home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



IX. ИГРОВЫЕ ФОРМЫ ФИЛОСОФИИ

Софист. — Софист и чудодей. — Его значение для эллинской культуры. — Софизм это игра. — Софизм и загадка. — Истоки философского диалога. — Философы и софисты. — Философия это юношеская игра. — Софисты и риторы. — Темы риторики. — Ученый спор. — Средневековые диспуты. — Придворная академия Карла Великого. — Школы XII в. — Абеляр как мастер риторики. — Игровая форма учебного дела. — Век чернильных баталий.

В центре круга, который мы пытаемся очертить с помощью понятия игры, располагается фигура греческого софиста. Софист — это слегка сбившийся с пути преемник того главного персонажа архаической культурной жизни, о котором мы поочередно говорили как о пророке, шамане, ясновидце, чудодее, поэте и которого мы, пожалуй, все-таки будем именовать vates. Желание как можно лучше разыграть представление, стремление в открытой схватке одержать верх над соперником — эти два мотора всеобщей социальной игры — в функции софиста явлены со всей откровенностью. Не забудем однако, что еще у Эсхила именем софиста назван мудрый герой — Прометей или Паламед[433]. Оба они, преисполненные гордости, перечисляют все те искусства, которые они измыслили на пользу людям. Именно хвастовством по поводу своих обширных познаний уподобляются они позднейшим софистам, таким, как Гиппий[434], всезнайка, помнивший все на свете, тысячеискусник и герой экономической автаркии, похвалявшийся, что все имеющееся у него сделано им самим; что на всех рыночных площадях ему всегда открыт путь в Олимпию[435]; предлагавший рассуждать с ним на любую тему из числа тех, кои были им лучше всего подготовлены, и ответить на все вопросы, кем бы они ни были заданы, и утверждавший, что никогда еще не встречал он кого-либо, кто превзошел бы его[436]. Все это еще вполне стиль жреца Яджнавалкьи, разгадывающего загадки, из литературы брахманов.

Эпидейксис, представление, исполнение, показывание — так называется выступление софиста. И он располагает, как уже было показано, репертуаром для своих представлений. Он получает за них гонорар — речь идет о вещах, предлагаемых по твердой цене: так, например, 50 драхм за выступление Продика[437]. Горгий получал столь высокие гонорары, что мог позволить себе заказать собственную массивную золотую статую и посвятить ее богу в Дельфах[438]. Странствующие софисты, как Протагор[439], пользуются баснословным успехом. Целое событие — когда знаменитость из них удостаивает своим посещением какой-нибудь город. На них взирают как на чудотворцев, их сравнивают с борцами, короче говоря, деятельность софистов попадает полностью в сферу спорта. Зрители рукоплещут им, и каждый удачный ход встречается смехом. Эта чистая игра: соперники ловят друг друга в свои словесные сети[440], отправляют в нокаут[441], похваляются, что ответы на их неизменно каверзные вопросы всегда будут ложными.

Когда Протагор называет софистику "древним искусством" — технен палайан[442], он попадает в самую суть. Это древняя игра ума, которая в архаической культуре, уже в самый ранний ее период, от вещей священных то и дело скатывается к чистому развлечению; то она вдруг соприкасается с высшей мудростью, то вновь становится чисто игровым со-стязанием. Вернер Йегер считает, что против "neuere Mode, Pythagoras als eine Art von Medizinmann hinzustellen" ["новейшей моды выставлять Пифа-гора неким врачевателем"] не стоит и возражать[443]. Он забывает, что врачеватель по отношению к философам и софистам и в самом деле — воистину исторически — как был, так и остался их старшим братом. И черты этого древнего родства все еще сохраняются.

Сами софисты прекрасно осознавали игровой характер всей своей деятельности. Горгий назвал свою Похвалу Елене игрой — эмон де пайгнион; его сочинение "О природе" также толковали как риторическую игру[444]. Тому, кто против этого возражает[445], следовало бы принять во внимание, что в сфере софистической риторики четкие границы между игрой и серьезностью провести невозможно и что квалифицировать ее как игру фактически значит прекрасно уловить ее изначальный характер. Тот, кто называет пародией и карикатурой облик, в котором Платон изображает софистов[446], забывает, что все игровые и, пожалуй, сомнительные черты в софисте как персонаже культуры неразрывно связаны с его архаической сущностью. По самой своей натуре софист принадлежит в той или иной мере к "бродячему племени". Он так или иначе скиталец и прихлебатель уже par droit de naissance [no праву рождения].

