home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



«Когда огонь кипит в крови…»

Михаил Лермонтов прибыл в свой прежний полк — лейб-гвардии Гусарский — 14 мая 1838 года. До этого он, если верить рапорту, — болел. Во всяком случае весною его видели — и довольно часто — в Петербурге. Муравьев пишет: «Песни и поэмы Лермонтова гремели повсюду. Он поступил опять в лейб-гусары».

Михаил Лонгинов не очень-то высокого мнения о Лермонтове-служаке. С некоторым злорадством пишет он о нерадивости Лермонтова-офицера. Стоит здесь привести несколько строк воспоминаний Лонгинова, хорошо знавшего Лермонтова. «Лермонтов был очень плохой служака, — пишет он, — в смысле фронтовика и исполнителя всех мелочных подробностей в обмундировании и исполнений обязанностей тогдашнего гвардейского офицера». Оказывается, Лермонтов частенько сиживал в Царском Селе на гауптвахте. «Такая нерадивость… — продолжает вполне серьезно Лонгинов, — не располагала начальство к снисходительности в отношении к нему…»

Но дело, по-видимому, коренилось не только в «нерадивости». Следует отметить, что у Лермонтова и Столыпина в Царском Селе собирались молодые офицеры, на которых поэт и его родственник «имели большое влияние». «Влияние их действительно нельзя было отрицать, — продолжает Лонгинов, — очевидно, что молодежь не могла не уважать приговоров, произнесенных союзом необыкновенного ума Лермонтова, которого побаивались, и высокого благородства Столыпина, которое было чтимо, как оракул». Оказывается, великий князь Михаил грозился, что «разорит это гнездо», то есть уничтожит эти «сходки в доме», где жили поэт и Столыпин. Можно представить себе эти «сходки», на которых верховодил Лермонтов, автор «Смерти Поэта», поклонник Пушкина и Байрона! Разумеется, на этих «сходках» говорили не только о гусарской службе и радении на парадировках.

Прошу обратить внимание на следующее: Лермонтов почти неразлучен со Столыпиным-Монго. Монго дважды был секундантом на дуэлях поэта. Следовательно, дважды ничего не сделал для того, чтобы удержать любимого друга от смертельной опасности.


Вы, конечно, знаете о пылкой юношеской любви Лермонтова к Вареньке Лопухиной. Он очень любил ее.

Летом 1838 года она с мужем выехала за границу. И была проездом в Петербурге. Варенька дала знать о себе Шан-Гирею, который тотчас же известил об этом Лермонтова. На сей раз поэт оказался именно в Царском Селе. Как нарочно!

Сам Шан-Гирей поскакал к Вареньке и описал встречу с нею: «Боже мой, как болезненно сжалось мое сердце при ее виде! Бледная, худая, и тени не было прежней Вареньки!..»

Итак, Беатриче прибыла в Петербург. Гонец скачет в Царское Село за поэтом. Шан-Гирей ведет с нею ничего не значащую беседу. И ждет Лермонтова.

Но где же поэт? Почему не мчится он сюда на своей великолепной лошади? Почему мешкает? Кто сможет ответить на эти вопросы? Может быть, его не смогли отыскать? Не отпустило начальство? Или был сердит на нее, на милую Вареньку, вышедшую замуж за другого? Непонятно. Свидание, как видно, не состоялось. Но спустя два года он посвятит ей свое знаменитое произведение «Валерик».

Шан-Гирей с горечью пишет: «Это была наша последняя встреча; ни ему, ни мне не суждено было ее больше видеть. Она пережила его, томилась долго, и скончалась, говорят, покойно, лет десять тому назад» (Висковатов установил дату кончины Вареньки — 1851 год).

Она уехала за границу. Но что теперь могла дать одна встреча с Бахметевой, урожденной Лопухиной? Радость? Разочарование? Для чего? Во имя чего? В «Валерике» поэт не может скрыть своей обиды. Но на кого обида? Он говорит: «Я к вам пишу случайно: право, не знаю как и для чего».

