home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



18 НОКТЮРН ДО—ДИЕЗ МИНОР

Я опустился на стул в углу кладовки. Внезапно понял, окончательно и бесповоротно, что выбираться из этой очередной западни у меня уже нет сил. Силы покинули меня в одну секунду, как при обмороке. Я сидел, тупо уставившись на офицера и тяжело дыша. Лишь немного погодя сумел выдавить:

— Делайте со мной что хотите, я не двинусь с места.

— Я не собираюсь делать вам ничего плохого! — Офицер пожал плечами. — Вы кто?

— Я пианист.

Он присмотрелся ко мне внимательнее, с явным недоверием, потом бросил взгляд в сторону двери, ведущей из кухни в комнаты, как бы соображая.

— Идите за мной.

Мы миновали комнату, которая по всем признакам когда-то была столовой, и вошли в следующую, где у стены стоял рояль. Офицер указал на него рукой:

— Сыграйте что-нибудь.

Видно, ему не пришло в голову, что звук фортепиано тут же привлечет находящихся поблизости эсэсовцев. Я вопросительно посмотрел на него, не двигаясь с места. Он понял мои страхи, потому что быстро сказал:

— Играйте. Если кто-нибудь появится, спрячтесь в кладовке, а я скажу, что играл, чтобы проверить инструмент.

Я опустил дрожащие пальцы на клавиши. На этот раз мне для разнообразия придется выкупать свою жизнь игрой на рояле. Два с половиной года я не упражнялся, мои пальцы огрубели, их покрывал толстый слой грязи, ногти не стрижены с того дня, как сгорел дом, где я прятался. В этой комнате не было стекол, как и в большинстве других квартир в городе, механизм рояля разбух от влаги, на клавиши приходилось нажимать с большим усилием.

Я начал играть ноктюрн до-диез минор Шопена. Стеклянный дребезжащий звук расстроенного инструмента, ударяясь о пустые стены квартиры и лестничной клетки, тихим печальным эхом отражался от домов разрушенного квартала на противоположной стороне улицы. Когда я кончил, тишина, висевшая над целым городом, казалось, стала еще более глухой и зловещей.

Откуда-то донеслось мяуканье кошки, а снизу, с улицы послышались гортанные крики немцев. Офицер постоял молча, приглядываясь ко мне, потом вздохнул и сказал:

— И все же вы не должны здесь оставаться. Я вывезу вас за город, куда-нибудь в деревню. Там вы будете в безопасности.

Я покачал головой.

— Мне нельзя выходить отсюда! — сказал я с нажимом.

Казалось, лишь теперь он начал понимать, почему я прятался в руинах. Нервно дернувшись, спросил:

— Вы еврей?

— Да.

Он опустил сложенные на груди руки и сел в кресло рядом с роялем, словно желая обдумать ситуацию.

— Да, в таком случае вам действительно нельзя отсюда выходить.

Подумав еще, он обратился ко мне с вопросом:

— Где вы прячетесь?

— На чердаке.

— Покажите.

Мы поднялись по лестнице наверх. Он тщательно и профессионально обследовал чердак и обнаружил то, чего я до сих пор не замечал. Там было еще одно перекрытие, что-то вроде сбитой из досок антресоли прямо под коньком крыши над входом на чердак. Ее трудно было сразу заметить в царящем здесь полумраке. Он посоветовал мне спрятаться именно на этой «антресоли» и еще помог найти в одной из квартир лесенку. Взобравшись наверх, в свое убежище, я должен был втаскивать ее за собой.

Затем офицер спросил, есть ли у меня еда.

— Нет, я как раз искал что поесть, когда вы пришли.

— Ничего, ничего, — пробормотал он поспешно, будто стыдясь всей этой ситуации, — я принесу вам еду.

На это раз я осмелился задать вопрос — он просто вырвался у меня:

— Вы немец?

Он покраснел и чуть ли не крикнул запальчиво, будто я его обидел:

— Да, к сожалению, я немец. Я хорошо знаю, что творилось здесь, в Польше, и мне стыдно за мой народ.

Резким жестом подал мне руку и вышел. Он появился снова только через три дня. Вечером, когда уже совершенно стемнело, снизу, с чердака, раздался шепот:

— Эй, вы там?

