home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Дорога на Голгофу

На склоне горы Машук, недалеко от тропы, которая вела в немецкую колонию Каррас, было глухое место. Оно поросло высоким кустарником и травою. Чтобы отсюда попасть в Пятигорск, приходилось объезжать гору по тряской, едва обозначенной на земле дороге. В непогоду она делалась труднопроходимой для экипажей. Теперь Машук опоясан удобной асфальтированной дорогой. Она ведет прямо к «месту дуэли», увековеченному высоким обелиском. Его хорошо видно, когда едешь на поезде.

Вторник 15 июля 1841 года выдался душным. С самого раннего утра. Старожилам нетрудно было предсказать: быть грозе. И в самом деле, «черная туча, медленно поднимавшаяся на горизонте, разразилась страшной грозой», Так свидетельствует двадцатидвухлетний титулярный советник князь Александр Васильчиков.

Явные признаки надвигающейся грозы проявились часов в пять пополудни. И, как это бывает в горах, мир внезапно помрачнел. Где-то ударил гром. Возможно, за горою Бештау.

Но «место дуэли» на горе Машук еще не стало местом дуэли…

Лермонтов вместе со Столыпиным-Монго прибыли в Ставрополь. Стоял май. Было невмоготу от жары. Отсюда Лермонтову надлежало ехать в «крепость Шуру», то есть в Дагестан, в Темир-Хан-Шуру. Так гласила подорожная.

Лермонтов писал бабушке, что едет в Шуру, а потом уже — на воды. И Софье Карамзиной писал: «…В тот момент, когда вы будете… читать, я буду штурмовать Черней…» И в шутку прибавлял: «…Это находится между Каспийским и Черным морями, немного к югу от Москвы и немного к северу от Египта…»

Но была не только Шура, был также и Пятигорск.

Можно сказать так: Шура — это налево, а воды — направо. Поэт невольно оказался на перепутье. Налево — неспокойный Дагестан Шамиля, направо — воды, отдых, веселье. Неужели же рваться в бой с горцами?

И на этот раз шестикрылый серафим не явился к поэту. И на этот раз заменил его Столыпин-Монго. Хотя возможно, что советы его в Ставрополе не были столь определенными, как тогда, в Петербурге.

Лермонтов звал на Кавказ Шан-Гирея. Я напомню, что он писал: «…Я ему не советую ехать в Америку, как он располагал, а уж лучше сюда, на Кавказ: оно и ближе и гораздо веселее».

И снова мысль об отставке, — теперь уже неотвязная: «Я все надеюсь, милая бабушка, что мне все-таки выйдет прощенье, и я могу выйти в отставку».

Поэт не знал, что в Петербурге уже готовится бумага — секретная — о том, чтобы поручика Лермонтова в «дело» не посылать, дабы не мог он выхлопотать себе льготы для выхода в отставку. В штабе генерал-адъютанта Павла Граббе, который хорошо относился к поэту, еще ничего не знали об этой бумаге. Она придет гораздо позднее, когда уже земная власть — даже самая высокая — не будет иметь никакой силы над Лермонтовым.

Кто же все-таки распоряжался судьбой поэта? Сам он, Столыпин-Монго, штаб Граббе, бог или рок? Но поэт мог бы сказать словами пророка: «Он повел меня и ввел во тьму».

Мы можем только гадать да сокрушаться: кто же это все-таки был? Судьба? Но она была бы иною, если бы не царь, не Бенкендорф и другие. Те, которые ничего не простили поэту. Из ненависти к нему. Или, может, все валить на «неуживчивый» характер поэта, как это делали некоторые его заклятые друзья при жизни?

«Я, слава богу, здоров и спокоен…» Так писал Лермонтов своей бабушке в мае 1841 года.

А все-таки, в Шуру или в Пятигорск?