Наверное, не знал он и в тот весенний петербургский день, «для чего» нужна эта встреча с Варенькой. Не знал. Потому и не приехал…

А может, он все-таки увидел ее? Кто знает…


Менее драматично завершилось его «светское» увлечение Екатериной Сушковой. Она выходила замуж, и Лермонтов решил присутствовать на ее свадьбе, хотя, кажется, и не был приглашен. Историк Михаил Семевский передает со слов Сушковой (в замужестве Хвостовой), что Лермонтов в церкви плакал. Как ей казалось, от досады. Но вот Шан-Гирей, который тоже присутствовал в церкви, утверждает, что он был «напротив, в весьма веселом настроении». А в доме жениха, говорят, поэт рассыпал соль из солонки на пол и сказал: «Пусть новобрачные ссорятся и враждуют всю жизнь». Разумеется, это была всего лишь веселая «шалость».

С этого дня Лермонтов был совершенно «свободен».

Всего под несколькими стихотворениями Лермонтова стоит дата «1838». Правда, среди них такие, как «Поэт» и «Дума». Помните? «Отделкой золотой блистает мой кинжал: клинок надежный, без порока; булат его хранит таинственный закал — наследье бранного востока…» А это? «Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее — иль пусто иль темно…»

В следующем году написал он «Беглец» (Горская легенда). Легенд на Кавказе — множество. Так какую же легенду выбрал Михаил Лермонтов?

«Гарун бежал быстрее лани, быстрей, чем заяц от орла». Гарун оставил поле битвы. Он трусливо бежал, а отец его и братья пали в бою, как герои. «Я твой Гарун! твой младший сын; сквозь пули русские безвредно пришел к тебе…» — так говорит Гарун матери. Но труса мать не пускает домой: «Ты раб и трус — и мне не сын!..» Тот, кто изменил своему долгу, — не достоин ни жалости, ни тем более — любви. Даже материнской. И Гарун погиб. Он кончил свою жизнь ударом кинжала под окнами отчего дома. «И тень его в горах востока поныне бродит в тёмну ночь…»

В этой мужественной и высокой кавказской поэме с большой силой раскрыта нравственная сила горской души. Так живописал Лермонтов тех, против кого восстанавливала его царская власть. Нет, поэт знал, что писал!

Но это была всего лишь зримая часть работы поэта. Он думал над своим романом, над произведением, которому было суждено открыть новую эру в русской прозе. «Героя нашего времени» писать было и легко, и неимоверно трудно. Легко, потому что он как бы видел перед собой жизнь, которую собирался описать. Он прекрасно «знал» Бэлу, Казбича, Азамата, Максима Максимыча, Вулича, таманских контрабандистов, Веру, Мэри и, наконец, самого Печорина. Он гулял с ними на водах, встречался на станциях в предгорьях и горах Кавказа, пил воду вместе с ними в Пятигорске, Кисловодске и Железноводске. Знал всю их подноготную. Однако историческая задача, которую поставила перед ним сама жизнь, требовала особой прозы, особой психологической глубины. Лермонтову уже нельзя было писать даже так, как Пушкину. Где же в противном случае оказалась бы художественная самостоятельность? Нельзя было еще и по той причине, что Печорин рисовался слишком сложным человеком. Кто бы смог описать его знакомым слогом романов начала девятнадцатого века, когда еще не были изжиты литературные традиции прошлого столетия? Прав был Борис Эйхенбаум, когда писал, что «после «Героя нашего времени» становится возможным русский психологический роман…» И еще: «Нужно было подвести итог классическому периоду русской поэзии и подготовить переход к созданию новой прозы. Этого требовала история — и это было сделано Лермонтовым».

Лермонтов работал в 1838 году очень много. И не мог не работать. Наивно думать, что такое произведение, которым будут зачитываться даже спустя полтора века, писалось просто так, между делом и от нечего делать. И мог ли человек, создавший этот роман, оставаться ровным, спокойным и не гореть? Нет, разумеется. Отсюда и те «странности» характера, которые отмечают многие его друзья. Попробуйте не быть странным, оставаться всегда «самим собою» и писать «Героя нашего времени»…

Но не только «Герой нашего времени». Одновременно Лермонтов переделывал (уже в который раз!) своего «Демона». Это, несомненно, было его любимое детище. Вот уже восемь лет не давало оно ему покоя. Поэт хотел, чтобы поэма зажила полной жизнью. Требовалось вдохнуть в нее именно жизнь. Что поэт и делал с величайшей настойчивостью и беспримерным мастерством. Он сближал небо с землею. И это сближение должно было быть убедительным, зримым и прекрасным.

