home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add



Глава 3. Зга

К Хвосту вот зашел, посидели на крыльце, поиграли в шашки.

Мне вообще-то с ним неинтересно играть, я все время выигрывал и от такой игры никакого удовольствия не получал, только скуку. Я предлагал для интереса на щелбаны играть, но Хвост не соглашался, оберегая лоб. Выиграв в семнадцатый раз, я отставил доску и сказал, что надоело.

– Смотри, не опухни от ума, – буркнул Хвост обиженно. – А то еще в шахматы начнешь играть. Грамотей-то еще тебя в шахматы не приучал?

– Тебе-то что?

– Да ничего. Только я бы с ним поменьше дружил, – посоветовал Хвост негромко.

– Да я с ним и не дружу.

– Вот и правильно, – кивнул Хвост. – Совсем правильно.

Он принялся снова расставлять шашки, но уже не для шашек, а для щелчков.

– Папка говорит, что грамотеи сами во всем виноваты, – добавил Хвост.

– В чем?

– В чем в чем, во всем. Слишком много знали. Когда человек слишком много знает, у него в голове все ломается, и он начинает.

– Что начинает?

– Дурковать. Придумывать разное. Надо брюкву сажать, а он в дудку дудит или в трубу подзорную смотрит. Или просто сидит.

– Ну и что?

– А то. Если все в дудки станут жужжать, кто работать будет? Вот и смотри.

– Что смотреть?

– Вот и смотри, как в шахматы начнет тебя учить – так это знак тебе.

– Что за знак? – не понял я.

– Насторожиться. Если уж дело до шахмат дошло…

– А что шахматы?

– Шахматы – самая грамотейская игра. Нормальные люди в нее не играют. Начнешь в шахматы играть – и все, готово.

– Что готово? – продолжал не понимать я.

– Грамотейством замазался.

Вот оно как.

– Папка говорит, что так и бывает. Старый грамотей, когда помирать решается, он себе ученика ищет. Чтобы секреты ему передать. Смотри, с грамотеем поведешься, сам грамотеем станешь. А тебе это надо?

Хвост щелкнул по шашке и выбил у меня почти все. А вторым ударом так уж совсем все.

– Грамотей, конечно, эфирно живет. – Хвост расставлял шашки. – Работать не хочет, все отрицает, пожрать не дурак. А все остальные должны ему все это предоставить. О-па…

И сразу еще выиграл, в щелчках Хвост был мастер. Насчет грамотея не знаю, мне его жизнь легкой не казалась. Но и спорить с Хвостом тоже не хотелось.

– Ладно, пускай.

– Пускай-то пускай, только ты его гулять не пускай, пусть дома сидит, – сказал Хвост. – А то на вас уже и так смотрят косо – надо же, грамотея прикормили.

– Что ж ему, помирать?

– Все там будем, а ты смотри.

– Да что смотреть-то?

Хвост ухмыльнулся.

– А ты знаешь, как старый грамотей молодому свою силу передает? – спросил он.

– Нет. И как же?

– Известно как. За шею кусает. Только так. Это у них такой старинный способ.

– Как вупырь, что ли?

– Точно, – подтвердил Хвостов. – Как вупырь. Что грамотей, что вупырь, одна короста. Стоит один раз попробовать этого грамотейства – и пропал человек. Одну буковку написал – и все, заражен уже.

– Вранье и брехня…

– Брехня не брехня, а люди говорят. Думай сам. Спать ложишься, кол с собой бери, а то он тебя живо обграмотеит.

Хвостов начал обидно смеяться, и я ушел.

Гулять тоже не хотелось, холодно и ветер, отправился домой.

Грамотей спал за столом. Вокруг были разложены письменные принадлежности. Как оказалось, у грамотея имелся некоторый запас письменных инструментов, которые он хранил в плоском футляре, привязанном к спине. Когда наши мужики били грамотея и ломали ему пальцы, этот футляр они наивно не заметили. Нам грамотей его тоже не сразу показал, боялся, что ли. Только недавно достал, уже обжившись в избе окончательно.

Чернильница, только не та, что болталась у него на шее летом, а совсем другая, более похожая на плоскую еловую шишку размером с кулак, стеклянная и чуть зеленоватая на просвет. Чернильница лежала на боку, и даже издали было видно, что чернил в ней совсем нет, они растеклись по столу и образовали затейливую кляксу, и в одном месте даже не очень и просохли.

