home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add




3

Правда, в том же 1897 году «куинджисты» получают звание, которое присваивается успешно кончившим Академию, — звание художника.

Пурвит — за картину «При последних лучах», Рушиц — за весенний пейзаж, Рылов и Рерих — за исторические композиции.

Работа Аркадия Рылова называется «Набежали злы татаровья», работа Николая Рериха — «Гонец».

Картина «Гонец» принадлежит к задуманному историческому циклу «Славяне». Картина продолжает давно увлекавшие сюжеты-«сочинения», которыми студент занимался еще дома.

В классах он добросовестно писал Аполлонов и натурщика Егора, привозил этюды из «Извары» — облака, серый денек, опушка леса, закаты…

Но его волнует не повседневность знакомой столичной жизни, не реальность деревенского быта, не тоска российских проселков. По натуре своей он — не портретист, не жанрист, и неповторимость людей, так полно выраженная Репиным или Серовым, вовсе не привлекает художника Рериха. Как все «куинджисты», он любит вглядываться в облака, в закаты, в переливы лунного света. Как все «куинджисты», будет наблюдать натуру, но не копировать ее, очищать от ненужных подробностей, компоновать пейзаж-картину, подчиненную художнику. И в девяностых годах и в начале следующего века будет возвращаться к пейзажу: писать леса «Извары», валуны, мхи, серые озера Финляндии, яблони, липы милых деревень Окуловки и Березовки. И долину Роны, и туман в Альпах, и замок в Альпах.

Но и пейзаж не будет основным жанром Рериха.

С самого начала пребывания в Академии он решительно заявляет себя как художник-историк, любящий и знающий старину России, ее сказки и предания, былины и летописи. И, конечно, саму русскую историческую живопись, которая дает студенту множество примеров и предметов для раздумий.

К девяностым годам она прошла огромный путь — от торжественных композиций, где Рогнеда, князь Владимир и доблестные киевляне напоминали Андромаху, Ахилла и греческих воинов в трактовке французских классицистов, до картин Сурикова, в которых оживает суровая подлинность русской истории.

В этих картинах действуют не современники, обряженные в старинные одежды, но истинные люди старой Руси, люди могучих характеров, которые гибнут, пытаясь противостоять неумолимому ходу истории. Люди эти выделены в потоке человеческом и слиты с ним. Поэтому зрители видят и помнят не только Авдотью Морозову, Ермака, царя Петра, но и баб, зевак, детей, казаков, стрельцов, странников, сбитых в тесную толпу.

Художник умеет разместить несколько фигур так, что они создают впечатление множества. Но это множество не превращается в фон; каждый в массе — личность, к которой художник относится с толстовским благоговением; и казаки, окружившие Ермака, и помертвевшие от страха остяки, и случайный мальчишка, бегущий за дровнями, и воющая стрельчиха — все важны, все значительны художнику, а за ним и зрителю.

Рядом с Суриковым на выставках восьмидесятых-девяностых годов постоянны картины на сюжеты русской истории. Неврев и Клавдий Лебедев, Константин Маковский и Мясоедов, Якоби и Литовченко тщательно изображают новгородское вече, боярскую думу, пиры с «поцелуйным обрядом», забавы боярышен с подружками в теремах. Художники тщательно выписывают шелка и парчу нарядов, драгоценные камни, серебряные кубки. Художники консультируются с историками, посещают хранилища Исторического музея. Но картины их обычно не поднимаются над уровнем иллюстраций к учебникам или многотомным «Историям России».

Толпа стоит в 1885 году у картины Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Нервных женщин приходится под руки выводить из зала: пугают и притягивают безумные глаза царя, алая кровь, текущая по рукам сыноубийцы. Суриков тоже мог изобразить арест Меншикова или ужасающую голодную смерть Морозовой — он выбрал иные моменты жизни, внешне менее драматичные, но позволяющие глубже раскрыть характер и судьбу человека, а через этот характер и судьбу выразить историю России.

Великий исторический живописец. Таким воспринимает его и молодой Рерих.

Но сильнее всего действует на него в студенческие годы, подчиняет себе Виктор Васнецов.

Сюжеты Сурикова относятся к сравнительно недалеким временам, к шестнадцатому-семнадцатому векам, Васнецова привлекает не просто старая Русь, но Древняя Русь, времена, когда былинные богатыри стояли заставой у пределов Киевской Руси, когда в воздухе свистели не пули, но оперенные стрелы и див кликал вверху древа землям незнаемым.

Рерих писал, что ему близка «проникновенность Васнецова в серую красоту русской природы». Еще ближе — «потребность обернуться к чисто русской красоте, к старине и ее народным истокам, поворот от жанра к сказке».