Пятигорск в то время был маленьким городишком. Лучшая гостиница принадлежала греку Найтаки. Здесь можно было хорошо пожить. Господа офицеры могли кутнуть как следует. Шампанское лилось рекой. Найтаки был человеком известным в городе. Но это все-таки — гостиница. А на более длительное время лучше было снять домик. Например, Василия Чиляева. Как это и сделали Лермонтов со Столыпиным. За сто рублей серебром. Теперь домик этот известен как мемориальный музей Лермонтова — самое святое место на Кавказских Минеральных Водах.

Но ведь поэт мог и не снимать у Чиляева домик, который своим садом примыкает к дому Верзилиных. Мог, разумеется, и не снимать, потому что путь его лежал в крепость Шуру.


Сохранился довольно красочный рассказ ремонтера Борисоглебского уланского полка Петра Магденко, записанный Висковатовым. Магденко говорит о своей встрече с Лермонтовым в Ставрополе. Началось с того, что в биллиардной Магденко увидел некоего друга, игравшего партию с офицером. Офицер этот обратил на себя внимание Магденко: «Он был среднего роста, с некрасивыми, но невольно поражавшими каждого, симпатичными чертами, с широким лицом, широкоплечий, с широкими скулами, вообще с широкой костью всего остова, немного сутуловат — словом, то, что называется «сбитый человек».

— Знаешь ли, с кем я играл? — спросил позже друг Магденко.

— Нет! Где же мне знать — я впервые здесь.

— С Лермонтовым, — объяснил друг.


Николай Соломонович Мартынов приехал на воды в конце апреля. Он пояснил: «По приезде моем в Пятигорск я остановился в здешней ресторации и тщательно занялся лечением».

Нет, он не стал героем Кавказской войны, несмотря на свой внушительный рост. Его не сделали генералом, как он мечтал о том. Несмотря на большие усы. Которые, как свидетельствуют очевидцы, придавали «физиономии внушительный вид».

Дослужившись до майорского чина, он подал в отставку. И это — в двадцать пять лет! И ему, заметьте, дали отставку. Не отказали ведь…


Магденко привелось еще раз повстречать поэта. В крепости Георгиевской. Лермонтову, невзирая на ночь и опасности, связанные с нападением черкесов, непременно хотелось ехать дальше. По словам Магденко, поэт заявил, что «он старый кавказец, бывал в экспедициях и его не запугаешь». Смотритель станции тоже предупреждал поэта, что ехать, глядя на ночь, небезопасно. Лучше подождать до утра.

Магденко направлялся в Пятигорск и предвкушал удобства тамошней жизни в «хорошей квартире, с… разными затеями».


В Пятигорске оказался и Михаил Глебов, у которого не так давно гостил Лермонтов. Это было по дороге на Кавказ, в Орловской губернии. Тогда поэт разрешил себе небольшой крюк и несколько дней провел в имении Глебова.

На водах лечилось немало военного люда. Особенно раненых офицеров. Ими был полон и Ставрополь: кто без ноги, кто без руки. Война шла жестокая, особенно жестокая своей медлительностью и планомерностью. Горцев прижимали к Кавказскому хребту неторопливо, но верно.

Появился на водах и Сергей Трубецкой, сорвиголова, повидавший виды в различных кавказских военных переделках.

И князь Александр Васильчиков принимал серные ванны. И это все — хорошие знакомые Лермонтова. А некоторые — просто друзья. Близкие друзья…


Наутро Магденко снова повидался с Лермонтовым и Столыпиным. За самоваром. Отсюда, из Георгиевской, им предстояло ехать в разные стороны: в Пятигорск — Магденко, в Шуру — Лермонтову и Столыпину.

Одпако Лермонтов заколебался. Невзирая на приказ, на подорожную. «Теперь в Пятигорске хорошо, там Верзилины… Поедем в Пятигорск». Это, утверждают, слова Лермонтова, обращенные к Столыпину. Магденко поддерживает в этом поэта из самых лучших побуждений: «в Пятигорске жизнь поудобней, чем в отряде».

Что-то надо решать.