Но в то же время не кто иной, как софисты создали среду, в которой приняли очертания эллинские идеи воспитания и культуры. Греческая философия и греческая наука выросли не в лоне школы (в нынешнем значении этого слова), и с этим ничего не поделаешь. Эти знания не приобретались как побочный продукт обучения полезным и доходным профессиям. Для эллина они были плодом его свободного времени, схоле, — а для свободного гражданина все то время, которое не было востребовано государственной службой, войной или отправлением культа, было свободным[447]. Так что слово школа имеет примечательную предысторию. И в этой вот среде свободного препровождения времени свободными гражданами софист издавна являл собою пример жизни, проводимой в размышлениях и умственных опытах. Если типичный продукт деятельности софиста, а именно софизм, Рассматривать с чисто технической стороны, как форму выражения, он тотчас же обнаруживает все свои связи с той примитивной игрой, носителем которой был уже встречавшийся нам его предшественник vates. Софизм стоит рядом с загадкой. Это фехтовальный прием. В слове проблема (проблема) изначально присутствуют два конкретных значения: тo, что кто-либо держит или ставит перед собою, дабы себя защитить, например щит, — и то, что бросают другому, чтобы тот это принял. В переносном смысле оба эти значения подходят для описания искусства софиста[448]. Его вопросы и аргументы суть те же проблемы, и именно в этом смысле.

Игра-состязание в остроумии, с подзадориванием друг друга каверзными вопросами, занимала ощутимое место в греческой манере вести беседу. Различные типы каверзных вопросов были систематизированы и имели следующие специальные наименования — соритес, апофаскон утис, псеудбменос, антистрефону — громоздящий кучу, отрицающий никто, лжец, обращающий и т. д. Клеарх, ученик Аристотеля, написал теорию загадок, а именно таких, которым он дал наименование грифос — сети, шутливые вопросы, завершавшиеся наказанием или наградой.

— Что одинаково везде и нигде? Ответ: время.

— Что есть я то не есть ты. Я — человек. Следовательно, ты — не человек. На что Диоген[449] якобы возразил: если хочешь, чтобы это было истиной, то начни с меня[450].

О некоторых софизмах Хрисипп[451] написал целый трактат. Все эти Fangschlusse [вопросы-ловушки] молчаливо основываются на предварительном условии, что поле логического смысла сводится к некоему игровому пространству, в пределах которого согласен оставаться соперник, не делая каких-либо шагов в сторону из опасения неминуемо разрушить это пространство — что как раз и было проделано Диогеном. Стилистически эти пропозиции могут быть выстроены как художественные формы, с ритмом, повторами, параллелизмами и т. д.

Переход от таких Spielereien [забав] к обстоятельным ораторским выступлениям софистов и философским спорам в манере Сократа происходил постепенно. Софизм стоит вплотную к обычной загадке, которая есть не что иное, как развлечение, — но благодаря этому также и к священной космогонической загадке. Евтидем[452] играет то грамматически и логически детским софизмом[453], то вопросом на грани загадки о мире или познании[454]. Наиболее глубокомысленные суждения ранней греческой философии, как, например, один из выводов элеатов[455]: "нет множества, нет движения, нет становления", — рождались в форме вопросов и ответов. Для осознания такого абстрактного заключения, как невозможность существования одного обобщающего суждения, прибегали к внешней форме сорита, цепочки вопросов. Когда высыпают мешок зерна, производит ли шум первое зернышко? — Нет. — Тогда, может, второе? И т. д.

Сами греки прекрасно отдавали себе отчет, до какой степени они попадали со всем этим в сферу игры. В Евтидеме Сократ отбрасывает вопросы-ловушки как забавы чисто школярского свойства. С помощью всего этого, говорит он, ничему не научаются относительно сути самих вещей — разве что тому, как, изощряясь в словах, дурачить людей; все равно что дать подножку или выдернуть из-под кого-нибудь стул. Когда вы утверждаете, что хотите наделить мудростью этого юношу, говорится там далее, что это: игра или вы заняты этим всерьез?[456] В Софисте Платона Теэтет[457] вынужден признаться чужеземцу из Элеи, что софист по своему складу относится к ярмарочным шутам, буквально — к пробавляющимся игрою: тон тэс пайдиас метехонтон[458].

