Шихово, шофер такси, седоватый армянин, попался разговорчивый, заявил между прочим: «Какой любовь, любовь нет, есть только материальный сторона». Лидуха так и вскинулась: «Неправда! Любовь есть, надо только ее найти и дорожить ею».

А ведь в самом деле — не могу я жить без нее.

27 ноября 68 г.

…«Тартесс» вышел — об этом уже и в «Книжном обозрении» объявлено. Жду авторских. Ни одной книги я так не ждал, как «Тартесс».

Алька вчера звонил из Москвы. Он уже сдал английский, на 5, молодчина. Голос у малыша был бодрый, хороший. Натэлла была с ним.

16 декабря 68 г.

Ну вот, свершилось: Алька и Натэлла решили пожениться!..

Вчера мы с Лидкой поехали в «Знание» смотреть документальные фильмы о Гренобле и «Язык животных». После кино заехали к Лукодьяновым… Вдруг звонит Леня Каменкович. Голос радостный, возбужденный. Поздравляет. Оказывается, звонила Натэлла и сказала: «Папа, ты не возражаешь, если я выйду замуж за Алика Войскунского?» Леня малость опешил. «Я-то не возражаю, — говорит, — а как он сам?» Натэлла смеется: «Вот он рядом стоит. Как будто не возражает». Они звонили, думая, что мы тоже у Каменковичей…

Ну, я рад. Чертовски рад. Хотя и думаю, что лучше бы подождать до лета. Вот же пострелята!..

18 декабря 68 г.

Вчера отправили им поздравительное письмо. Пишу: «Мы очень рады, что вы повзрослели настолько, что поняли самое главное: найти друг друга и не потерять. Большой вам любви — на всю жизнь».

28 декабря 68 г.

…Позавчера в «Известиях» большая статья Миши Дудина о Гангуте (в связи с традиционной встречей гангутских ветеранов). Упоминает и обо мне: «Может быть, закончит свою книгу Женя Войскунский (хватит ему заниматься одной фантастикой)».

Может быть, и хватит. Да, пора приниматься за Главную Книгу…


Пора-то пора, я понимал это, но — было невозможно отринуть от себя заботы каждодневные, насущные. Их не отбросишь как стоптанные башмаки. Просыпаешься утром — а они, заботы, тут как тут.

Фантастика все еще не отпускала меня. Вышел «Очень далекий Тартесс» (в «Молодой гвардии»), пошел в производство в Детгизе «Плеск звездных морей». Можно бы и остановиться, но в наших разговорах с Лукодьяновым в клубах табачного дыма вырисовывались зыбкие, неясные пока очертания юноши из древнего мира (может, из Шумера), попавшего, вследствие замедления времени, в наши дни… Словом, складывался сюжет нового романа — «Ур, сын Шама». Как и в «Экипаже „Меконга“», в нем будет много приключений на суше и на море… и пусть в нем действует кто-то из героев «Меконга»… допустим, Валерик Горбачевский…


7 января я полетел в Москву: надо было найти жилье для будущих молодоженов и как-то решить вопрос об Алькиной прописке: летом он закончит университет, и, если не будет прописки, то распределение он получит где угодно, только не в Москве. Очень не хотелось, чтобы молодожены, подобно нам с Лидой, начали семейную жизнь с разлуки.

Я застал их веселых и счастливых. Было приятно смотреть на эту парочку. Алик беспрерывно хохмил, Натэлла хохотала и жаловалась, что живот болит от смеха. Впервые я видел своего сына по-настоящему влюбленным.

С помощью моего детгизовского редактора Нины Матвеевны Берковой я снял для ребят комнату на Пресненском валу.

Итак, после свадьбы, по возвращении с бакинских каникул, молодоженов ожидает комната в благоустроенной квартире. С трудоустройством Алика тоже вроде бы дело шло на лад. По соседству с Розенгаузами жила симпатичная Мария Владимировна, заведовавшая отделом кадров в ВТИ — институте, в котором работал Ионя. В разговоре с ней выяснилось, что институту нужны программисты, и Мария Владимировна обещала подготовить официальную заявку на Алика.

А с 10 февраля Алик начнет работать лаборантом на психологическом факультете МГУ — там возникла хоздоговорная группа эвристического программирования, им нужен переводчик с английского.

В кооперативном отделе областного жилуправления я познакомился с его завом Сергеем Николаевичем Розанцевым. Он подтвердил, что я включен в солнцевский кооператив «Молодежный». Я впервые съездил в Солнцево — новый город на Боровском шоссе, населенный главным образом строителями, проглотивший две подмосковные деревни — Суково и Терешково. Среди деревьев, залепленных снегом, тут вытянулись «хрущевские» пятиэтажки, высились 12-этажные башни.

Председателем ЖСК «Молодежный» был Владимир Тараканов, профессиональный скульптор. Мне понравилось его красивое сухощавое лицо с короткой бородкой. Строить, сказал он, будут типовую двенадцатиэтажную башню, начнут, наверное, в этом (то есть в 1969-м) году. Участок уже есть. И он объяснил, как пройти к участку.

Место будущего дома оказалось рядом с огромным коровником, принадлежащим совхозу «Московский». Мычали коровы, отчетливо пахло навозом, и было вокруг грязно, грязно…

Я приуныл.

— Сергей Николаевич, — спросил я, снова прийдя к Розанцеву, — нет ли другого кооператива, уже строящегося?

— Есть. — Он вскинул седоватую голову и прищурил свои светло-голубые глаза. — В Кашире. Поедете туда?

— Нет…

— Ну так сидите и ждите, когда построят в Солнцеве. — И добавил, чтобы смягчить резкость: — Ближе к Москве, чем Солнцево, нет ничего.

Это было верно: минут пятнадцать — двадцать на автобусе до метро Юго-Западная. Оптимальный областной вариант. Розанцев, конечно, по-доброму отнесся ко мне. Мы, оба бывшие фронтовики, симпатизировали друг другу.

Итак: набраться терпения, сидеть и ждать.


25 января 1969 года…

Накануне выпал снег — нечастое событие в Баку. Как будто Алик и Натэлла, прилетевшие на свадьбу, привезли московскую зиму.