Лермонтов уверенно шел к литературной вершине. Преодолевая трудности, словно в горах при восхождении. Буйно кипела молодая кровь, а на лбу уже обозначились морщины много пожившего и много передумавшего человека.

И Лермонтов продолжал много трудиться над своими произведениями, он живет полной жизнью. Может быть, слишком полной. Но что делать? Уж таков он был, и едва ли кто-либо смог изменить его.

И все это время Лермонтова тревожит судьба опального Раевского. Лермонтов уже дома, в Петербурге, а Святослав все еще в ссылке! «Я слышал здесь, — пишет Лермонтов своему другу, — что ты просился к водам, и что просьба препровождена к военному министру, но резолюции не знаю…» Лермонтов просто не знал, что примерно за неделю до его письма Раевскому разрешили приехать в Петербург, чтобы мог он направиться затем «к водам морским в Эстляндии».

Лермонтов сообщает Раевскому, что роман, который они вместе начали писать — «Княгиня Лиговская», — затянулся и вряд ли кончится, ибо обстоятельства… переменились… «Писать не пишу, — заявляет он, — печатать хлопотно, да и пробовал, но неудачно». «Ученье и манёвры производят только усталость…»

Действительно, Лермонтов все еще мало печатается. Все еще не торопится. Что значит — «хлопотно»? Завезти рукопись к Краевскому — хлопотно? Признаться, не совсем ясен смысл этого заявления.


Михаил Лермонтов посещает литературные салоны, бывает на вечерах, где собираются любители русской словесности. И, разумеется, вовсе не чурается «большого света». Он не упускает ни малейшей возможности, чтобы побывать на светских приемах. И чем значительней он, прием этот, тем охотнее появляется на нем Лермонтов. Хотя прекрасно знает цену «большому свету», хотя настроен он весьма критически ко всей этой чванливой публике.

Я хочу еще раз привести описание наружности поэта, относящееся к этому периоду. Сделано оно Иваном Панаевым: «Наружность Лермонтова была очень замечательна. Он был небольшого роста, плотного сложения, имел большую голову, крупные черты лица, широкий и большой лоб, глубокие, умные и пронзительные черные глаза, невольно приводившие в смущение того, на кого он смотрел долго».

Я буду и дальше приводить воспоминания современников поэта. Их можно было бы избежать, если бы достались нам хотя бы не очень четкие дагерротипы. К сожалению, фотография в то время только-только зарождалась и, кажется, не шла далее отдельных, хотя и удачных, опытов.

Панаев приводит в своих воспоминаниях такой случай: «Языков сидел против Лермонтова. Они не были знакомы друг с другом. Лермонтов несколько минут не спускал с него глаз. Языков почувствовал сильное нервное раздражение и вышел в другую комнату, не будучи в состоянии вынести этого взгляда».

О глазах, о тяжелом взгляде поэта писали многие. Не думаю, чтобы приятель Панаева М. А. Языков (не путать с поэтом Н. М. Языковым) очень уж заинтересовал Лермонтова, притом настолько, что последний буквально не спускал с того глаз. Не вернее ли предположить, что поэт думал о своем и что «на пути его взгляда» случайно оказался Языков? Мне кажется, что от человека, который задумывал «Героя нашего времени», можно ожидать и не таких еще «странностей». Правда, я не считаю, что великие писатели должны непременно проявлять какую-либо «странность». Но разве углубиться в самого себя, в свои мысли даже на людях — такая уж это странность? Очень хорошо сказал о людях гениальных Сомерсет Моэм. Их он считал вполне нормальными, а всех прочих — отклонением от нормы.

Лермонтов писал Марии Лопухиной: «Я пустился в большой свет. В течение месяца на меня была мода, меня наперерыв отбивали друг у друга… Самые хорошенькие женщины добиваются у меня стихов и хвалятся ими, как триумфом».