Васнецов воскрешает не столько быт Древней Руси, сколько ее предания, сливающиеся со сказкой: так же естественно, как Илья Муромец, как Иван Грозный, появляются в его живописи Снегурочка или Иван Царевич, мчащийся на волке по лесной, прямо изварской дороге. В этих живописных былинах и сказках художник всегда обстоятельно точен: тщательно выписывает реальную, словно сработанную на фабрике Алексеевых парчу, в которую одеты царевны подземного царства, узоры богатырских колчанов и шерсть волка.

Начинающий исторический живописец Рерих так же тщательно выписывает кольчуги, пушистые рысьи и гладкие волчьи меха — шкуры развешаны в его изварской мастерской, под которую приспособили сенной сарай: в углу стоит доподлинный тяжелый меч, кованный изварским кузнецом. В этой мастерской или в петербургской квартире художник может набросать эскизы для вечера в память Тараса Шевченко, придумать оформление для «живых картин» грузинского студенческого землячества. Но основное, что его волнует и привлекает, с чем он постоянно соприкасается в археологических работах, — это история России. Ей в первую очередь посвящены самостоятельные работы художника. «Первый номер первого разряда», то есть высшую оценку, получает студент за эскиз «Плач Ярославны», задуманный в 1893 году. Студент пишет «Курганы», «Вече», «Пушкарей», «Ушкуйника» (вспомним, что так называлось детское стихотворение Рериха).

«Пскович» настолько жизнеподобен, что Елена Павловна Антокольская, увидев фотографию данной работы, решила, что это попросту фото костюмированного натурщика.

Сюжеты Рерих находит легко: они рождаются не столько непосредственными зрительно-живописными впечатлениями, сколько ассоциациями литературными и музыкальными. Под влиянием симфонической картины Римского-Корсакова хочется писать «Садко у морского царя».

Еще сюжет: «Невеста французского короля. Осмотр невесты послами». Это — Киев времен Ярослава Мудрого, Анна Ярославна, ставшая королевой французской. Еще «новый сюжет», подробно записанный: «Молодой воевода стоит задумавшись, опершись на зубец стены на фоне неба. Глядит вдаль. Фас. Тяжело его молодой голове под гнетом воеводства. Город может быть обложен врагами, или просто он прибыл на место назначения и думает, что ему предстоит».

Рисунки Рериха печатаются в «Звезде», в «Иллюстрации». В 1896 году выходит очередной «Литературный сборник произведений студентов Императорского Санкт-Петербургского университета», редакторы которого — Григорович, Майков, Полонский, а иллюстратор в большей части — студент юридического факультета Рерих.

Его виньетки, заставки, концовки к стихотворениям и рассказам так же не поднимаются над средним уровнем тогдашней графики, как сами стихотворения и рассказы — над средним уровнем версификации девяностых годов: художник изображает цветочки, поля, поющего соловья. Выделяется иллюстрация к стихотворению «Голуби»: птицы возле тюремного окна, возле тяжелых каменных стен. Пожалуй, в силуэте каменной бабы, завершающем буддийскую притчу о Добродетельном и Порочном, в мотивах резьбы по дереву — сражающиеся всадники, луна и солнце — ощущается стремление и возможность выхода за привычные рамки иллюстраций-виньеток.

Тут же репродукции живописных работ: «Варяг в Царьграде» («В греках»), «Воевода», «Наезжает Иван-царевич на избушку убогую». Самое качество репродукций оставляет желать лучшего, но лишь они сохранили опыты юного исторического живописца.

«Иван-царевич» увлеченно писался в сарае-мастерской в 1894–1895 годах. Оседлав изварскую веранду, надев кафтан, сафьяновые сапоги, заломив шапку набекрень, Рерих фотографировался в позе всадника — двадцатилетний, легкий, светловолосый, похожий на васнецовского Ивана-царевича, увозящего Елену Прекрасную.

На картине царевич так же наклонился вперед, всматриваясь в замшелую избушку, мерцающую подслеповатым оконцем. Остановился, наклонил голову сказочный конь с косматой гривой. Тревога и таинственность пронизывают картину. Так воспринимали русские сказки многие художники — Васнецов, Поленов, поэты — от Жуковского до Блока:

«В сыром ночном тумане

Все лес, да лес, да лес…

В глухом сыром бурьяне

Огонь блеснул — исчез…

Опять блеснул в тумане,

И показалось мне:

Изба, окно, герани

Алеют на окне…

И сладко в очи глянул

Неведомый огонь.

И над бурьяном прянул

Испуганный мой конь…»

«Воевода» — седой воин в шапке с пером, с бритым подбородком, похожий на украинца; «Варяг в Царьграде» — длинноусый воин в кольчуге, в шишаке оперся о секиру.