К назначенному часу отправляемся во Дворец счастья — жених, мы с Лидой и Рашель Соломоновна. Наш дом на горке, и мы осторожно спускаемся по заснеженной улице Буниата Сардарова, проходим по дорожке сквера мимо памятника писателю Мирзе Фатали Ахундову (он сидит на невысоком пьедестале, строгого вида господин с шапкой снега на голове) и по улице Караева выходим к Дворцу счастья — такое звонкое название носит Дворец бракосочетаний, бывший дом нефтепромышленника Мухтарова. Тут, у портала, уже собрались родственники и друзья новобрачных. А вот и невеста, сопровождаемая родителями и сестрой. Улыбки, поздравления, цветы…

Под торжественные звуки свадебного марша Алик и Натэлла, рука об руку, подходят к столу регистрации. Хорошо причесанная дама, сотрудница счастья, обращается к ним с напутственной речью. Дежурные слова — но все равно приятно.

Как это не похоже на нашу с Лидой женитьбу…

Не было ни цветов, ни улыбок. В тесной и темной комнатке махачкалинского ЗАГСа, под вывеской «Запись смертей и разводов», черноглазая сотрудница сказала с сильным акцентом: «Я через окно на вас смотрела, думала, уговорит моряк девушку, не уговорит…» И нужно было пройти через пожарища Гангута и минные поля Финского залива… через мертвую хватку блокады… через неукоснительную бдительность капитана Грибкова, изгнавшего Лиду из родного города… Нужно было — назначено судьбой? — пройти через все это, чтобы очутиться в тесной комнатке махачкалинского ЗАГСа… чтобы заполучить свое счастье…

И чтобы теперь и здесь, в нарядном зале бакинского Дворца счастья, наш сын надел золотое кольцо на палец своей избранницы…

Произнесена напутственная речь, начинаются поздравления, поцелуи. Дворцовый фотограф снимает молодоженов, и тут ко мне подскакивает Ира, сестра Натэллы:

— Дядя Женя, вы только посмотрите, какие они красивые — прямо как в кино!

— Верно, — говорю, — красивые. Но только жених забыл состричь бородку.

— Дядя Женя! — Ирка смеется. — Вы не понимаете, какая у Альки красивая борода!


И начинается долгое застолье. В квартиру Каменковичей, в большую комнату набилось человек шестьдесят. Было весело и шумно, тосты шли нескончаемо, всем хотелось высказать новобрачным благие пожелания.

Я прочел свои вирши, сочиненные накануне: как отозвались бы классики на происходящее событие? Вот некоторые из пародий:

Хорош коньяк. А также водка

Прекрасна, милые друзья.

Но все же рыжая бородка

Милее чем-то для меня.

Она одна здесь оттеняет

Гостей белесые носы

И, между прочим, посрамляет

Ляндр'eса рыжие усы.

По столам и вдоль стен,

а их тут немало, —

Лягушечья прозелень

винных бокалов.

Уже окунувшийся

в водку по локоть,

Уж начал Кацевич

охать и лопать.

И свадьба гуляет

ни шатко, ни валко.

Ах, всех неженатых

мне искренне жалко.

Скажите мне, люди,

чего вам хотится?

Жениться, жениться,

жениться, жениться!

Алика «оформили» лаборантом на психологическом факультете на полставки (37 рублей) — до окончания срока его студенческой прописки, то есть до июля. А что потом? Московская прописка нужна — хотя бы областная. Если бы кооперативный дом в Солнцево поспел к этому сроку… Какое там! Дай Бог, чтобы его летом начали строить…

Я записал в дневнике: «Эта проклятая прописка, кажется, становится для меня тем же, чем был белый кашалот Моби Дик для капитана Ахава…»

В последний день марта я вылетел в Москву. Были у меня и литературные дела в столице, но главной задачей была Алькина прописка.

В поселке Перловка близ Мытищ жила мать Валерия Франца, недавно женившегося на Дине, дочери моего двоюродного брата. Вот она, Мария Павловна, согласилась временно прописать в своей квартире Алика. Но как пробить такую прописку?

Я знал, что Сергей Николаевич Розанцев относится ко мне по-доброму. Вот и пришел к нему за советом.

— Ну, попробуем. — Розанцев взял трубку, набрал номер, поздоровался с кем-то, спросил: — У вас приемный сегодня день? Тут один человек хочет к вам обратиться… Ну, как семья, как здоровье?.. Ну, привет. — Положил трубку — и мне: — Дуйте быстрее в Дурасовский переулок, в областное УВД, к Сарычеву.

Я и «дунул» туда, к Покровским воротам. Сарычев, пожилой милицейский полковник, выслушал мою, так сказать, мольбу о прописке, сразу все понял и спросил:

— Вы утверждены членом кооператива? Так где разрешение на вашу прописку?

А я это разрешение и в глаза не видел. Спросил, можно ли позвонить Розанцеву? Полковник кивнул. Розанцев ответил:

— В Видновском райсовете.

— Ну, вот что, — сказал Сарычев, — привезите мне копию этого разрешения и отказ Мытищинского райотдела милиции. Тогда решим вопрос.

8 апреля я снова предстал перед Сарычевым и положил ему на стол копию разрешения, мытищинский отказ и свое заявление. Он внимательно все прочел и сказал:

— Решим вопрос и сообщим вашему сыну.

— Можно надеяться на положительное решение? — спросил я.

— Решим, решим вопрос, — повторил Сарычев.


Из моего дневника:

11 апреля 1969 г.

…Жил я в «Минске». Почти все вечера проводил у ребят, отдыхал, что называется, душой и телом. Все у ребят хорошо (тьфу, тьфу!). Любят, счастливы, заботятся друг о друге. Натэлла приходит из института и — прыг в Алькины объятия. И — ну целоваться. Говорю: «Хватит вам!» А она: «Я же целый день его не видела…»

У них в комнате над тахтой висит небольшая картина: сидят какие-то пышно одетые китайцы, мандарины, что ли. Алька назвал ее: «Заседание совета гоминьдана в Филях». Я ему говорю: «Не начать ли тебе писать юмористические рассказы?..» Натэлла тут же подхватила: «Вот и я ему говорю то же самое». Право, стоит попытать свои силы.

Но прежде всего нужно Альке разделаться с дипломом. Тема, предложенная Жинкиным, кажется мне интересной: «Связь предложений в тексте». Нужно выявлять грамматическую связь, а также семантическую, искать закономерности. Алька проанализировал несколько текстов: Тургенева, Чехова, Аксенова. Интересно проследить изменения в динамике времени — за столетие… Литературы по этой тематике нет никакой, методики тоже. Надо обобщать и делать выводы самостоятельно.

22 апреля 1969 г.