Чернила, кстати, грамотей действительно изготовил из сажи, как и говорил. Растер сажу, обжег ржавый гвоздь, растер получившийся обжиг и смешал все с черничным соком, а потом несколько уварил до гущины. Чернила получились хорошие и липкие, Тощан для пробы сунул в них палец, добела отмыть так и не смог, ходил с фиолетовым.

Бумагу, хранившуюся в плоском футляре, грамотей тратить не спешил, успешно заменив ее берестой. Он обдирал запасенные на зиму поленья, расслаивал кору, размачивал ее и растягивал между двумя досками, а потом медленно сушил, каждый день отодвигая от печи. Получались светло-коричневые длинные листы, на которых вполне можно было писать, эти листы грамотей шлифовал куском старой шубы, а потом сшивал в тетрадки.

Рядом с чернильницей лежал серебристый продолговатый футляр. Это была выдающаяся вещь, я таких раньше не встречал. Вообще вещи, которые меня окружали, были совсем другого качества. Обычно грубые, самодельные, изготовленные кузнецом или столяром в самих Высольках, ну или, может, в Кологриве. Каждый гвоздь занимал длину ладони, стулья с трудом сдвигались с места, ухватом можно было задавить медведя. Другого сорта вещи появлялись редко, почти совсем не появлялись.

Футляр, который лежал на столе, отличался. Тонкий и гладкий предмет, на него было приятно просто смотреть, но еще больше мне хотелось его потрогать и узнать, что там внутри.

Грамотей спал, и его футляр лежал у берега кляксы, я протянул руку и взял. Он оказался неожиданно тяжелым. И…

На меня накатило странное чувство. Я вдруг почувствовал у себя в руке не просто кусок серебра, а кусок прошлого, что ли. Того настоящего прошлого, когда мир был огромен и смел, рвался к звездам, пел, смеялся и не боялся волков. На футляре была искусно выдавлена картинка: размашисто сияла звезда, под ее лучами возвышалась штука, похожая на поставленный стоймя чертов палец, к ней шагал улыбчивый человек в чудном дутом костюме с круглой прозрачной шляпой.

Справа на плоском футляре виделся выступ, я нажал на него и футляр раскрылся. Внутри находилась штука, похожая на перо, на то железное перо, которым иногда писал грамотей по бересте. Только золотое. Да, золотое.

У старосты Николая есть золото, большой кругляк, который он таскает на шнурке на шее. Золотая монета из старых опять же времен. Золото не ржавеет, не темнеет, укрепляет здоровье, поэтому у Николая зубы белые – золото всю желтизну отбирает, если на ночь к нёбу приклеивать. Это было золото, золото сложно с чем-то спутать, это я уже понял. В серебряном футляре лежало золотое перо.

Конечно, я его достал.

Золото оказалось еще тяжелее серебра. Витая длинная ручка и блестящий стальной наконечник.

Перо неожиданно ловко легло мне в руку, пальцы нашли свои места и собрались в щепоть, я вдруг опять с удивлением почувствовал, что перо мне впору. Что оно отлито как бы по моему размеру, что я его раньше уже держал в руках, что я…

Дальше произошла опять странная вещь. Я совершил несколько невероятных движений – я подышал на перо, обмакнул его в еще до конца не просохшую лужицу кляксы и написал на берестовой странице букву.

И это была буква «А».

Не знаю от чего, от скрипа пера по бересте или от внутреннего слуха, но грамотей открыл глаза. Он увидел меня и золотое перо. Я думал, что он вскочит и набросится на меня, но грамотей повел себя иначе. Он не сказал ничего, только смотрел.

А потом увидел букву.

У него что-то изменилось в лице. Не удивление, нет. Сочувствие, кажется. Печаль. От этой печали мне тоже сделалось печально, я подумал, что нарушил, взяв это золотое перо, определенные грамотейские правила или традиции какие. Поэтому я быстро вернул золотое перо в футляр и отправился на печь.

Грамотей закрыл футляр и спрятал его в карман.

Я лежал на печи, а в пальцах у меня продолжалось ощущение от золотого пера. Значимость, уверенность, сила, что ли. И буква, которую я написал… Откуда-то я ее знал. То есть рука моя ее знала сама, я написал букву, как ухо почесал.