Столыпин полагает, что надо ехать в Шуру, ибо есть подорожная, есть и инструкция к ней. Как же ехать в Пятигорск? Но он не очень тверд в своем убеждении.

И тут Лермонтов, говорят, предпринял ход, вполне достойный его неукротимого нрава и автора «Фаталиста».


Почти все стихи, написанные Лермонтовым в 1841 году, были занесены в записную книжку Одоевского. (Если припомните, ее подарили поэту с «возвратом».) Многие стихи были сочинены в дороге и отосланы в Петербург. А самые последние писались в Пятигорске, в низеньком, простеньком домике. Говорят, под окном у него росли вишни, и стоило только протянуть руку, чтобы сорвать свежую ягоду. Все, что было написано в эту пору, есть вершина лермонтовской поэзии. Он создавал только шедевры, и конца этим шедеврам, казалось, нет и не будет.

В Петербурге, перед самым отъездом, или в дороге на юг, или в Пятигорске были писаны его знаменитые стихи «Прощай, немытая Россия…». Они слишком сильны, они слишком выразительны, чтобы как-то передавать их «твоими словами», и слишком лаконичны, чтобы как-то анализировать их. Они говорят сами за себя и беспощадны, словно пули. Их знают с детства. И все-таки их следует полностью привести в этом месте, ибо в восьми строках — весь Лермонтов, что называется, с головы до ног. В них — и решимость, и горечь, и ненависть ко всему, что душит живое.

«Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ. Быть может, за хребтом Кавказа укроюсь от твоих пашей, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей».

Это и есть голос Михаила Лермонтова, беспрерывно звенящий вот уже свыше ста лет.


Вошел будто бы Лермонтов в комнату и произнес повелительным тоном: «Столыпин, едем в Пятигорск!» Однако Лермонтов никогда не написал бы «Фаталиста», если бы брал только упрямством. Он, говорили, достал монету и подбросил ее. Условия необычайно просты: орел — в Шуру, решетка — в Пятигорск! Все предельно «ясно». Жизнь доверяется случаю, случайности. Можно бы и присовокупить: слепому случаю. И больше — никаких рассуждений. Петр Магденко едва ли что-нибудь сочиняет: все, вероятно, так и было.

Но мне кажется, что при такой крутой перемене маршрута надо чувствовать за собою, как говорится, еще и спину. Надо полагать, что Лермонтов вполне рассчитывал на благосклонность самого генерала Граббе и других высокопоставленных офицеров в штабе и в самом отряде.

Как это всегда бывает с неординарными людьми, «провидение» определило наиболее опасный путь.

И Лермонтов со Столыпиным поехали в одной коляске с Петром Магденко. Поехали, разумеется, в Пятигорск.


«Ловушки, ямы на моем пути. Их бог расставил и велел идти. И все предвидел. И меня оставил. И судит тот, кто не хотел спасти».

Это сказал Омар Хайям. Много веков тому назад.

Дорога в Пятигорск казалась спокойной. Без ям особенных. И без ловушек. Было жарко. Было весело в коляске. И к вечеру показались первые городские дома. Приземистые. Под стать маленькому Пятигорску.


Мартынов гулял по Пятигорску с мрачным видом обиженного судьбой кавказца: в черкеске, с огромным кинжалом на серебряном поясе и огромными усами. В огромной папахе мерлушковой.

Костенецкий вспоминает: «…Он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина». А что же вышло? «Вместо генеральского чина он был уже в отставке майором, не имел никакого ордена… Отрастил огромные бакенбарды… вечно мрачный и молчаливый!»

Знавшие Пятигорск той поры рассказывают: «Зато и слава была у Пятигорска. Всякий туда норовил. Бывало, комендант вышлет к месту служения: крутишься, крутишься, дельце сварганишь — ан и опять в Пятигорск. В таких делах нам много доктор Ребров помогал. Бывало, подластишься к нему, он даст свидетельство о болезни, отправит в госпиталь на два дня, а после и домой, за неимением в госпитале места…»


…15 июля 1841 года.