Вчера отвез Лидку в больницу…

Пусто дома без Лидухи. Совершенно не могу без нее жить. Люблю мою милую женушку — главное чудо моей жизни. Сколько же нужно было прожить, чтобы убедиться, что в любви и заключается главное назначение человека. Лидка поняла это значительно раньше, чем я. Болезни, конечно, наложили известный отпечаток на ее характер, но — в главном, основном она все та же. Годы не берут мою любимую.

24 апреля 1969 г.

…Езжу к моей любимой маленькой женушке каждый день. Плохо работается (я начал переводить повесть Гусейна). Что-то вдруг неудержимо потянуло перечитать нашу с Лидой переписку военных лет. Начиная с Ханко. Читаю взахлеб. Жизнь снова, с начала разворачивается, страница за страницей. Все надо бросить к чертям, фантастику, переводы — надо писать Главную Книгу. Книгу о нашей любви. И посвятить ее моей Ли. Мне хочется снова, как в юности, так называть ее — Ли.

24 мая 1969 г.

Есть тут такой Зия Буниятов, Герой Советского Союза, доктор исторических наук. Недавно на совещании историков он выступил с шокирующей речью: хватит говорить о вхождении Азербайджана в Россию, ведь это неправда, царизм завоевал Кавказ и Закавказье, вот даже медаль была такая — «За покорение Кавказа». Что ж, совершенно правильно. Никакого вхождения не было, было покорение.

Но — как можно! Правда, говорите? Тем хуже для правды! И созвали партийное собрание в институте истории для проработки Буниятова и исключения из партии за идейные ошибки. Гневно осуждали. Со всей партийной страстью. Но вот попросил слова Буниятов. И что за громовую речь он произнес! В Азербайджане, говорил он, никогда не было такой коррупции, такого откровенного взяточничества, спекуляции, воровства, демагогии. Что это за руководитель Ахундов, допустивший такое? — говорил он. Мне больно, говорил он, что о моей республике идет такая недобрая слава по всей стране… Впечатление разорвавшейся бомбы. Не знаю, чем кончится «дело Буниятова». Он человек заслуженный, его нелегко будет сбросить, затоптать. Но ему не простят правды.


Казалось бы, все наладилось: Алику разрешена прописка в Перловке, диплом он защитил отлично, сдал госэкзамены — окончил университет.

Я уплатил паевой взнос в солнцевский кооператив (его еще не начали строить, но начнут же в обозримое время).

Из рано наступившей бакинской жары мы с Лидой прилетели в Москву.

Из комнаты на Пресненском валу я переселил Алика и Нату в Зюзино — снял однокомнатную квартирку, которую Сергей Цукасов снимал для Инны, пока не пробил для нее новое жилье.

Да, все как будто шло путем.

Однако закон несообразности, открытый мной, не дремал.

Шло распределение выпускников университета. На Алика пришла заявка из ВТИ — института, в котором работал Ионя. Туда он и получил официальное направление. Вместе с этой бумагой Алик отвез в ВТИ ходатайство, подписанное деканом факультета психологии МГУ, с просьбой отпустить его в группу эвристического программирования при факультете, в которой Алик работал лаборантом с февраля. Руководитель этой группы профессор Олег Тихомиров предложил ему место младшего научного сотрудника.

В ВТИ не возражали. Завкадрами Мария Владимировна вернула Алику путевку — иди, мил-человек, туда, куда тебя приглашают. Написал Алик заявление о приеме в группу на вакантную должность, декан факультета профессор Леонтьев начертал резолюцию в отдел кадров университета — просьбу оформить, — и дело, казалось бы, с концом.

Не тут-то было! Начальница отдела кадров Лысенко Клавдия Михайловна тянула с оформлением, требовала еще бумажек. Алик забегался. Тихомиров ходил с ним «в кадры», просил — но оформления все не было. Совет по кибернетике Академии наук СССР выдал Алику ходатайство, подписанное заместителем самого Берга. Ни черта! Лысенко заявила, что не имеет права принять Алика, потому что группа хоздоговорная, договор у нее на год, а Алик как молодой специалист обязан проработать три года. Разумеется, Лысенко прекрасно знала, что договор безусловно возобновляется каждый год и работа группы рассчитана на много лет (это было указано и в бумаге, подписанной деканом Леонтьевым), — но что из того? Формально договор на год, и все тут.

В конце концов, на исходе лета, Алик был принят на факультет психологии, в группу профессора Тихомирова. Но нервотрепка была изрядная.

Вот он, один из оплотов сталинизма, — отдел кадров. Интересы науки дня него сущий вздор. Анкета — вот главный предмет внимания. И ведь — какая самостоятельность, независимость ни от кого, кроме, конечно, КГБ!


Пресловутый «пятый пункт»…

Это всего лишь пункт номер пять в анкете: национальность. Его носителем мог быть и русский, и казах, и украинец, и татарин — любой из сотни национальностей, населявших Советский Союз. Но почему-то словосочетание «пятый пункт» было как бы навешено на евреев: «у него (нее) пятый пункт не в порядке»… «не приняли на работу из-за пятого пункта…».

Нет, я не намерен углубляться в историю еврейского вопроса в России — горы книг написаны об этом. Не стану и обличать Клавдию Лысенко — это столь же бессмысленно, как призывать к толерантности Веру Чибиряк.

По языку, по культуре — всегда я ощущал себя русским. Не только пишу, но и думаю по-русски. Напрямую с антисемитизмом я не сталкивался — ни на войне, ни в послевоенные годы службы на флоте. Косвенно, не прямо, а где-то за моей спиной, что-то, конечно, было. (Напомню об инспекторе из Главпура, который в январе 1953-го заявил, что я «не имею права» служить в ударном соединении — на бригаде подводных лодок. Однако мое начальство меня отстояло.)

Но в пятом пункте анкеты, да и в паспорте у меня значилось: «еврей». Я стал задумываться о своих корнях. Деда по матери, Соломона Розенгауза, я помнил: высокий, седобородый, со строгим лицом. До революции у него была галантерейная лавка на Красноводской улице, как-то кормившая большую семью. Дед умер в моем раннем детстве. Я знал, что в Баку он переселился в начале века из Минска.

Давно уже мне хотелось побывать в этом городе, взглянуть, так сказать, на истоки. Там, в Минске, жила моя двоюродная сестра Женя — Евгения Исааковна Кривонос. Несколько лет назад мы с Лукодьяновым помогли ей денежным переводом — взносом за однокомнатную кооперативную квартиру. Теперь я созвонился с Женей, сказал о своем намерении приехать. «Ой, конечно! — воскликнула она. — Приезжай с Лидочкой, я очень рада!»