— Да, — ответил я.

Что-то тяжелое упало рядом со мной. Я нащупал через бумагу несколько буханок хлеба и еще что-то мягкое, впоследствии оказавшееся завернутым в пергамент мармеладом. Отодвинув сверток, я быстро позвал:

— Подождите минутку.

Голос из темноты ответил нетерпеливо:

— Ну что? Давайте побыстрее. Часовой видел, что я сюда иду, мне нельзя задерживаться.

— Где советские войска?

— В районе Праги, на другой стороне Вислы. Держитесь. Осталось еще несколько недель. Самое позднее к весне война закончится.

Голос замолк. Я не знал, ушел офицер или нет. Но потом он заговорил снова:

— Вы должны выжить! Слышите?! — Голос звучал твердо, почти как приказ, словно офицер хотел вселить в меня веру в счастливое для нас окончание войны. После этих слов я услышал скрип закрывающейся двери.

Не знаю, сумел бы я тогда не сломаться и не покончить с собой, что я уже не раз собирался сделать, если бы не газеты, в которые немец завернул хлеб. Номера были свежие, и я постоянно их перечитывал, черпая силы в сообщениях о поражениях немецких войск, все быстрее отступавших на всех фронтах в глубь рейха.

Снова потянулись недели, бесконечные и однообразные. Артиллерию со стороны Вислы было слышно все реже. Бывали дни, когда тишину не нарушал ни единый звук выстрела.

Жизнь в штабе, разместившемся в крыльях здания, шла своим чередом. По лестницам сновали солдаты, они частенько заглядывали на чердак, принося и унося какие-то свертки, но мое убежище было выбрано очень удачно, ни одному из них и не пришло в голову заглянуть на «антресоль». Перед домом со стороны проспекта Независимости без устали ходили часовые. И днем и ночью я слышал их притоптывание на морозе. Я выскальзывал из моего логова лишь с наступлением полной темноты, чтобы принести воды из разрушенных квартир, где оставались ванны с водой.

12 декабря я виделся с офицером в последний раз. Он принес мне хлеба больше, чем в прошлый раз, и еще пуховое одеяло, и сообщил, что его часть покидает Варшаву, но я не должен терять надежду, потому что уже в ближайшие дни русские начнут наступление.

— На Варшаву?

— Да.

— И как мне выжить в уличных боях? — тревожно спросил я.

— Если и вы, и я пережили эти пять лет ада, — ответил он, — то, видимо, нам суждено остаться в живых. Надо в это верить.

Ему уже пора было идти, и мы стали прощаться. Эта мысль пришла мне в последний момент, когда я раздумывал, как его отблагодарить, поскольку он ни за что не хотел взять мои часы — единственное богатство, которое я мог ему предложить.

— Послушайте! — Я взял его за руку и стал горячо убеждать:

— Вы не знаете моего имени, вы о нем не спрашивали, но я бы хотел, чтобы вы его запомнили, ведь неизвестно, что будет дальше. Вам предстоит далекий путь домой, а я, если выживу, наверняка сразу начну работать, здесь же, на месте, на том же самом Польском радио, где работал до войны. Если с вами случится что-нибудь плохое, а я смогу чем-то помочь, запомните: Владислав Шпильман, Польское радио.

Он усмехнулся как обычно — сурово и словно нерешительно, с некоторой неловкостью, но я почувствовал, что это, наивное в моем положении, желание помочь — было ему приятно.

В середине декабря ударили первые крепкие морозы. Когда в ночь с 13 на 14 декабря я пошел за водой, то обнаружил, что все замерзло. В какой-то квартире на другой лестничной клетке я подобрал чайник и кастрюлю и, вернувшись на свой чердак, выдолбил из кастрюли кусочек льда и положил в рот. Но, полученная таким образом вода, не утоляла жажды. Мне пришла в голову другая мысль. Я укрылся пуховым одеялом и приложил кастрюлю со льдом к голому животу. Спустя какое-то время лед стал таять. В последующие дни я так добывал себе питьевую воду, пока мороз не ослаб настолько, что лед стал таять при температуре воздуха на чердаке.