Парменид[459], побуждаемый высказаться по вопросу о существовании, называет эту задачу "игрой в трудные игры": прагматейоде пайдиан пайдзейн[460], — после чего принимается рассуждать о глубочайших вопросах бытия. И все это, конечно же, про-текает как игра в вопросы и ответы. Единое не может состоять из частей, оно неограниченно, а значит, бесформенно, оно нигде, оно неподвижно вневременно, непознаваемо. Далее рассуждение строится в об-ратном порядке, затем этот процесс повторяется снова и снова[461]. Доводы, уподобляясь челноку ткацкого станка, снуют туда и обратно, и в этом движении мудрствование принимает форму благородной игры. Не только софисты, но также Сократ, да и сам Платон играют в эту игру[462].

По Аристотелю, Зенон Элейский первым писал диалоги в той форме вопросов и ответов, которая была свойственна как философам из Мегары[463], так и софистам. Это была техника, рассчитанная на то, чтобы расставить сети противнику. Платон скорее всего следовал в своих диалогах более всего поэту, автору мимов Софрону[464]; Аристотель также называет диалог формой мима[465], фарсом, который сам опять-таки есть форма комедии. Причисление к роду фокусников, жонглеров, чудодеев, к которому относили софистов, не миновало ни Сократа, ни даже Платона[466]. Если всего этого еще не достаточно, чтобы явственно выделить игровой элемент философии, то он может быть обнаружен в самих Платоновых диалогах. Диалог — форма искусственная. Это своего рода фикция. На какую бы высоту ни поднималось у греков действительная беседа, она тем не менее никогда полностью не отвечала форме литературного диалога. Диалог у Платона — это легкая, игровая форма искусства. Возьмем новеллистический замысел Парменида, начало Кратила, легкую, живую интонацию этих двух и многих других диалогов. Определенное сходство с шутовством, с мимом здесь и в самом деле не признать невозможно. В шутливой форме затрагиваются в Софисте основные положения мудрецов более раннего времени[467]. Совершенно в юмористическом тоне пересказывается в Протагоре миф об Эпиметее и Прометее[468] [469]. "По поводу облика и имени этих богов, — говорит Сократ в Кратиле, — есть и серьезное, и шутливое объяснение, ибо также и боги не прочь позабавиться": филопайсмонес гар кай гой теой. В другом месте того же диалога Платон говорит устами Сократа: "если бы я выслушал пятидесятидрахмовый урок Продика, ты тотчас бы это узнал, но я внял лишь однодрахмовому назиданию"[470]. и опять в том же тоне, продолжая, судя по всему, намеренно бес-мысленную, сатирически нацеленную этимологическую игру: "а теперь смотри, какой фокус сделаю я со всем тем, чего не могу объяснить"[471]. И наконец даже так: "Я уже давно прихожу в изумление от своей собствeннoй мудрости, так, что и самому мне не верится". Что уж тут говорить, если Протагор завершается обращением вспять всех исходных позиций, и eсли можно спорить о том, всерьез или нет звучит надгробная речь в Менексене?[472]

У Платона собеседники сами расценивают свои философские занятия как приятное времяпрепровождение. Юношеской страсти к спору противостоит желание старших, чтобы к ним испытывали почтение[473]. "Так обстоит дело с истиной, — говорит Калликл в Горгии[474], — и ты поймешь это, если оставишь в покое философию и займешься делами более важными. Ибо философия — вещь приятная, если заниматься ею в юные годы и с соблюдением меры, но она же и гибель для того, кто предается ей дольше, чем следует".

Итак, лишь юношескую игру видели в философии те, кто для наследовавшего им мира заложил непреходящие основы мудрости и любомудрия. Чтобы раз и навсегда раскрыть перед всеми основную ошибку софистов, их логические и этические изъяны, Платон не пренебрегал этой легкой манерой непринужденного диалога. Ибо и для него любомудрие, при всей углубленности, продолжало оставаться некоей благородной игрой. И если не только Платон, но и Аристотель считал достойными самых серьезных возражений словесные ухищрения и уловки софистов, то это потому, что и их собственное мудрствование, их собственное мышление еще не высвободились из сферы игры. Да и произойдет ли это когда-либо вообще?