Поэт, казалось бы, на вершине славы. Он желанный гость даже там, куда его прежде не пускали. Тщеславие и самолюбие вполне удовлетворены. Лермонтов пишет совершенно откровенно об этом: «…Потому что я ведь тоже лев, да! я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы и не подозревали гривы». Что же дальше? Может быть, так и плыть по этому «большому» течению светской жизни? К счастью, поэт этого не думает. Он недвусмысленно признается: «Я начинаю находить все это несносным». Ему снова хочется на Кавказ. Но на Кавказ, говорит поэт, не разрешили. «Не хотят даже, чтобы меня убили».

Как бы тесно ни был связан Лермонтов со «светским» обществом, с дворянством, которое в общем верховодило в этом обществе, поэт чувствует свое отчуждение. Он все-таки воитель, он все-таки непримирим с «жадною толпой, стоящею у трона». Как бы тесно ни связывала их общая пуповина — поэт не может найти общего языка с этими людьми, заполняющими великосветские салоны. Он угрюм, он нелюдим, у него дурной характер, он несносен… Но все это имеет прямое отношение только к его врагам, с которыми нет у него общих идеалов. И, наверное, никогда не будет, ибо чем дальше, тем «несноснее» становился характер поэта.


Краевский редактировал «Отечественные записки». С ним очень хорошо был знаком Михаил Лермонтов. Краевский первым напечатал поэта, сохранил многие его рукописи, рисунки и даже некоторые вещи, подаренные ему поэтом. (Я мельком уже говорил об этом.) Он достоин того, чтобы сказать о нем доброе слово, памятуя, что без хорошего, умного издателя писатель едва ли многого стоит. Особенно в наше время. Может быть, это сказано слишком сильно, но надеюсь, мои коллеги поймут меня.

Лермонтов — частый гость в кабинете Краевского. Он привозит сюда новые стихи. Он увозит отсюда новые, только что вышедшие книжки «Отечественных записок». В этом журнале принимали деятельное участие сам Белинский и многие видные литераторы того времени.

Панаев оставил нам описание одного случая. Случай этот очень любопытен. С одной стороны, он свидетельствует о творческой силе поэта, с другой — о мудрости его редактора. Я понимаю, что и то и другое имеет свои границы, но тем не менее…

Однажды утром заехал Лермонтов к Краевскому и привез ему новое стихотворение, которое начинается словами: «Есть речи — значенье темно иль ничтожно…» Я думаю, что многие знают наизусть это удивительнейшее произведение русской поэзии. Оно свидетельствует о гениальности его автора, а также о величайших возможностях русского языка. Это стихотворение нельзя постигнуть только разумом. Восприятие его должно идти и через сердце. Оно входит через вашу душу. И, не осознав еще полностью его великолепия и глубины, вы уже пьяны им и оно уже навсегда с вами. Таковы эти удивительные стихи.

Лермонтов прочел стихотворение Краевскому. Оно слишком лаконично, чтобы не привести его полностью. «Есть речи — значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно. Как полны их звуки безумством желанья! В них слезы разлуки, в них трепет свиданья. Не встретит ответа средь шума мирского из пламя и света рожденное слово; но в храме, средь боя и где я ни буду, услышав, его я узнаю повсюду. Не кончив молитвы, на звук тот отвечу, и брошусь из битвы ему я навстречу». Вот и все!

Лермонтов будто бы прочитал и ждал, что же скажет Краевский. И спросил нетерпеливо:

— Ну что, годится?..

— Еще бы! Дивная вещь.

Так ответил Краевский. Но у него было замечание. Всего одно: почему «из пламя и света», когда надо бы из «пламени и света»? Согласно грамматике.

Лермонтов задумался. Сел в сторонке. Взял перо. Но так ничего и не придумал. И сказал:

— Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…

И Краевский напечатал. И представьте себе; сошло-таки с рук!


Лермонтов в редакции «Отечественных записок» встречается с Белинским. И не раз. А познакомились они еще на Кавказе, в Пятигорске, у Н. М. Сатина. Это было в 1837 году.

Однако Виссарион Григорьевич так и не раскусил тогда Лермонтова. И это просто удивительно. Не потому не раскусил, что плохо разбирался в людях, а потому, что Лермонтов претерпевал удивительные метаморфозы на пути от письменного стола к собеседнику.