О «Варяге» с похвалой отзывается осенью 1895 года «Новое время». На ученической выставке в Академии сразу находится покупатель, который, не торгуясь, дает цену, наугад назначенную растерянным автором, — восемьдесят рублей. И. Чистяков, как всегда точно и загадочно, одобряет работу: «Очень талантливо, только манера мужицкая — это вы хотите Крамскому и Кo подражать…»

Действительно, работы подражательны, сами темы их идут от Васнецова. В отцовском кабинете, который «своей уютностью Антокольского даже вдохновил к эскизу», прихворнувший Рерих ждет натурщика, чтобы писать с него «Муромца». Начинает композицию: «Как перевелись богатыри на Руси» — ищет связь фигур и пейзажа, ритм: «Сперва у меня небесная сила сыпалась из разверзнутых небес, потом она шла по земле, а на небе играла зарница, а теперь зарница исчезла и на ее месте шалый закат. Хочется мне ужасно сделать его поблагоприличнее» — запись в дневнике. 10 марта показал эскиз Репину, тот очень хвалил — цельность впечатления, настроение, но посоветовал написать новый эскиз: полосу заката сделать шире, землю темнее, войско через нее, курган ниже…

Надо переписывать эскиз, искать для него исторические материалы. Поиски этих материалов для исторических «сочинений» приводят Рериха в 1895 году в Петербургскую Публичную библиотеку. Как Академия художеств, как соседний Александринский театр, она называется библиотекой императорской, хотя многолетний заведующий ее художественным отделом является воинствующим демократом.

Художникам он помогает так охотно, что Репин прозвал его огромный кабинет «справочным бюро». Там можно сидеть часами, вглядываясь в подлинные строки летописей, в алые, бирюзовые, голубые краски миниатюр, ощущать рукой плотность пергамента, холодок бумаги роскошных изданий.

Хозяин кабинета — Владимир Васильевич Стасов — радетель русского искусства, популяризатор, певец, защитник своего любимого передвижничества. Он яростно обличает всех, отступающих от реально-бытового отображения жизни; его идеал в музыке — «могучая кучка», Мусоргский, его идеал в живописи — Перов, Крамской, Репин «Крестного хода» и «Бурлаков». Другого не надо. От лукавого — импрессионисты, от лукавого — поиски Серова, Нестерова, Репина, когда они отходят от первоначальной реальности крестьянской и городской жизни России, ее народа, в несокрушимую силу которого так верит Стасов. Он любит старинных мастеров Возрождения, любит и французов-современников — Эдуарда Мане, Курбе. Зато туманы Клода Моне, голубые танцовщицы Дега (Дегаса — говорили и писали тогда) Стасова ужасают.

Неутомимо утверждая самобытность и великие таланты русского народа в его прошлом, Стасов ратует за образование «русского стиля» в настоящем, замечая, громко приветствуя и архитектуру, когда в ней возникают каменные украшения-кокошники, и картины Васнецова, и деревянные ковши и ендовы, продающиеся в питерских магазинах.

Владимир Васильевич сам знает неимоверно много и любит людей знающих, к знаниям стремящихся. Он занимается художественной, музыкальной, литературной критикой, историей, исследует египетское искусство и среднеазиатский орнамент, иранские миниатюры и коптские рукописи. Отстаивая значимость русского искусства, он в то же время ищет и утверждает связи России с иными странами, связи не столько бесспорные — экономические и государственные, сколько художественные. Стасов видит единение Руси не только с Западом, но прослеживает старинную, противоречивую тему Востока в русском искусстве.

За шесть лет до рождения Рериха, в 1868 году, Стасов опубликовал исследование — «Происхождение русских былин», где утверждал несомненность сходства сюжетов и образов былин с персидским эпосом «Шахнаме», с индийской «Махабхаратой». И не только сходство, но прямое тождество Еруслана Лазаревича и Рустема персидского эпоса, Добрыни Никитича и индийского бога Кришны. Стасов утверждает: «Наш новгородский купец Садко есть не что иное, как являющийся в русских формах индийский царь Яду, индийский богатырь — брахман Видушака, тибетский брахман Джинпа-Ченпо, тибетский царевич Гедон, индийский монах Самгха-Ракшита… Наш царь морской или царь-Водяник — это царь Нагов, царь Змеев, Ракшаза индийских и тибетских легенд. …Музыка Садки в подводном царстве — это проповедь правой веры буддийским героем в царстве змеев, злых духов».

Исследование напечатано не в ученом сборнике, но в популярном журнале «Вестник Европы». Подписчики читают его с интересом, хотя ученые полемизируют со Стасовым, а он громогласно обвиняет своих противников в невежестве, пародируя их же доводы: «Как можно великому, преславному, первейшему на свете русскому народу получать что-нибудь (и в особенности именно поэтические сказания, эту славу и гордость нашу) от азиатов, от дикарей! Это нелепо, это немыслимо. Пусть бы еще доказывали, что мы получили их от каких-нибудь аристократических народов, например от греков, римлян или кого-нибудь в этом роде — это еще куда ни шло! А то от каких-то непристойных тюрков, монголов, киргизов, калмыков: фу, какая низость, какая гадость! Чье благородное сердце от этого не повернется!»