Последовательность основных стадий развития философии можно наметить в общих чертах следующим образом. В глубокой древности она берет начало в священной игре в загадки и в словопрение, выполняющие, однако, также функцию праздничного развлечения. Сакральная сторона всего этого вырастает в глубокую тео— и философию Упанишад и досократиков, игровая сторона — в деятельность софистов. Эти сферы не отделены полностью друг от друга. Платон возводит философию как благороднейшее стремление к истине на такие высоты, достичь которых мог только он один, но всегда делает это в такой легкой, непринужденной форме, которая была одним из характерных элементов его философии. При этом философия одновременно развивается и в своей сниженной форме: как словопрение, игра ума, софистика и риторика. Однако агональный фактор в эллинском мире был настолько значителен, что риторика могла расширять свое поле деятельности за счет философии в ее более чистом виде и, будучи культурой более многочисленных групп, затмевала ее, угрожая и вовсе свести на нет. Горгий, отвернувшийся от глубинного знания ради того, чтобы превозносить силу блестящего слова — и злоупотреблять этим, являет собою вполне определенный тип культурного вырождения. Доведенные до высшей точки соперничество и школярство в ремесле философов шли рука об руку. И это был не единственный раз, когда эпоха, искавшая смысл вещей, сменялась временем, которое готово было вполне удовлетвориться лишь словом и формулой.

Игровое содержание этих явлений невозможно обрисовать четкими контурами. Далеко не всегда можно провести явную границу между ребяческой Spielerei [забавой] и лукавым умом, что временами подходит вплотную к самым глубоким истинам. Знаменитое сочинение Горгия "О несуществующем", полностью отрекавшееся от всякого серьезного знания в пользу радикального нигилизма, можно точно так же назвать игрой, как и декламацию о Елене, которой он сам дал такое название. Отсутствие ясно осознанных границ между игрою и мудрствованием видно и из того, что стоики обсуждают не имеющие смысла, построенные на грамматических ловушках софизмы заодно с вполне серьезными аргументами Мегарской школы[475].

Повсеместно воцаряются диспут и декламация. Эта последняя также становится постоянным предметом публичных состязаний. Говорить значило хвастливо щеголять словами, выставлять себя напоказ. Словесный поединок был для эллина самой подходящей литературной формой, чтобы отобразить и обсудить тот или иной щекотливый вопрос. Так, Фукидид выводит на подмостки вопрос о войне или мире в споре Архидама и Сфенелада, разные другие вопросы в спорах Никия и Алкивиада, Клеона и Диодота. Так обсуждает он конфликт между властью и правом, на примере нарушения нейтралитета острова Мелос, в споре, который целиком строится как софистическая игра из вопросов и ответов. Аристофан в Облаках пародирует страсть к парадным диспутам в риторической дуэли логоса праведного — с неправедным[476]. Значение любимой софистами антилогии [противоречия], или двойственного высказывания, заключается, впрочем, не только в игровой ценности указанной формы. Она, кроме того, способна метко выражать извечное свойство неопределенности человеческого суждения: сказать можно и так и этак. Именно игровой характер речи проявляется в том, что побеждать в словесной дуэли все-таки остается до некоторой степени чистым искусством. Речь софиста сразу же становится намеренной ложью, как только в свое искусство слов и понятий он вкладывает безнравственный умысел, как это делает Калликл, распространяясь о "Herrenmoral" ["морали господ"][477] [478]. В каком-то смысле будет лживым и сам агональный задор, если дать ему волю ценой отказа от истины. Для всех тех, кого зовут софистами или риторами, не стремление к истине, а желание личной, индивидуальной правоты служит путеводной нитью и целью. Архаическая ситуация состязания — вот что является здесь единственным воодушевляющим стимулом. Если относительно Ницше следует полагать, как того хотят некоторые[479], что он и в самом Деле возродил агонистический дух мудрствования, то тем самым он вернул философию к ее древнейшему состоянию возникновения в лоне первозданной культуры. Мы не хотели бы здесь углубляться в пространный вопрос, в какой степени наши речевые средства в основе своей носят характер игровых правил, то есть значимы лишь в тех интеллектуальных границах, которые мы признаем в качестве обязательных. Всегда ли в логике вообще и в силлогизме в особенности в игру вступает некое молчаливое соглашение о том, что действенности терминов и понятий следует придержи-ваться здесь точно так же, как это имеет место для шахматных фигур и полей шахматной доски? Пусть кто-нибудь ответит на этот вопрос. Мы же ограничимся беглым обзором фактических качеств игры в практике диспутов и декламации более позднего времени по сравнению с эпохой греческой цивилизации. Особой обстоятельности здесь не требуется поскольку явление это постоянно вновь воспроизводится в весьма схожих формах, а также и потому, что в своем развитии в западной культуре оно в самой высокой степени продолжает сохранять зависимость от греческого образца.