И в середине июля мы с Лидой уехали в Минск. Там, на вокзале, нас встретили Женя и Прохор Иванович. Взяли такси и под проливным дождем поехали к ним — они жили близ парка Челюскинцев.

Женя была дочерью Исаака Розенгауза, старшего сына нашего деда. Когда дед увез семью в Баку, только он, Исаак, остался в Минске. Он женился, вырастил двух дочерей, преподавал немецкий язык в педагогическом институте. Жизнь казалась благополучной — но грянула война. С последним поездом Исаак отправил в эвакуацию дочерей — старшую, Люду с ребенком, и младшую, Женю. Сам же Исаак Розенгауз и его жена оказались в минском гетто и погибли.

15-летняя Женя добралась до Баку и почти всю войну жила у моих родителей, училась в техникуме. Кто-то в этом техникуме соблазнил наивную девочку, пришлось ей — к ужасу нашей богомольной бабушки — делать аборт. По окончании войны Женя уехала в свой родной, но опустевший Минск. Жизнь ломала ее нещадно. Мужчины попадались нестоящие, ненадежные. Несколько лет она трудно жила в глухой деревне. А все же сохранилась живая душа, не озлобилась.

Добрая, сердечная, Женя была нам искренне рада. Все такая же, как в юности, фантазерка и по-прежнему убежденная в своей неотразимости (хоть и очень расплылась). Вот и с Прохором Ивановичем ей повезло. Он был добродушный, простецкий на вид мужичок лет под 60, любитель фотографии и ценитель птичьего пения. В их комнате висело штук семь клеток с канарейками и дроздом — щебет не умолкал ни на минуту. Такая тихая гавань после многих житейских бурь. Неподалеку от их дома раскинулся Ботанический сад, в котором Женя работала библиотекарем.

Для нас она сняла на неделю такую же, как у нее с Прохором, однокомнатную квартиру по соседству.

Дождь перестал, воссияло солнце, и мы отправились осматривать Минск. Отстроенный заново после войны, он был красив стандартной красотой по-советски.

Поехали в старую часть города. Вначале Женя привела нас на улицу Островского, показала дом, где она когда-то жила с родителями. Ее отец был книжным, как все Розенгаузы, человеком. По словам Жени, он, преподаватель немецкого языка, не верил, не мог поверить, что сыны Германии, с ее высокой культурой, сознательно и планомерно уничтожают евреев. Можно ли представить себе его ужас и отчаяние, когда в Минске начались массовые расстрелы евреев?..

Затем мы вышли на Немигу — улицу, бывшую центром минского гетто. Здесь и стоял дом, в котором родилась моя мама и жили Розенгаузы до отъезда в Баку. Он был одноэтажный, обшарпанный, с выставленными дверями и зияющими окнами без рам. В нем, предназначенном на снос, уже не жили. С обеих сторон его теснили громады новых домов.

Хорошо, что я еще застал этот дом, родовое гнездо, за пять минут до его ухода в небытие.

По Немиге нескончаемым потоком ползли грузовики. Их моторы пели отходную старому Минску.


Мы познакомились с Жениной старшей сестрой Людой — пожилой женщиной с печатью застывшего испуга на лице. Тоже трудная судьба. Молоденькой девушкой она вышла замуж за хорошего парня, активиста, вскоре избранного секретарем райкома комсомола, кажется, в Бобруйске. Все у них шло хорошо, пока не случилась беда. На партактиве, в перерыве, Людин муж стоял, курил, разговаривал с товарищами, такими же активистами, как он. Один из товарищей со смехом рассказал, как держал какого-то крестьянина в холодном колодце, пока тот, замерзший, не согласился вступить в колхоз. Людин муж ужаснулся, сказал, что нельзя же так, это не наш метод, а где же добровольный принцип? Ну, сказал и сказал. Однако через некоторое время его арестовали, обвинили в антисоветской агитации. Он был где-то в лагерях, а когда началась война, его выпустили — в штрафную роту, искупать кровью вину, которой не было. И он «искупил» — погиб в бою.

Намучившись с маленькой дочкой в эвакуации, Люда после войны вернулась в Минск. Снова вышла замуж, но неудачно — муж оказался никудышный, ушел от нее к молоденькой и вскоре умер.

Теперь Люда была в третий раз замужем — за пожилым фотографом. Кажется, и она наконец-то приплыла в тихую гавань…


Из Минска мы поехали в Вильнюс. Были трудности с гостиницей. («Мест нет» — эта удручающая надпись на стойке администратора неизменно встречала в любой советской гостинице любого приезжего, не позаботившегося о предварительном бронировании.) Все же удалось устроиться в лучшей вильнюсской гостинице «Неринга». «Это „люкс“, шесть рублей, — сказала дама-администратор. — Через двое суток вы обязаны освободить. Номер забронирован для американского писателя». — «Для кого именно?» — спросил я. «Для Филиппа Боноски».

Ну что ж, два дня — мало, конечно, но выбора, как всегда, не было. Мы отправились осматривать город. Неторопливо шли по улице Горького меж старых двухэтажных домов. Вот белая православная церковь — здесь Петр I отслужил благодарственный молебен после Полтавы, здесь же он крестил Ганнибала. Вот в глубине уютного дворика дом, в котором родился Адам Мицкевич. Старинные корпуса университета с двориками, увитыми плющом. Мы вышли к площади с кафедральным собором и древней башней на холме. Одна только эта башня и осталась от великокняжеского замка Гедимина, основавшего Вильнюс.

— Хочу подняться к башне, — сказала Лида.

— Тебе будет трудно, — сказал я.

Но моя любознательная жена настояла на своем. Мы медленно пошли вверх по спиральному подъему.

— Филипп Боноски не одобрил бы твое восхождение, — сказал я.

— Не смеши меня…

Она запыхалась. Но, держась за меня, упрямо шла вверх. И была вознаграждена: с вершины открылся прекрасный вид на город, на голубую ленту реки Нерис, плавно огибающую холм. А в башне Гедимина был небольшой музей: кольчуги, двуручные мечи, арбалеты, схемы Грюнвальдской битвы (по-литовски Жальгирис).

Мы поехали на такси в Тракай. Что за дивные места! Цепочка озер в зеленых берегах, и на острове — средневековый краснокирпичный замок. Здесь, в озерном дефиле, была некогда старинная столица Литовского княжества. От былого города ремесленников и торговцев ничего не осталось, а княжеский замок частично уцелел. Ров теперь не заполнен водой, цепной мост опущен — входи и вдохни терпкий воздух истории. Сводчатые галереи опоясывали двор. В мрачных полутемных залах с тяжелой мебелью и оружием гулко отдавалось эхо шагов… чудились кровавые отблески на щитах и мечах старинной выделки…

А вокруг — благодать. Голубое небо, светлая тихая вода озер, густая зелень…

Хорошо нам было в Тракае. Еще одно незабываемое впечатление на всю жизнь.