Благородное сердце двадцатилетнего Рериха билось не от негодования, а от радости согласия с семидесятилетним другом-наставником; так все это пленительно-интересно, так, кажется, неопровержимо: русское слово «богатырь» происходит от монгольского «багадур», «багадыр» — «герой»; сюжеты «Рамаяны» и «Махабхараты» перелились в былины; Чурило Пленкович приезжает в стольный град Киев из Индии — словно поет в кабинете Публичной библиотеки Индийский гость знаменитую оперную арию:

«Не счесть алмазов в каменных пещерах,

Не счесть жемчужин в море полуденном,

Далекой Индии чудес…»

Стасов пишет Рериху на казенной бумаге со штампом: «Санкт-Петербургская императорская публичная библиотека», подпись-инициалы «В. С.» чертит причудливыми славянскими буквами.

Стасов заботлив по отношению к молодому художнику не меньше, чем Микешин: он поздравляет Николая Константиновича (по рассеянности иногда именуя его Николаем Федоровичем) с именинами, возмущается таким «говенным» занятием, как охота, советует взять вместо железной палки, называемой «ружье», более короткую и легкую палку — «кисть» и палочку — «карандаш» и работать ими неотступно. В день именин Стасова Рерих посылает ему шуточный рисунок: сидит бородатый «болярин», в котором нетрудно узнать именинника, а к нему в кибитках, на конях, на кнутах даже едут гости. Рисунку радуются гости — Репин, Матэ, больше всех радуется сам Стасов, восхищенный еще и тем, что молодой художник сделал бумагу как бы ветхой, старинной, коричневой с помощью кофе. Поэтому от рисунка «разит кофеем» и поэтому еще дороже он Владимиру Васильевичу.

Ему, при всем разнообразии и широте интересов, широта интересов молодого художника кажется иногда угрожающей, во всяком случае, отвлекающей от живописи: «Для меня большой вопрос, есть у Вас настоящий талант и способность? Или Вы только побалуете-побалуете, да потом и бросите преспокойно для какого-то совершенно другого дела?»

Впрочем, возможный отступник и радует Стасова.

В июне 1897 года он пишет:

«Николай Федорович,

Вы меня сильно порадовали рисунком древней русской избы. Хорошо! Очень хорошо! И знаете, со мной одобрял Вас давеча один мой приятель, который чего-нибудь да стоит: Ропет-архитектор. А у него великое чутье ко всему национальному и народному, особенно ко всему древневосточному, а значит — и древнерусскому, так как все это нераздельно!

Вдобавок ко всему остальному, то есть насчет верности ноты, взятой Вами в „Избе“ и „Лодке-однодеревке“, он еще прибавил выражение своего удовольствия как художника-рисовальщика, насчет того, как, мол, ловко, свежо и свободно обе эти вещи нарисованы у Вас.

Что касается лично меня, то я был в большом восхищении и начинаю думать, что Вы, пожалуй, и в самом деле сделаете и переделаете много хорошего. Только, кажется, у Вас будут все хоровые массы с большой этнографией, с историческим характером и подробностями, но вовсе не будет или мало будет отдельных личных выражений и всего психологического.

Что ж! Это тоже не худо, если кто способен тут достигать чего-то ладного, изрядного.

Подождем, посмотрим!

Про все варяжское и норманнское — мы поговорим позже; это предмет большой и сложный: я Вам покажу предметы и дам прочитать описаний — много. Торопиться — вредно. Поверхностно будет.

Ваш В. С.»

Так характерно для Стасова это письмо с перепутанным отчеством человека, которого он любит всей свой широкой душой, с инициалами-подписью, начертанными славянской вязью, с простодушным преклонением перед «самим» Ропетом, насаждавшим в архитектуре тот бездарный казенный вариант «русского стиля», какой уже современниками был обозначен как «ропетовщина». Типичен для Стасова и интерес к проблеме «варяжского и норманнского» в России и удивляющее точностью (1897 год!) предвидение направления всего, в общем-то еще и не начавшегося творчества Рериха к «хоровым массам», к «большой этнографии», вне тех «отдельных личных выражений», которые составили особенность и славу русской исторической живописи XIX века.

Но в той картине, для которой делались рисунки деревянных строений и лодки-однодеревки, «хоровые массы» слились с «личными выражениями». Картина заставляла вспомнить не Васнецова — Сурикова. Картина заставила запомнить фамилию ее автора — студента Академии художеств Рериха.



предыдущая глава | Николай Рерих | cледующая глава