Вторник.

После полудня стало ясно, что быть резкой перемене: духота особенно усилилась. Дышать было трудно. Все давило… Такое случается перед грозою. Перед ливнем. Когда в полчаса природа меняет свой облик, да так, что ее и не узнать. Туча, которая выплывала из-за Бештау, только наивным могла показаться обычною. В ее темном и мрачном чреве уже бушевала гроза и роились пока еще не видимые в Пятигорске молнии.

Туча ширилась, наползала — медленно, густо…


Лермонтов прибыл в Пятигорск. Устроился у Найтаки. Вместе с ним — Столыпин и Магденко.

А по дороге сюда «Лермонтов говорил почти без умолку и все время был в каком-то возбужденном состоянии». «Говорил Лермонтов и о вопросах, касающихся общего положения дел в России. Об одном высокопоставленном лице я услыхал от него такое жесткое мнение, что оно и теперь еще кажется мне преувеличенным». Так рассказывал Магденко…

В гостинице Лермонтова порадовали: здесь, в городе, находится Мартынов (сам Мартынов!).

«Потирая руки от удовольствия, Лермонтов сказал Столыпину:

— Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки, чтобы послали за ним».

Благодаря Магденко и Висковатову мы знаем кое-что о приезде поэта в Пятигорск.


… Туча, выглянувшая из-за Бештау, все расплывалась. К пяти часам пополудни уже стало ясно: быть проливному дождю. Духота достигла апогея.

В то время Михаил Лермонтов заканчивал обед с Екатериной Быховец в колонии Каррас. (Это между Пятигорском и Железноводском.) И вел себя, говорят, как ни в чем не бывало: бездумно, беззаботно… «…Лермонтов был у нас — ничего, весел; он мне всегда говорил, что ему жизнь ужасно надоела, судьба его так гнала, государь его не любил, великий князь ненавидел…» Слова эти из письма Екатерины Быховец от 5 августа 1841 года.

Быховец — последняя в его жизни женщина, с которой он беседовал. Она не удержалась от того, чтобы не присовокупить следующее: «…Он был страстно влюблен в В. А. Бахметеву; она ему была кузина; я думаю, он и меня оттого любил, что находил в нас сходство…»


«Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали… Остаюсь покорный внук М. Лермонтов» (Москва, апрель 1841 года).

Лермонтов всегда успокаивал бабушку, зная ее великую любовь к себе.


«Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив…» Так писала Быховец.

Знал ли Лермонтов, что Мартынов глуп, что это — напыщенный болван? Понимал ли поэт, что опасно сближаться с глупцом, тем более — самолюбивым? Разумеется, тот, кто написал «Героя нашего времени», все знал и все понимал. Но, видимо, не до конца. По доброте своей мог ли он подумать, что Мартынов всерьез будет целиться в сердце — в самое сердце! — друга? Петр Бартенев, знавший Мартынова, писал: «…Н. С. Мартынов передавал, что незадолго до поединка Лермонтов ночевал у него на квартире, был добр, ласков и говорил ему, что приехал отвести с ним душу после пустой жизни, какая велась в Пятигорске».

Петр Мартьянов писал, ссылаясь на своего знакомого поручика Куликовского: «Всякий раз, как появлялся поэт в публике, ему предшествовал шепот: «Лермонтов идет», и всё сторонилось, всё умолкало, всё прислушивалось к каждому его слову, к каждому звуку его речи». Поскольку все это сказано много лет спустя после гибели Лермонтова, нет ли здесь невольного преувеличения? Ведь имя Лермонтова, образ его в третьей четверти девятнадцатого века воспринимался иначе, чем в 1841 году. И это естественно, если только речь не идет о людях, подобных Белинскому, Ростопчиной или Боденштедту.