А на следующий день я поехал в Свенцяны.

Ранним утром сел в поезд, идущий в Даугавпилс. Плыли за окном зеленые холмы и леса Литвы, опрятные деревни. Через два часа езды я сошел на станции Швенчёнеляй (Новые Свенцяны) и сел в автобус, отправляющийся в Швенчёнис (так теперь называются Свенцяны). Полчаса езды. Запомнилось название одной из остановок: «Пагулянка». Вот уж и вправду тянуло «пагулять» по зеленому приволью.

Конечная остановка в центре Швенчёниса. Слева — тенистый сад, справа — новенький кинотеатр с неизбежным названием «Taika» («Мир»).

Вот они, Свенцяны, о которых я слышал с детства. Родина отца, объект его тревоги и боли, его умиленных воспоминаний. Отсюда он в 1912 году уехал в Алатырь, поступил учеником в аптеку. Отсюда в 1913-м был призван в армию. С 1920 года Свенцяны оказались в Польше. Какое-то время отец переписывался с родителями, посылал им немного денег. Из Свенцян приходили письма, и я отклеивал с конвертов польские марки с орлом или портретом Пилсудского для своей коллекции. Но в 30-е годы деньги посылать запретили, а потом и переписка оборвалась. Дед умер в 38-м. Помню фото: сидит седобородый старик в ермолке, рядом старушка с добрым лицом, вокруг их сыновья и дочери — мои дяди и тети, которых я никогда не видел воочию.

От сада, на месте которого прежде была базарная площадь, начиналась Лентупская улица. С обеих ее сторон стояли одноэтажные домики под черепицей, окруженные огородами. Я прошел ее всю, до католического кладбища. Звонил в дома, спрашивал, есть ли кто-нибудь, кто жил тут до войны, во время войны. Литовцы, обитатели этих домов, качали головой: нет, до войны они здесь не жили.

Медленно, потерянно я брел по Лентупской. Спрашивал редких прохожих. Один из них ткнул пальцем на другую сторону улицы:

— Вон там, возле фабрики, косит траву старик один, вы у него спросите.

На пустыре, примыкавшем к ограде небольшой фабрики, кажется текстильной, косили двое или трое. Я, облаянный собакой, подошел к старшему из косарей. Он, тощий и жилистый старик с реденькой седой бородкой, выслушал меня и призадумался, бросив косу. Мы сели на свежескошенную траву, закурили. Старик оказался русским, из староверов, звали его Василием. Да, он жил в Свенцянах до войны. Войскунские? Ну да, он помнил.

— Тихий такой маленький еврейчик, борода седая. Всегда в огороде копался. Ну, так их, еврейчиков всех, в сорок первом расстреляли. У меня телега была, шаулисы велели подать телегу на школьный двор, куда еврейчиков согнали, чтобы везти куда-то. И другим тоже велели, у кого телеги были. Потом отменили. А их пеши погнали.

Где стоял дом Войскунских, Василий не помнил. Но он направил меня к одному из нескольких уцелевших евреев — Гражулю:

— Он был в партизанах, в лесах, а теперь заготовителем тут работает. Ловкий человек. Вон на пригорке школа, видите? Его дом за школой и стоит.

Дом у Гражуля был крепкий, ладный, с садом и огородом, а сам он тоже оказался крепким человеком за пятьдесят, небритым, с акцентом, как в дурных еврейских анекдотах. Мы сели в маленькой гостиной, закурили, и Гражуль стал рассказывать длинную историю, как в начале войны ему поручили вывезти колбасный склад, но транспорта он не дождался, а немцы уже въезжали в Свенцяны, и он бежал в лес. Подался в партизаны — больше некуда было. Он притащил толстую книгу о литовском партизанском движении и показал свое фото с подписью «Grazulis». Так он и уцелел.

И вот что я узнал. Немцы с ходу прошли через Свенцяны, оставив небольшую комендатуру. Фактическая же власть в городке принадлежала шаугуме — литовской охранке, здесь ее возглавлял некто Синие. Вскоре отобрали триста мужчин из еврейской молодежи, им велели запастись едой на несколько дней, сказали, что поведут куда-то на работу. Никто из них не вернулся.

Некоторое время было относительно тихо. А в начале октября всем свенцянским евреям было приказано собраться на школьном дворе за базарной площадью. Там отобрали несколько десятков ремесленников — портных, сапожников, ювелиров; их оставили в огороженном гетто. А остальных шаулисы погнали пешей колонной в Новые Свенцяны, за 15 километров. Там, миновав железнодорожную станцию, перешли мост через речку, еще километра два шли лесом. На лесной поляне колонну остановили, велели рыть ров — и расстреляли всех до одного из пулеметов. Было это 8 октября 1941 года.

Гражуль кликнул свою собачку Бетьку, и мы пошли по Лентупской. Меж двух аккуратных домов Гражуль показал небольшой пустырь: здесь когда-то стоял дом Войскунских. Была видна прямоугольная кладка фундамента. По пустырю бродили голуби.

А вот и школьный двор, отсюда в 41-м началось трагическое шествие. Теперь тут стоят новые дома. Старый костел вознес в голубое небо две своих башни. Течет среди огородов ручеек, оставшийся от речки Куна. В 1812 году, по местному преданию, в ней чуть не утонул Наполеон, отступая из России. Теперь в Куне не утонет и курица.

Кстати: «кунас» — это куница по-литовски. Когда-то ими кишели окрестные леса. Не это ли «кунас» лежит в корне фамилии Войскунских? Вернее — в названии близлежащего местечка Войшкуны, от которого, наверное, и произошла фамилия…

Простившись с Гражулем, бывшим партизаном, а ныне заготовителем райпотребкооперации, «ловким человеком», я пошел на почту и дал телеграмму в Баку дяде Яше: «Привет с земли предков».

Автобус увез меня на станцию Швенчёнеляй. До поезда на Вильнюс оставалось часа три, и я решил разыскать могилу в лесу.