Квинтилиан принес теоретические положения риторики и декламации в латинскую литературу. В эпоху Римской империи практика диспутов и словесных парадов не ограничивалась рамками школы. Ритор Дион Хрисостом[480] рассказывает нам об уличных философах, своего рода деклассированных софистах, морочивших голову рабам и людям морского занятия мешаниной из пустой болтовни, побасенок и плоских острот. Сюда, возможно, просачивалась и бунтарская пропаганда, судя по декрету Веспасиана, по которому из Рима были изгнаны все философы[481]. И снова серьезные умы вынуждены были предостерегать от переоценки привлекательности софизмов, отдельные примеры которых были постоянно в ходу. Августин говорит о пагубной страсти к слово-прениям и ребяческой манере при всех, напоказ, втягивать в них противника[482]. Остроты вроде следующей: "У тебя есть рога, — ты же не терял рогов, значит, они все еще у тебя"[483], — пользуются широким и неизменным успехом в литературе схоластики. Очевидно, было не так уж легко заметить логическую ошибку, делавшую такие остроты весьма ловкой шуткой.

Переход вестготов из арианства в католицизм был отмечен официальным богословским турниром между представителями высшего духовенства с обеих сторон в Толедо в 589 г.[484]. Весьма выразительный пример спортивного характера мудрствования во времена раннего Средневековья дает нам рассказ о Герберте, будущем папе Сильвестре II, и его противнике Ортрике Магдебургском, встретившихся при дворе императора Отгона II в Равенне в 980 г.[485] [486]. Соборный схоласт Ортрик завидовал славе Герберта и послал своего человека в Реймс тайно слушать его поучения, дабы в конце концов поймать его на каком-нибудь неверном суждении. Лазутчик превратно понимает Герберта и доносит двору, что, по его мнению, он услышал. В следующем году император призывает обоих ученых мужей в Равенну, чтобы устроить между ними ученый спор перед самой почетной аудиторией, пока день не придет к концу и не иссякнет внимание слушателей. Центральный пункт диспута следующий: Ортрик упрекает противника в том, что тот назвал математику областью физики[487] [488]. На самом же деле Герберт называл ее наравне и одновременно с последней. Стоило бы как-нибудь проследить, не было ли в так называемом Каролингском возрождении, этом пышном насаждении учености, поэзии и благочестия, участники которого украшали себя классическими и библейскими именами: Алкуин звался Горацием, Ангильберт — Гомером, сам Карл — Давидом; не было ли собственно игровое качество здесь самым существенным. Придворная культура сама по себе особенно восприимчива к игровым формам. Круг ее по необходимости узок и замкнут. Уже само почитание монаршего величества обязывает придерживаться всевозможных правил и фикций. В Academia Palatina [Палатинской академии] Карла Великого, воплощавшей провозглашенный идеал Athenae novae [Новых Афин], невзирая на благочестивые намерения, царило настроение благородной забавы[489]. Там состязались в искусстве версификации и в обоюдных насмешках. Стремление к классическому изяществу не исключало при этом определенных черт примитивности. "Что есть письменность?" — спрашивает юный Пипин, сын Карла, и Алкуин отвечает: "Хранительница науки". — "Что есть слово? — Разглашатель мысли. — Кто породил слово? — Язык. — Что есть язык? — Бич воздуха. — Что есть воздух? — Хранитель жизни. — Что есть жизнь? — Радость счастливых, горе несчастных, ожидание смерти. — Что есть человек? — Раб смерти, гость в уголке Земли, путник, который проходит мимо"[490]. Все это звучит далеко не ново. Здесь опять-таки приходят на память игры в вопросы-ответы, состязания в загадывании загадок, ответы в древненорвежских кеннингах, короче говоря, все те черты игр-мудрствований, которые мы ранее отмечали в Индии Вед, у арабов, у скандинавов.