Меня интересует вот что: воспринимали ли в то время поэта так, как сообщает Куликовский, скажем, Мартынов, Васильчиков, Столыпин, Глебов, Трубецкой? Знали ли они того, другого Лермонтова, автора сборника стихов и «Героя нашего времени»? Нет, не знали, иначе бы спасли его от смерти.


Константин Симонов писал: «В смерти Лермонтова меня больше всего поражает то, что мы еще и сейчас, через 130 лет после нее, никак не можем с ней примириться». Это очень верно: примириться не можем.

Михаил Дудин в своем стихотворении не в состоянии удержаться от гнева. И это сто лет спустя! Он восклицает, говоря о дуэли: «Я вспомню это и застыну у гор и солнца на виду. Ты жив еще, подлец Мартынов. Вставай к барьеру! Я иду!»

А нашелся ли в то время хотя бы один человек, который вызвал бы на дуэль убийцу Лермонтова? Увы, нет! Зато нашлись те, которые поносили. И кого же? Убитого поэта!..


«… Милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали…»


В пять часов пополудни или около того Лермонтов все еще был в Каррасе, что в семи верстах от Пятигорска. Он прощался с Быховец. После обеда. Это она пишет: «Уезжавши, он целует несколько раз мою руку и говорит: «Cousinе, душенька, счастливее этого часа не будет больше в моей жизни…» Я еще над ним смеялась…»


Священник Эрастов был весьма определенного мнения о Лермонтове. Тот самый Эрастов, который отказался отпевать мертвого поэта. Тот самый Эрастов, который донес на протоиерея П. Александровского. А донес потому, что протоиерей проводил тело поэта до могилы.

И этот священник был, разумеется, не один. У него имелись единомышленники не только здесь, в Пятигорске, но и там, в Петербурге. На самом верху.

Эрастов рассказывал Э. Ганейзеру: «От него в Пятигорске никому прохода не было. Каверзник был, всем досаждал. Поэт, поэт!.. Мало что поэт. Эка штука! Всяк себя поэтом назовет, чтобы другим неприятности наносить!.. Видел, как его везли возле окон моих. Арба короткая… Ноги вперед висят, голова сзади болтается. Никто ему не сочувствовал».

А разве пророк может рассчитывать на сочувствие людей, подобных Эрастову и Чиляеву? Разве пророк не все предвидит? Не он ли писал о судьбе пророка? «Смотрите ж, дети, на него: как он угрюм, и худ, и бледен! Смотрите, как он наг и беден, как презирают все его!»

И, кажется, это были последние слова поэта-пророка, сказанные им стихами на Кавказской земле.


… Черная туча заволокла полнеба. Она наступала все быстрее, сгущая духоту. Наступала она неумолимо, скрывая солнце. Вместе с нею шли и ранние сумерки. Уже гулко громыхало.

Однако дождя еще не было.

Время подвигалось к шести. Лермонтов скакал на своем коне из Карраса к подножию Машука. Он заметно торопился.


«… Милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали…»


А случилось это в доме Верзилиных. В этом доме с матерью жили три молоденькие и премилые сестрицы. У них часто собирались молодые люди. В том числе ближайший их сосед Михаил Лермонтов. Явился сюда и этот, Мартынов.

Здесь и произошла известная ссора, ставшая роковой. Пустячный был повод к ней. Лермонтов что-то сострил, по своему обыкновению. Нарисовал в альбоме две-три карикатуры на Мартынова, что был при бакенбардах, усах и кинжале. Молодые люди посмеялись. Девицы хихикнули. А Мартынов нахохлился… Обиделся… Возможно, шутки были чуть позлее обычных… Думаю, что Белинский или тот же Лорер не обиделись бы.

Какие же имеются документы насчет этой ссоры у Верзилиных? Собственно, документы эти — письма, воспоминания, признания.