– Каждый грамотей должен сочинить книгу, – сказал грамотей. – Это обязательно. Мир изменится только тогда, когда мы снова напишем великие книги. Это сложно. Они все сгорели, никто, даже председатель Союза, не знает, про что они были. Но мы должны их восстановить. Написать заново. Каждую книгу, каждую букву.

Он не просто рассказывал, он говорил со мной и как бы с самим собой, но больше со мной:

– Игнатий, председатель Союза, написал целых две. Прекрасные книги, чудесные книги. «Молчащие Холмы» это первая, а вторая «Присутствие рыжей собаки». Мы смогли напечатать их внушительным тиражом, по пятьдесят экземпляров каждую! В Союзе всегда состоит тридцать три человека – и у каждого было по книге. А оставшийся тираж мы отправили в библиотеки…

– Я знал одну рыжую собаку, – перебил я. – Это была Речная Собака, ее утащил Старый Ник. Тот, которого вы убили…

– Старый Ник всегда начеку, – в свою очередь, перебил меня грамотей. – Я убил всего лишь сома, а сам Старый Ник жив и ждет из тьмы, не надо заблуждаться. Мне его не одолеть… Я видел его однажды, в детстве, давным-давно, на площади… он подносил дрова к костру…

Грамотей хлюпнул носом.

– Каждый из нас видит его иногда, – продолжил он. – Ему сложно противостоять, он всегда убедителен. Убедителен и правдив. Да, отец лжи чудовищно правдив, он легко читает в твоем сердце…

Грамотей замолчал.

– Зачем вообще пишутся книги? – спросил я. – Я думал, грамотеи прописывают что-то определенное? Погоду там…

– Это и есть определенное, – с неожиданным жаром ответил из запечья грамотей. – В книгах тоже прописывается погода. Только погода не над одной деревней, а вообще. Погода вообще.

– Как это «погода вообще»?

– Так. Ты не поймешь, потому что не видел ничего, кроме своей Солежуйки. Грамотей… что за дурацкое название… грамотей… Не грамотей, ловец, вот точнее.

– Кого ловец?

– Того, кого надо, ловец, – ответил грамотей. – Того, кто заблудился.

– Где заблудился? В лесу?

– В лесу… Да, в лесу. В лесу, в поле, в овсе. Понимаешь, книги, они…

– А у вас есть книга? – в очередной раз перебил я. – Своя? Вот как та, про которую вы говорили… «В присутствии собаки». Только своя?

Грамотей замолчал, подошел к печке, убрал заслонку и стал смотреть в огонь, опираясь на костыль.

– Знаешь ли ты, что такое книга? – спросил он с сокрушением в голосе.

Я так понял, что это такой вопрос, на который отвечать вовсе не обязательно.

– Нет, откуда ты знаешь, дитя сиротского времени… Это мир. Мир в бумаге, спрятанный в знаках. Он живет во всех тех, кто эту книгу прочитал. Вот здесь…

Грамотей постучал себя по виску.

– Когда случилась война, сгорел не только наш мир, – сказал грамотей. – С ним сгорели сотни и тысячи других миров. Те, что были созданы нами. Книги пылали вместе с взорванными городами. Книги горели на веселых площадях вместе со своими авторами, теплились в стынущих печках черной зимы. Их рвал жгучий паленый ветер и смывала вода потопа. Мы меняли их на гнилой горох и на картофельную брагу, мы затыкали ими щели в наших жилищах, чтобы спастись от холода. Мы перестали их читать, Старый Ник был доволен…

Грамотей захлебнулся, снял с приступка чайник, налил в кружку, стал пить. Рука у него тряслась, и чай много проливался на пол.