Долго шел вдоль путей, по улочкам поселка — и вышел к прозрачной чистой речке. Перешел деревянный мост — тот самый, по которому их вели. За мостом стоял тихий, словно сказочный лес. Прекрасна литовская природа (и недаром, подумалось, тосковал мой отец в жарком Баку по здешнему зеленому краю). Я шел по лесной дороге, на повороте увидел фанерный указатель: «К памятнику жертвам фашизма». Песчаная тропинка вывела на лесную поляну, и я увидел невысокий вытянутый метров на двадцать холм, огороженный штакетником. На холме стоял темно-серый обелиск с надписью на доске: «Здесь в октябре 1941 г. фашисты уничтожили ок. 8000 граждан Швенчёнисского уезда». Конечно, ни слова о том, что все эти граждане были евреями. В Советском Союзе не полагалось упоминать о «еврейском вопросе» — даже о том, как его «решали» Гитлер с Гиммлером.

Я сфотографировал обелиск. Постоял на холме, под которым спали вечным сном убитые свенцянские евреи, в их числе и одиннадцать, носивших фамилию Войскунских.

Хорошо, что я добрался до этого холма. В суете будней не надо забывать о родных могилах.

С тяжелым сердцем пустился в обратный путь. Больше я никогда не увижу этот лес. На мосту остановился, снова залюбовался речкой, ее берегами, бело-рыжими пятнами коровьего стада. И так безмятежно, мягко сияло небо над зеленым покоем…


Вот говорят: злоба дня. Ну, само собой, это самое горячее здесь и сегодня. В 1969-м — что было злобой дня? В марте — бои на Даманском, необитаемом островке в 50 метрах от китайского берега Уссури. 58 наших солдат там погибло, отражая атаки китайского войска. Бессмысленное это сражение получило ироническое прозвище: первая социалистическая война. (Впоследствии Даманский тихо, при полном молчании средств массовой информации, отдали китайцам.)

Что еще было злободневно в 69-м?

В Праге, на Вацлавской площади, сжег себя студент Ян Палах — в знак протеста против советской оккупации. Чехословакия оплакала его. И Чехословакия ликовала, когда на мировом хоккейном чемпионате в Стокгольме чешская команда выиграла у наших хоккеистов. «У вас Даманский, — говорили чехи, — а у нас Недоманский» (форвард чешской команды).

Появилась новая панацея, средство от всех болезней — мумиё. Такие черные пластинки как будто из слюды. Стоили они дорого: десять рублей за грамм. Говорили, что их добывают в Средней Азии, не то на Зеравшанском хребте, не то в Горном Бадахшане. «Слезы горного великана» — так возвышенно называли их иные журналисты. Выяснилось, впрочем, что мумиё было не столько слезами таинственного великана, сколько экскрементами горных козлов.

Что еще?

Наверное, главным событием 69-го была высадка американских астронавтов на Луну. 20 июня Армстронг и Олдрин — первыми в истории человечества — ступили на иное небесное тело. Произошло это потрясающее событие в лунном Море Спокойствия.


Из моего дневника:

24 мая 1970 г.

Вчера смотрели «Огненную дугу». Фильм масштабный, хороши батальные сцены, но в общем — не несет ничего нового в осмыслении войны и фашизма. Добротная иллюстрация к общеизвестному. И лишь один новый элемент материала: эпизод с Яковом Сталиным, с его отказом написать отцу из лагеря Заксенхаузен и с отказом его папочки обменять Паулюса на Якова. «Солдата на фельдмаршала не меняю», — говорит Сталин, и зал разражается аплодисментами. Вообще рукоплескания каждый раз, как на экране появляется Сталин (очень похож в исполнении Б. Закариадзе). Понимаю, что в фильме о войне такого масштаба нельзя обойтись без Сталина. Но ведь у нас страна ненормальная. Многие, вероятно, воспринимают это как реабилитацию Сталина. Что это — глухая тоска по диктатуре? Бессознательный протест против межеумочности нынешнего положения? В самих этих бездумных аплодисментах отчетливо выявляется результат долгих лет сталинизма.

31 августа 1970 г.

Еще одно лето прошло. Как-то печально делается на душе, когда кончается лето. А это было неспокойным…

Неделя ушла на обычную московскую беготню. Беркова дала мне сигнал «Плеска звездных морей» — «поиграться». Книжка издана превосходно, в так наз. «Золотой библиотеке». Это уже четвертая наша НФ-книга, не считая того, что опубликовано в коллективных сборниках и журналах.

В «Молодой гвардии» — новый разговор с Жемайтисом и Клюевой. Жемайтис был необычно откровенен: рассказал, что не так давно состоялось совещание в Отделе пропаганды, на которое были приглашены директора и главные редактора московских издательств. У ответственного лица, проводившего совещание, лежала на столе стопка книг, занесенных, так сказать, в черный список, и среди них — наш «Тартесс». Так-то вот. «Это делает вам честь, — сказал Жемайтис, — что вы стали рядом со Стругацкими, но наша главная редакция запомнила ваши фамилии. Новую вашу вещь там будут читать под микроскопом — так они сказали…»

…Московской сенсацией тех дней было, конечно, дело Жореса Медведева. Жорес и Рой — братья-близнецы, их родители были репрессированы в 37-м, и братья, когда подросли, решили непременно докопаться до всей правды. Рой — автор огромного труда «Перед судом истории» (о сталинизме)… Написан он безусловно с марксистских позиций, но, тем не менее, Роя исключили из партии.

Жорес написал в 50-е гг. большой труд о печально знаменитой дискуссии в ВАСХНИЛ 1948 г., когда лысенковцы избили «морганистов-менделистов». Сам Жорес — биолог, заведовал лабораторией генетики в одном из институтов Обнинска. Он вел обширную переписку с зарубежными учеными. Однако в последнее время Жорес убедился, что письма его не доходят до адресатов. Он провел целое расследование и написал об этом статью «Тайны черного кабинета». Был также известен прямотой и резкостью суждений. Кажется, его предупреждали, чтобы он не лез в политику. Он продолжал «лезть». В апреле его уволили из института — для этого пришлось закрыть всю его лабораторию… Ему предложили работу где-то в глубинке, не по специальности — Жорес отказался. Материальное положение его было бедственным.

(Кстати: некоторые московские литераторы «скидываются» по 10 р. для помощи преследуемым. Таким образом помогали сыну Даниэлей после ссылки Ларисы, помогали и Жоресу. В Баку несколько литераторов также приняли участие в этой помощи, в том числе и я. В июле я виделся с С. Б. [Саррой Бабенышевой. — Е. В.], которая поблагодарила нас за это и сказала, что собранные деньги пошли Жоресу.)