«Однажды на вечере у генеральши Верзилиной, — сообщает князь Васильчиков, — Лермонтов в присутствии дам отпустил какую-то новую шутку, более или менее острую, над Мартыновым. Что он сказал, мы не расслышали; знаю только, что, выходя из дому на улицу, Мартынов подошел к Лермонтову и сказал ему очень тихим и ровным голосом по-французски: «Вы знаете, Лермонтов, что я очень часто терпел ваши шутки, но не люблю, чтобы их повторяли при дамах…»

Из этого ясно одно: Мартынов не любил шуток — обычный удел людей недалеких!

Быховец уточняет, что это были за шутки Лермонтова: «Он его назвал при дамах m-r le Poignard и Sauvage'oм». Что значит по-русски: г-н Кинжал и Дикарь.

Сам Мартынов, отвечая на вопросы суда, писал: «Остроты, колкости, насмешки на мой счет… Просил его перестать, и хотя он не обещал мне ничего, отшучиваясь и предлагая мне, в свою очередь, смеяться над ним, он действительно перестал на несколько дней…»

Вот, по существу, и все. Неужели Лермонтов не видел и не понимал, с кем имеет дело?!


Лермонтов привез с собою в Пятигорск двух крепостных людей: конюха Ивана Вертюкова и Ивана Соколова — камердинера. Оба, разумеется, из Тархан. А прислуживал поэту Христофор Саникидзе.

Держал поэт двух лошадей. Говорят, были они великолепны. Мартьянов передает со слов Саникидзе, что «Михаил Юрьевич был человек весьма веселого нрава… С прислугой был необыкновенно добр, ласков и снисходителен, а старого камердинера своего любил как родного…» Вот еще любопытная деталь: «Саникидзе говорит между прочим, что Лермонтов умел играть на флейте и забавлялся этой игрой изредка… Много говорить он не любил. Обыкновенным времяпрепровождением у него было ходить по комнате из угла в угол и курить трубку с длинным чубуком. Писал он более по ночам, или рано утром, но писал и урывками днем, присядет к столу, попишет и уйдет. Писал он всегда в кабинете, но писал, случалось, и за чаем на балконе, где проводил иногда целые часы, слушая пение птичек».

Еще одна подробность: «главный лекарь», титулярный советник Барклай де Толли признал Лермонтова и Столыпина больными и «подлежащими лечению минеральными ваннами».


«… Милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали…»


Мартынов — в своих ответах суду: «Я первый вызвал его. На другой день описанного мною происшествия Глебов и Васильчиков пришли ко мне и всеми силами старались меня уговорить, чтобы я взял назад свой вызов». Мартынов упрямится. Полагает, что у Лермонтова нет и тени сожаления о случившемся.

А что делали в это время Столыпин-Монго, Трубецкой, Васильчиков и Глебов? Есть свидетельство, что секунданты употребили все средства примирить поссорившихся. И Лермонтов был согласен. Однако Мартынов не соглашался…


И дуэль была решена. Все разворачивалось по намеченному сценарию: «…Его убийца хладнокровно навел удар… спасенья нет: пустое сердце бьется ровно, в руке не дрогнул пистолет». Неужели Лермонтов писал свою биографию даже в этих своих стихах?


Условия дуэли жесткие: пистолеты «кухенрейтеры» — крупного калибра и дальнобойные. Расстояние между барьерами — пятнадцать шагов. От барьеров в каждую сторону — еще по десять шагов. От крайних этих точек, то есть с расстояния тридцати пяти шагов, — сходиться. Официальные секунданты: Глебов и Васильчиков. Имена Столыпина и Трубецкого, присутствовавших на дуэли, не назывались на официальном следствии, дабы оградить их от «неприятности».