Наступило Рождество и новый, 1945-й, год — шестой раз за время войны. Это были самые тяжелые праздники из всех, что мне пришлось пережить, — на грани всех моих сил. Я лежал в темноте, слушая, как ветер стучит кровельным железом и переворачивает обломки мебели в сожженных и разрушенных квартирах. Между порывами ветра доносился писк и шуршание мышей и крыс, бегавших по чердаку. Иногда они залезали ко мне на одеяло, а когда я спал, то и на лицо, царапая его на бегу своими острыми коготками.

Я вспоминал прошлые праздники, довоенные, а потом и военные: тогда у меня был дом, родители, брат и сестры. Потом у нас уже не было дома, но мы были вместе. Потом я остался без родных, но вокруг были люди. Сейчас я был так одинок, как, пожалуй, никто на земле. Когда Дефо создавал идеальный образ отшельника — Робинзона Крузо, он все же оставил ему надежду на встречу с людьми, и одна только мысль о возможности близкой встречи поддерживала его и утешала. А мне от людей — когда они приближались ко мне — приходилось прятаться под угрозой смерти. Чтобы выжить, я должен был оставаться один, совершенно один.

Утром 14 января меня разбудило необычное оживление в доме и на улице. Подъезжали и отъезжали автомобили, по лестницам бегали военные, слышались нервные, возбужденные голоса, из дома все время что-то выносили и, кажется, складывали на грузовики. В ту же ночь со стороны молчавшего до сих пор фронта на Висле послышался грохот орудий. До района, где я находился, снаряды не долетали. От постоянного глухого гула дрожала земля, вибрировали стены дома и железо на крыше, сыпалась штукатурка. Вероятно, это работали знаменитые реактивные минометы — «катюши», о которых так много говорили еще до восстания. От радости и волнения я позволил себе безумный поступок, в моем положении непростительный: выпил целую кастрюлю воды.

Через три часа ураганный артиллерийский огонь прекратился, но я по-прежнему пребывал в состоянии крайней эйфории. Ночью не сомкнул глаз. Если немцы решили не оставлять развалины Варшавы, вот-вот начнутся уличные бои, и тогда я могу погибнуть, что явится последней, завершающей ферматой моих страданий.

Но ночь прошла спокойно. Около часа ночи я услышал, как последние немцы собираются на улице и уходят. Наступила тишина, такая глубокая, какой не было все три последних месяца, когда город словно вымер. Больше не слышно шагов часовых перед домом. Не слышно грохота орудий. Я потерял представление о том, что происходит. Где же теперь фронт?

И только на рассвете следующего дня тишину прорвали самые неожиданные звуки. Установленные где-то совсем рядом громкоговорители передавали сообщение о поражении немцев и о том, что армия Жимерского вместе с Красной Армией освободили Варшаву.

Значит, немцы ушли без боя.

Когда окончательно рассвело, я начал лихорадочно готовиться к выходу на улицу. Я уже надевал шинель, которую мне дал офицер, чтобы я мог в ней ходить за водой, как вдруг снова раздались мерные шаги часовых перед домом. Неужели, польские и советские войска отошли? В полном отчаянии я повалился назад в свою берлогу. Подняться меня заставили новые звуки, которых здесь не было слышно уже много месяцев: женские и детские голоса, спокойно беседующие, безмятежные, словно дети с мамами просто шли на прогулку.

Неопределенность ситуации стала уже невыносимой, и я решил во что бы то ни стало выяснить, что происходит. Быстро сбежав вниз по лестнице моего, всеми покинутого дома, я из парадного выглянул на проспект Независимости. Было серое, туманное утро. Слева, не очень далеко от меня, стоял солдат в мундире, чьем — трудно понять на расстоянии. Справа в мою сторону шла какая-то женщина с котомкой за плечами. Когда она приблизилась, я решился заговорить с ней.

— Будьте добры, — попытался я позвать ее вполголоса. Она посмотрела на меня и с громким криком: «Немец!» бросилась бежать. Тут меня заметил солдат и не долго думая пустил в мою сторону автоматную очередь. Пули рассыпались по стене рядом со мной. В лицо ударило крошкой разлетающейся штукатурки. Не мешкая, я взбежал по лестнице наверх и спрятался. Через несколько минут, выглянув в окошко на улицу, я увидел, что весь дом окружен. До меня долетали голоса солдат, обыскивающих подвалы, выстрелы и разрывы ручных гранат.