Панаев пишет, что «Белинский пробовал было не раз заводить с ним серьезный разговор, но из этого никогда ничего не выходило…»

Белинский становился в тупик.

— Он, кажется, нарочно щеголяет светскою пустотою, — говорил великий критик.


О Лермонтове не только судачат в петербургских салонах. Его хорошо знают литераторы. Его рукописные стихи читают студенты и разночинцы. Слава поэта идет по столице и выходит далеко за ее пределы. Разносят ее умные и просвещенные люди.

Василий Жуковский едет по железной дороге из Царского Села в Петербург с Виельгорским и читает по дороге «Демона» (еще неизданного). Записывает в своем дневнике: «5 ноября 1839, воскресенье. Обедал у Смирновой. Поутру у Дашкова. Вечер у Карамзиных. Князь и княгиня Голицыны и Лермонтов». Панаев замечает: «Лермонтов по своим связям и знакомствам принадлежал к высшему обществу и был знаком только с литераторами, принадлежавшими к этому свету, с литературными авторитетами и знаменитостями».

Да, верно, принадлежал к высшему обществу.

И не принадлежал.


«…Великий князь за неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира послал его под арест прямо с бала, который давали в ротонде царскосельской китайской деревни царскосельские дамы офицерам расположенных там гвардейских полков (лейб-гусарского и кирасирского), в отплату за праздники, которые эти кавалеры устраивали в их честь. Такая нерадивость причитывалась к более крупным проступкам Лермонтова и не располагала начальство к снисходительности в отношении к нему, когда он в чем-либо попадался».

Так пишет уже знакомый нам Лонгинов. И этот холодный, «беспристрастный» тон в его словах мне вполне понятен, если учесть, что именно Лонгинову принадлежит фраза: «Лермонтов был очень плохой служака». (Мы ее уже приводили.)

Но вот в декабре 1839 года его императорское величество отдает такой приказ: из корнетов — в поручики Лермонтова. И это за «ревность и прилежание» в службе.

Так кто же все-таки прав: Николай I или Лонгинов? Во всяком случае, ясно одно: первый живой поэт России Михаил Юрьевич Лермонтов наконец-то удостоен чина поручика.

А великий поэтический «чин»? Как же быть с ним? Это ему просто припомнят, когда снова сошлют в ссылку. Еще раз на Кавказ. В самую войну. Где черкесская пуля грозила сразить в зарослях кавказского предгорья…


Иван Сергеевич Тургенев знал Лермонтова. Сохранилось описание внешности поэта, принадлежащее его перу. Его нельзя не привести — столь оно выразительно и относится к тому периоду в жизни поэта, который мы сейчас рассматриваем. Вот оно, это описание:

«В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий… Внутренно Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза…»

Все это понятно, ибо речь идет не просто о гусарском офицере, но о поэте знаменитом. Это ему, поэту, не давали покоя пискливые маски.

Тургенев предположил, что, видимо, именно в эту минуту поэт задумывал свои поэтические произведения. В то время, когда ему не давали покоя. Когда казалось, что он особенно нелюдим и угрюм.

Евгений Баратынский расценил эти черты характера по-своему. «Что-то нерадушное, московское», — отметил он. «Человек без сомнения с большим талантом». Эти слова тоже принадлежат Баратынскому, поэту, другу Пушкина.

Лермонтов влюбляется в княгиню Марию Алексеевну Щербатову, урожденную Штерич. И не мудрено: красивая украинка могла пленить хоть кого. Об этом увлечении поэта по столице ходили даже анекдоты. Не удивительно: и Лермонтов и Щербатова слишком были на виду.

Поэт посвятил ей одно из своих замечательных стихотворений. Оно начинается так: «На светские цепи, на блеск утомительный бала цветущие степи Украйны она променяла…»

Насколько мне известно, Щербатова была последней любовью Лермонтова на милом севере. А может быть, по силе чувства — последней вообще.

Будучи на Кавказе, Лермонтов прислал свои стихи Краевскому. В 1837 году было напечатано стихотворение «Бородино». В 1838 году в условиях беспрерывных странствий по горам и долам Лермонтов окончательно обработал «Песню о купце…», которая была напечатана только после вмешательства Жуковского за подписью «— въ». Висковатов пишет по этому поводу: «Гр. Уваров, гонитель Пушкина, оказался на этот раз добрее к преемнику его таланта и славы… Все-таки разрешил печатание».