В один из вечеров 2-й половины мая Жореса силой уволокли в Калужскую психиатрическую больницу — для «обследования психического состояния». Жорес заявил протест, отказался от еды, справедливо полагая, что в еду или питье могут подмешать средство, расслабляющее волю. Ел только то, что привозили ему родственники и друзья. На следующий же день в Калугу кинулся Рой. Главврач больницы Лившиц (!) после трудного дня вернулся вечером домой и, войдя в комнату, сам чуть не «тронулся», увидев, что его беспокойный пациент, с которым он недавно беседовал, сидит у него в гостиной, преспокойно пьет чай с вареньем и беседует с его, Лившица, женой. Это был Рой (они с Жоресом очень похожи). Трагедии всегда сопутствует комедия…

Комиссия, «обследовавшая» Жореса, установила у него признаки шизофрении — на том основании, что, будучи биологом, он пишет на политические темы, и, следовательно, налицо расщепление личности.

Начались протесты ученых. В Калугу приезжал академик Энгельгардт, еще кто-то из видных ученых. Заявил свой протест Капица. Сахаров явился на международный симпозиум физиологов (если не ошибаюсь), проходивший в Москве, и крупно написал на доске: «Требуйте освобождения Жореса Медведева!» Поехали в Калугу Твардовский и Тендряков. Эта поездка стоила Твардовскому звания Героя Соц. Труда к 60-летию — дали ему орден Трудового Красного Знамени. Твардовский будто бы сказал друзьям, предупредившим его об этом, что героями за счет трусости не становятся.

Дело принимало скандальный оборот, о нем заговорило западное радио. Рой и Сахаров обратились с письмом к Брежневу. Появилось в списках короткое и резкое заявление Солженицына «Вот так мы живем» (в нем говорилось, между прочим, что даже царское правительство не осмелилось, объявив Чаадаева сумасшедшим, бросить его в сумасшедший дом)…

Сам Жорес держался железно, пройдя отделения для алкоголиков, для буйных и тихих. В результате протестов была назначена новая комиссия, новое обследование, которое признало нецелесообразным содержание его в псих, больнице. Спустя 20 с лишним дней Жореса выпустили.

Рассказывают, что Лившиц, доведенный до отчаяния приезжими «протестантами», сказал кому-то из них, чуть не плача: «Что вы от меня хотите? У меня дочь должна этим летом поступать в Москве в мединститут, и ее не примут без ходатайства обкома…»

…Сенсацией № 2 был арест в конце июня в Ленинграде нескольких человек, которые якобы собирались угнать самолет в Израиль… Вслед за этим были проведены обыски у многих евреев, подписавших заявления с просьбой о выезде в Израиль. Сильно попахивает провокацией от этого «дела».

Увы, антисемитизм определился в полной мере. Один из примеров тому — мытарства Вовки [мой племянник. — Е. В.], блестящего математика, окончившего этим летом мехмат МГУ. Все ребята из его выпуска получили хорошие назначения — кроме евреев. Представительница крупного института в Подлипках пожаловалась одному из выпускников: «Что мне делать? У меня строгое указание — принимать на работу только русских и украинцев, в крайнем случае белорусов…» Блестящая формулировка национальной политики…

А Москва — все та же, суматошная, с очередями, и в общем-то совершенно равнодушная ко всему, что выходит за привычный круг «тряпки — жратва — выпивка — удовольствия».

Заговорил с Ниной о новой книге. «Раньше 73-го года нечего и думать», — сказала она. Договорились, что осенью пришлю заявку на «Ура, сына Шама»… Что делать, придется писать с Исаем эту давно задуманную книгу. Как всегда, нет выбора. Книга «за жизнь» сейчас вряд ли пройдет. И поэтому нельзя порывать с издательством, где тебя знают. Не вырваться из круга…

27 июня мы с Лидкой приехали в Переделкино. Как славно было погрузиться в зеленую тишину и покой Подмосковья!.. Мы много гуляли, погода стояла прекрасная. Общались с Инной Лиснянской, Норой Аргуновой, шумным, но милым Аликом Ревичем, Александровой и Левшиным… Как всегда, в Доме творчества полно интеллигентных старух и стариков, среди них были и весьма симпатичные — поэтесса Вера Звягинцева, переводчица Закс, Иван Иванович Чичеров…

2 октября 1970 г.

В Баку праздник. 50-летие республики, перенесенное с апреля на октябрь. Исай рассказывает: накануне приезда Бровмана [так называли Брежнева. — Е. В.] у них в институте отобрали сотрудников помоложе для встречи и проинструктировали их. Директор института (которого инструктировали на более высоком уровне) велел им разбиться на десятки… объяснил, где они должны стоять. Стоять локоть к локтю, в руках ничего, кроме флажков… Настроение должно быть хорошим. «Помните, — сказал директор, — что вы защищаете руководителей партии и правительства от населения».

Я просто не поверил в последнюю фразу, но Исай уверяет, что было сказано именно так, слово в слово. «Защищаете от населения».

Приезд Бровмана полностью дезорганизовал движение городского транспорта. Основные магистрали в центре часами перекрыты. Стоят бесконечными рядами троллейбусы и автобусы, люди мечутся в поисках попутных машин, клянут все на свете…

Вчера мы с Лидкой еле добрались до поликлиники — я провожал ее, большую часть дороги прошли пешком, т. к. троллейбус застрял. Движение по ул. Г. Гаджиева было закрыто, вдоль тротуаров стояли толпы. Я сходил в издательство, потом вернулся в поликлинику и довольно долго ждал Лиду. Уже стали расходиться люди, ожидавшие на тротуарах, вдруг сирена, мотоцикл — и кортеж «чаек». В третьей сидел Бровман, поблескивая золотой оправой очков… Проехали «пышным кавалкадом» — и тут же из всех боковых улиц стали выезжать застрявшие машины, загудели, началась какофония…

Минута понадобилась, чтобы провезти начальство по улице, а движение на ней было перекрыто за несколько часов…

На здании Азнефти вывешены портреты всех членов Политбюро, портрет Бровмана в 3 раза больше других и висит в центре. Глухая тоска по культу личности.

Отвратно…

3 октября 1970 г.

Сторож земской управы Ферапонт из «Трех сестер» принес Прозорову бумаги и говорит: «Подрядчик сказывал, будто поперек всей Москвы канат протянут». — «Чепуха», — говорит Прозоров.