Когда к концу XI в. проявляется огромная тяга к знанию о бытии и обо всем, что бытийствует, — которая вскоре даст урожай: в кожуре Университета принесет плод Схоластики, продолжая разрастаться во всех направлениях в живое движение духа, — то происходит это почти с лихорадочной быстротой, как порою бывает свойственно периодам значительного культурного обновления. Агонистический момент при этом неминуемо выступает явно на первый план. Стремление победить противника словом превращается в некий спорт, во многих отношениях стоящий в одном ряду с вооруженной схваткой. Распространение древнейшей, кровавой формы турнира — группового, с участием выходцев из разных частей страны, или индивидуального поединка рыцарей, странствующих в поисках противника, — странным образом совпадает с тем злом, на которое жалуется Петр Дамиани[491]: появлением спорщиков, которые (подобно греческим софистам) бродят повсюду, восхваляя свое искусство и торжествуя свою очередную победу. В школах XII в. процветают бурные словесные состязания, с клеветою и поношениями. Церковные авторы оставили нам беглые зарисовки школьного обучения, гдe бросается в глаза игра издевок и остроумия. Все норовят провести друг друга тысячами словесных фокусов и уловок, расставляют ловушки и сети из слогов и слов. Почитатели прославленных мастеров буквально охотятся за своими кумирами, хвастаясь затем, что видели их и следовали за ними[492]. Те же зарабатывают немалые деньги, совсем как в прежние времена греческие софисты. Росцелин в злой инвективе рисует нам Абеляра, пересчитывающего по вечерам деньги, которые приносят ему ежедневно его лживые поучения, и тратящего их затем на беспутства. Абеляр и сам признается, что брался за подобные занятия ради денег и что немало так зарабатывал. В одном споре он, будучи подстрекаем товарищами, в виде кунштюка, берется толковать Священное Писание, тогда как до этого преподавал только физику — то есть философию[493]. Уже давно отдал он предпочтение оружию диалектики перед оружием войны, странствуя в тех краях, где процветало ораторское искусство, пока "не разбил военный лагерь своей школы" на холме Св. Женевьевы, дабы "держать в осаде" своего соперника, занявшего Парижскую кафедру[494] [495]. Подобные же черты смешения сфер красноречия, войны и игры мы находим и в ученых состязаниях мусульманских богословов[496].

В течение всего периода развития Схоластики и Университета агональный элемент занимает видное место настолько, насколько это возможно. Длительное увлечение проблемой универсалий как центральной темой философских дискуссий, участники которых делились на реалистов и номиналистов, несомненно, связано с изначальной потребностью людей образовывать разные партии при обсуждении спорных вопросов, что в высшей степени характерно для всякой культуры в периоды ее духовного роста. Вся деятельность средневекового университета облекалась в игровые формы. Непрерывные диспуты, этот непременный способ устного общения ученой братии, пышно расцветавшие университетские церемонии, обычай группироваться в nationes[497], раскол по направлениям всевозможного рода — все эти явления так или иначе оказываются в сфере состязания и действия игровых правил. Эразм все еще ясно ощущал эту взаимосвязь, когда в письме к своему упорному оппоненту Ноэлю Бедье жаловался на узость, с которой школа считается только с тем, что дали предшественники, а при столкновении мнений исходит лишь из уже утвердившихся положений. "По моему разумению, в школе вовсе не следует делать таких вещей, к коим прибегают при игре в осаду замка[498], в карты и в кости. Ибо там ясно, что при отсутствии согласия в правилах никакой игры не получится. Касательно же научных доводов, нельзя почитать за что-то неслыханное или опасное, если кем-нибудь будет затронуто что-либо новое…"[499].

Наука, включая и философию, полемична по самой своей природе, а полемическое неотделимо от агонального. В эпохи, когда в мир вторгается новое, агональный фактор, как правило, выходит явно на первый план. Так было, например, в XVII в., когда естественные науки достигли блестящего расцвета и завоевывали все новые территории, затрагивая тем самым и влияние Античности, и авторитет веры. И всякий раз люди собираются в лагери или партии. Одни — картезианцы, другие решительно против этой доктрины; одни придерживаются Anciens, другие примыкают к Modernes, выступают, в том числе и далеко за пределами ученого круга, за или против Ньютона, за или против сплющенности земного шара, прививок и т. д. и т. п.[500] Век XVIII, с его оживленным духовным общением, за ограниченностью средств еще не перешедшим в хаотическое изобилие, неминуемо должен был стать эпохой преимущественно чернильных баталий. Последние — вместе с музыкой, париками, фривольным рационализмом, грациозностью Рококо и очарованием салонов — чрезвычайно активно участвовали в формировании того все-общего игрового характера, который у XVIII в. никто, пожалуй, не будет оспаривать и из-за чего мы ему порою завидуем.


VIII. ФУНКЦИЯ ВООБРАЖЕНИЯ | Homo ludens. Человек играющий | X. ИГРОВЫЕ ФОРМЫ ИСКУССТВА