Когда же Краевский стал редактировать «Отечественные записки», выход которых возобновился 1 января 1839 года, Лермонтов сделался одним из активных авторов. В них он напечатал все свои основные прозаические произведения. Во второй и четвертой книжках появились «Бэла» и «Фаталист». Печатая «Фаталиста», «Отечественные записки» сообщали от себя: «С особенным удовольствием пользуемся случаем известить, что М. Ю. Лермонтов в непродолжительном времени издаст собрание своих повестей и напечатанных и ненапечатанных. Это будет новый, прекрасный подарок русской литературе».

Вскоре к великим прозаическим творениям Гоголя и Пушкина присоединился «Герой нашего времени». Русская проза решительно продвинулась вперед, обретя большую психологическую глубину и утонченность.

Лермонтов столь же велик в прозе, сколь и в поэзии. Юрий Барабаш пишет: «Именно с Лермонтовым связано зарождение в русской литературе того направления, того течения, которое я условно назвал бы «неэвклидовым» и которое представлено Гоголем и Достоевским, я имею в виду лермонтовский напряженнейший драматизм, трагические противоречия, если угодно — даже изломы души, его огромную тягу к гармонии, цельности, чистоте (вспомните «Когда волнуется желтеющая нива…») и, вместе с тем, несомненную дисгармоничность его художественного и нравственного мира…»

Наряду с прозой, точнее, вместе с прозой, Лермонтов публиковал и стихи. Почти регулярно. О «Думе», написанной в это время, Белинский сказал следующее: «И кто же из людей нового поколения не найдет в нем разгадки собственного уныния, душевной апатии, пустоты внутренней и не откликнется на него своим воплем, своим стоном?» Это замечательная оценка! Есть еще одна оценка лермонтовской поэзии, данная Фридрихом Боденштедтом. Трудно пройти мимо нее, и я хочу привести ее здесь, хотя к автору ее мы еще вернемся. Вот она: «…Неопределенные теории и мечтания были ему совершенно чужды; куда ни обращал он взор(а), к небу ли, или к аду, он всегда отыскивал прежде твердую точку опоры на земле…» Боденштедт знал Лермонтова при жизни, хорошо понимал его поэзию и его поэтическую натуру.

Если до 1838–1839 годов Лермонтова сравнительно мало еще знала читающая публика, то после этих двух лет она близко познакомилась с ним по журнальным публикациям в пушкинском «Современнике» и «Отечественных записках».

Великолепным посредником в этом благородном деле был Краевский.

Стихи и проза поэта уже попадали в руки читателя. Конечно, мы должны ясно представить себе масштабы тех времен, когда тираж в несколько тысяч экземпляров считался вполне приличным, и тем не менее в России очень был велик интерес к поэзии. И самыми различными каналами, — среди которых важной была изустная информация, — сведения о поэтах и их произведениях проникали к широким слоям «читающей публики».

Я полагаю, что при всем критическом самоанализе Лермонтов хорошо понимал, кто он в русской поэзии. Он не мог не понимать. Отношение к нему Гоголя, Жуковского, Белинского и многих других корифеев русской литературы не должно было оставить в душе поэта никакого сомнения. Мне кажется, такие слова, как «преемник славы Пушкина», Лермонтов мог слышать не раз.

Стало быть, говоря по-нынешнему, ответственность его перед самим собой, перед собственным творчеством должна была повыситься. Я это в том смысле, что такой человек чуточку, — хотя бы чуточку, — должен поберечь себя ради любимого дела, ради родной литературы. Однако Лермонтов был слишком самим собой, чтобы беречь себя. Чего не было — того не было! Мы с вами сию минуту явимся свидетелями того, как слава поэтическая ничуть не сдержала взрывчатый характер и поведение поэта. Все осталось по-прежнему.

Муза в ответственные минуты «бытовых» перипетий слишком удалялась от Лермонтова.


На милом севере | Жизнь и смерть Михаила Лермонтова. Сказание об Омаре Хайяме | Первая дуэль