Мое положение становилось совершенно абсурдным. После всего пережитого, на пороге свободы быть по недоразумению убитым польскими солдатами в освобожденной Варшаве! Я стал соображать, как дать им понять, что я поляк, прежде чем они успеют меня подстрелить. Они явно были уверены, что здесь прячется немец. Тем временем к дому подтянулся еще один отряд солдат, на этот раз в синих мундирах — позже я узнал, что это была часть, охранявшая железную дорогу и случайно проходившая мимо. Значит, на меня охотилось уже два отряда вооруженных людей.

Я стал медленно спускаться вниз, крича изо всех сил:

— Не стреляйте! Я поляк!

Послышались шаги — кто-то быстро бежал вверх по лестнице.

Из-за перил вынырнула фигура молодого офицера в польском мундире, с орлом на конфедератке. Он направил на меня пистолет и крикнул:

— Hande hoch!

Я повторил:

— Не стреляйте! Я поляк!

Поручик даже покраснел от злости.

— Так какого черта вы не слезаете вниз?! — заорал он. — Какого черта шляетесь здесь в немецкой шинели?!

Только обыскав меня, а потом и присмотревшись повнимательнее, мне поверили, что я не немец, и решили взять меня с собой в казарму. Там можно было помыться и наесться, пока я не пойму, как быть дальше.

Но я не мог вот так просто уйти от них. Я дал себе зарок, что непременно обниму первого поляка, которого встречу, когда придет конец немецкой, оккупации. Я должен был так сделать. Но это оказалось непросто. Поручик долго отнекивался, приводя все мыслимые аргументы, кроме одного-единственного, о котором он не упомянул из деликатности. Только когда я его наконец поцеловал, он достал карманное зеркальце, поднес к моему лицу и сказал со смехом:

— Вот, взгляните на себя и оцените мой патриотизм!

Спустя две недели, вымытый, отдохнувший и отъевшийся в воинской части, я, впервые за последние шесть лет без страха, свободным человеком шагал по улицам Варшавы. Я шел на восток, в сторону Вислы, чтобы попасть на Прагу — когда-то далекое и небогатое предместье, теперь же это была вся Варшава, поскольку остальную ее часть немцы стерли с лица земли.

Я шел по середине широкой, некогда оживленной городской магистрали, сейчас я был здесь единственным пешеходом. Далеко, насколько видел глаз, не было на ней ни одного целого дома. На каждом шагу приходилось обходить или перелезать через завалы, я карабкался на них, как на скальные осыпи. Ноги путались в оборванных телефонных и трамвайных проводах, в клочьях тряпок, которые раньше, возможно, украшали чьи-то квартиры или их надевали на себя люди, теперь уже покойные.

Около одного дома, рядом с баррикадами повстанцев, лежал непогребенный человеческий скелет, небольшой, с мелкими костями, явно принадлежавший девушке — на черепе еще сохранились длинные светлые волосы, труднее всего поддающиеся разложению. Рядом со скелетом валялся поржавевший автомат, на костях правого предплечья среди лохмотьев одежды виднелась бело-красная повязка с поблекшей надписью «АК».

От моих сестер, — красавицы Регины и полной юной серьезности Гали, не осталось и этого, и я никогда не найду могилы, на которой мог бы молиться за упокой их душ.

Я остановился передохнуть и посмотрел вдаль: от северной части города, где когда-то находилось гетто и где уничтожили полмиллиона евреев, не осталось ничего. Даже стены сожженных домов были повержены на землю — немцам под ноги.

С завтрашнего дня я должен начать новую жизнь. Как жить, если за тобой — только смерть? Как из смерти черпать силы для жизни?

Я двинулся вперед. Порывистый ветер грохотал каким-то железом в руинах, свистел и выл в глазницах выжженных окон. Наступали сумерки. С тяжелого темнеющего неба сыпал снег.


17 ЖИЗНЬ ЗА СПИРТ | Пианист | POSTSCRIPTUM