Когда противники сходились — дождь уже шел и «мешал» Мартынову целиться. Бетлинг рассказывает со слов Мартынова: «Мартынов удивился, почему не стреляет Лермонтов…»

Нет, не мог стрелять Лермонтов. Не мог поэт стать убийцей. В отличие от некоего Мартынова: этот целился долго-долго, весьма тщательно. Уж очень, очень хотелось ему убить этого Лермонтова. Убить во что бы то ни стало. Уложить на месте. Выместить свою звериную злобу…

А эти? Эти четверо? Пусть все они были моложе Лермонтова, но ведь несмышленышами не были. Васильчиков, например, несмотря на свои двадцать два года, приехал на Кавказ, чтобы ревизовать военные организации. Убийца был старше его на три года. Остальные же примерно в этом же возрасте. Самому старшему из всех — Лермонтову — не исполнилось и двадцати семи…

Александр Блок писал: «В минуту команды «сходись» Лермонтов остался неподвижен, взвел курок и поднял пистолет дулом вверх. Лицо его было спокойно, почти весело». Истинно сказано: «И пришедши на место, называемое Голгофа, что значит: Лобное место, дали ему пить уксуса, смешанного с желчью, и, отведав, не хотел пить…»

Дождь все усиливался. Лермонтов стоял правым боком к противнику. Геройски. А убийца тщательно целил. Никак не хотелось ему промахнуться.

И не промахнулся…


«… Милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали…»


Нет, Смерть уж стоит на склоне Машука. И судьба поэта решена. Прав, прав Омар Хайям: «Бог нашей драмой коротает вечность: сам сочиняет, ставит и глядит». Он уже сочинил сценарий и ничего в нем не пожелал изменить. До бабушкиных ли ему печалей?..

Александр Кривицкий как бы переносится в тот несчастный день 15 июля 1841 года. Он пишет: «Узкая, продолговатая поляна, окаймленная тогда кустарником, а теперь зеленой хвоей деревьев, наполнилась негромким говором, отрывочным восклицанием шестерых, совсем еще молодых мужчин. Темно-зеленое форменное сукно казалось черным в надвинувшихся тенях, — над головой клубились мемориальные тучи. Тускло отсвечивало золото погон. Их было здесь шестеро: дуэлянты, два секунданта, два свидетеля. Шестеро участников и свидетелей великой драмы русской жизни».

Да, так было…


Его тело перевезли домой поздно вечером. Извозчики не желали ехать в «такую даль» и в «такую грозу». По тем же причинам не могли раздобыть лекаря, чтобы оказать помощь тому, кто лежал на траве под Машуком, чья голова покоилась на коленях Столыпина…

Потом положили на диван. Позже перенесли на стол. Рана была смертельной: пуля пробила печень, легкие, сердце. Хорошо целил Мартынов!


Поэт лежал на столе. Художник Роберт Шведе «снял» портрет покойного. Но рядом не оказалось Эккермана, который мог бы сказать о Лермонтове: «Совершенный человек лежал предо мною во всей своей красоте, и, восхищенный, я на мгновение позабыл, что бессмертный дух уже покинул эту оболочку. Я положил свою руку на его сердце — оно не билось…»


Эрастов отказался отпевать. Уговорили Александровского. С трудом удалось пригласить военный оркестр.

Мартынов сидел под арестом, и его выпускали гулять только вечером. (Потом он уедет в Киев. Там ему положат церковное покаяние. А уж после, проезжая как-то мимо Тархан, навестит могилу Лермонтова…)

На третий день после дуэли, то есть 17 июля, Лермонтова погребут на Пятигорском кладбище. Его проводят в последний путь товарищи по военной службе.

Саникидзе сожжет окровавленный сюртук. Писари составят опись имущества поэта — оно сплошь походное, даже — «складной самовар».

Через год, весною, его тело перевезут в Тарханы. Это будет его последний путь на север.

А бабушка? Она найдет в себе силы, чтобы погладить свинцовый гроб… И тихо спросит:

— Здесь? Мишенька?

Она еще дышит, сердце бьется, но она уже мертва. Разве может жить Елизавета Алексеевна без Миши?

Так закончится его земная жизнь. И начнется великая жизнь поэта в веках.


«… Милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали…»


1970–1975


Несколько дней в Москве | Жизнь и смерть Михаила Лермонтова. Сказание об Омаре Хайяме | Читающему эту книгу