А вот и не чепуха: поперек Баку канат протянут. Вчера сам видел: вдоль всего проспекта Кирова с обеих сторон протянуты толстые белые канаты, дабы оградить ликующее население от проезжающего начальства. Нёмка рассказал: третьего дня заведующего отделом снабжения Бакгорисполкома разбудили среди ночи и велели срочно достать 10 тысяч метров каната. И будто канаты затеяны после того, как где-то в Средней Азии… какая-то бабка вытолкнула с тротуара под колеса брежневской машины трех малых детей, и машина с трудом успела затормозить. Ну, насчет бабки — не знаю, а вот ограждение из канатов видел сам. Ну и ну!

2 ноября 1970 г.

Принято в верхах специальное постановление, осуждающее книги И. Шевцова «Любовь и ненависть» и «Во имя отца и сына» — за серьезные идейные ошибки, искажение советской действительности и антисемитизм (sic!). Я читал «Во имя» — это отвратительная по форме и чудовищная, позорная по содержанию графомания. Евреи и всякие там либералы житья не дают рабочему классу и партработникам, губят людей, растлевают девочек и заставляют рабочий класс все, все силы отдавать тяжелой борьбе с ними. Такой позорной книги еще не бывало, кажется, в советской литературе. Даже Кочетов не идет так далеко…

…На семинаре пропагандистов в Москве говорилось о том, что наш народ в массе не подготовлен к научно-техническому прогрессу, что 50 лет — малый срок для того, чтобы победить невежество и алкоголизм, доставшиеся от царизма. Это что же? Не справляются и ищут оправданий? А японцы в начале века в массе — были культурнее, грамотнее, свободнее русских? Почему же они оказались подготовленными к научно-техническому прогрессу?

А в провалах нашей экономики, в хронических нехватках продовольствия и промтоваров — тоже царизм виноват? А в ежедневных 200 000 невыходов на работу — кто виноват? Вот же страшная цифра — 200 тысяч прогулов в день… Не хотят работать — это пострашнее, чем не умеют.


По Луне ездил (точнее — ползал) наш луноход. Блестящее достижение, ничего не скажешь. Мы (фантасты!) представляли себе гусеничные планетоходы, писали о них — а конструкторы предпочтение отдали колесам. Луноход выглядел странно — как паровой котел на трех парах колес.

Тогда же родился анекдот: минимум затрат, максимум информации — что такое? Ответ: мини-юбка. А максимум затрат, минимум информации — это что? Ответ: луноход.

Луну фантасты обжили давно. Да и у нас с Лукодьяновым в «Плеске звездных морей» часть действия происходит на Луне, в подземном, то есть подлунном, городе Селеногорске. С лунного космодрома стартуют корабли в межпланетные рейсы. В новом романе «Ур, сын Шама» мы отправили своего героя еще дальше: корабль инопланетян увез с Земли молодого шумера и его жену, она рожает в межзвездном рейсе, далеко за пределами Солнечной системы. Подросший Ур, получивший образование на некой высокоцивилизованной планете, отправляется на Землю в качестве соглядатая. С ним на Земле, в наши дни, происходит масса приключений…

А в нашей жизни тем временем произошло событие огромной (для нас) важности: дом в Солнцево был построен. В конце ноября я вылетел в Москву на жеребьевку. Трехкомнатных квартир было 12, по одной на этаже. Лучшие этажи заняли члены правления, разыгрывались всего шесть квартир на верхних этажах. Надо ли говорить, что я вытянул 12-й, последний…

Нет, я не считал себя невезучим. Не сгнил на дне Финского залива, не упал, насмерть сраженный осколком снаряда, не загнулся от дистрофии в блокаду. Я выжил на войне, и лучшая из женщин стала моей женой. Я любил и был любим. Мое имя появилось на обложках книг. Скорее я был везучим, чем не-. Но в каких-то бытовых делах мне не везло просто до смешного. Когда подходила моя очередь, кончались апельсины, или яйца, или другой продукт. (Чуть не написал «продукт питания», но спохватился: это словосочетание мне кажется подозрительным.) Часто мне кричали: «Не занимайте очередь, через двадцать минут обед!» В троллейбусах и автобусах мне отдавливали ноги — особенно дети. Я садился в вагоне метро, и рядом немедленно начинали чихать или кашлять…

Значит, 12-й этаж. Я расстроился. Я уже слышал о том, что в Солнцево не все благополучно с водой: в часы пик напор не достигает последнего этажа. Да и лифты… Их два, но разве есть уверенность, что они всегда будут исправны? А Лиде подниматься пешком на 12-й этаж — нет, просто невозможно. (Но очень скоро после нашего вселения это произошло. В доме ввели идиотское правило — выключать лифты в 12 ночи. Однажды после концерта в Доме литераторов мы приехали домой без десяти минут двенадцать, а лифты уже были выключены. Не хочется вспоминать, как мы больше часа, ступенька за ступенькой, с отдыхом на этажах, поднимались…)

Сама квартира, в общем, понравилась. Три комнаты, глядящие на три стороны света, кроме северной. Много солнца, когда оное не заслонено облаками. Большая кухня. Но вокруг дома грязно. Напротив — коровник совхоза «Московский», бодрящий запах навоза. До автобусной остановки — десять минут ходьбы мне и не меньше двадцати — Лиде.

Да, все хуже и хуже ходила моя Лида. Уже и с палочкой. Наши поездки на курорты — в Пятигорск, в Саки — приносили лишь кратковременное облегчение. Инъекции гидрокортизона в правый сустав — тоже.

Что и говорить, куда лучше было бы добыть, купить кооперативную квартиру на улице Горького, близ Елисеевского, например, магазина. Но выбора, как всегда, у нас не было.

И мы начали готовиться к переезду.

В дневнике я записал: «Неохота переворачивать все в квартире кверху дном. У меня, похоже, уже появилась стариковская черточка: не люблю, когда вещи не на своем месте. Хорошо было в молодости: никаких вещей, любой переезд пустяк, пару чемоданов в руки — и поехал».


Вечером 10 марта 1971 года мы покинули Баку.

Было и радостно, и грустно. Дорогой ценой дался нам этот переезд. Мы были измотаны донельзя, нервы напряжены. Со щемящим чувством простились мы с друзьями и родственниками — больше тридцати человек собралось на вокзале проводить нас. Из зала ожидания доносился страстный радиоголос: «О Маритана, моя Маритана, я никогда, никогда не забуду тебя!» Поезд тронулся, умолкли прощальные слова, уплыли родные лица. Колеса принялись отстукивать: «Навсегда, навсегда, на-всег-да…»


КАК ЗАЩИЩАЮТ ДИССЕРТАЦИИ | Полвека любви | Часть десятая ПРОЩАНИЕ