– Да, мы перестали их читать, – повторил грамотей. – Наверное, это разгневало Создателя больше всего, да… На нас он давно махнул рукой, мы уже утратили последний образ, яростный огонь творения остыл в наших душах, превратился в золу и прах… Мы стали безнадежны и безжалостны, и Он уже не смотрел в нашу сторону. Но вот ирония – наши книги… наши дети оказались гораздо лучше нас. Они были велики и прекрасны и чисты, и именно поэтому мир держался…

Грамотей поперхнулся, откашлялся и сообщил мне зачем-то шепотом:

– Думаю, мир держался только поэтому. Ангелы собирались по правую руку Его, и Он читал им. То, что придумали мы. И ангелы смеялись и плакали, и Он смеялся и плакал вместе с ними. Никто во Вселенной не мог так, никто и нигде! Ни в бушующем пламени Асгарда, ни в мрачных норах Йотунхейма, нигде, только и только здесь. И мир устоял, уцепившись за трех праведников…

Грамотей хотел показать мне три пальца, но поскольку пальцы у него были сломаны, показал он мне всего лишь дулю.

– Но когда мы стали жечь и забывать своих детей, Его терпение истощилось… Это правильно, это все правильно, нет хуже отца, предавшего своего ребенка… а как пролог всегда смерть, смерть, смерть…

Грамотей замолчал. Я думал. Он сказал слишком много, и я мало что понял. На него, видимо, напала разговорчивость.

Потом грамотей посмотрел на свои кривые пальцы.

– Война длилась семнадцать минут, – сказал он. – Семнадцать минут… За это время атлантам, держащим небо, сломали хребет и выжгли глаза, и небо рухнуло на землю, и наступила зима. Она продолжалась почти тридцать лет… Великанская зима, во время которой замолчали все. Не игралась музыка, не писались книги, только с неба падал черный пепел, и выли волки, и ведьмы, поднявшиеся из топей, сеяли и сеяли по земле жгучую спорынью. На тридцать первый год был написан «Мост через белые волосы». И пепел перестал падать. И солнце впервые взглянуло на землю за многие годы.

– И кто же ее написал? – спросил я. – Эту книжку?

– Он был из старых, – ответил грамотей. – Его настоящего имени мы не знаем, а книгу свою он не подписал… Тогда же он собрал вокруг себя тридцать трех первых. Так возник Союз.

Я слушал. Грамотей рассказывал:

– Он был не просто творчески состоятелен. Он был силен. Он мог налить в бутылку грязной воды из ближайшей лужи, поставить эту воду на стол и сочинить миниатюру. И когда он ставил в своей миниатюре последнюю точку, яд в бутылке распадался, активная грязь оседала на дно, а сама вода приобретала чистоту и пригодность для питья. Он писал повесть, и на следующую весну река уступала в сторону, пробивая иное русло и открывая плодородные отмели. И он научил этому остальных. Он научил. Он им говорил – и они запоминали. Что там, за вратами райского сада, все еще жив единорог…

Грамотей улыбнулся, закрыл глаза.

– Знаешь ли ты, что такое море? – спросил он. – Они еще остались, далеко-далеко в сторону запада. Но если идти, то можно дойти. Это вода и соль. Много воды, много соли, и если войти в этот рассол, то почувствуешь, ты же знаток соли. Ты почувствуешь, как растворяешься в нем, как в книге…

Он вздохнул.

– Союз существует до сих пор? – спросил я.

– Союз? – переспросил грамотей. – Да. Кое-кто еще остался, некоторые еще живы…. раньше выполнялся план, я тебе говорил… надо было умножать количество Слова в этом мире, сочинять книги взамен старых, великие книги, они… они как соль, ты же солевар, ты знаешь. Для чего нужна соль?

– Для придания вкуса и отпугивания волков, – ответил я.

– Точно, – сказал грамотей. – Это ты очень точно сказал, для придания вкуса и отпугивания волков. Книги нужны для того же самого. Погода, вкус и волки… Без соли мир утратил бы цвет и его быстро разорвали бы звери. А мы хотели, чтобы мир стал прежним…

– Но мир как-то не восстановился, – отметил я. – Или это – восстановился?

– Ты прав, – кивнул грамотей. – Ты прав и остроумен, это редкие качества. Твой отец тоже был солеваром?

– Да. И отец, и дед. У нас все в семье варили соль, я знаю секреты…

– Достойная профессия. Мир так и не поднялся, тут ты прав, – сказал грамотей. – Падение было слишком глубоким, а мы переоценили свои силы… Слишком переоценили. Мы оказались слабы, не ловцы, совсем не ловцы…

– Понятно.

– Нет, тебе не понятно, чтобы понять это, надо потратить годы. Видишь ли, мир сдвигают лишь действительно великие книги… Знаешь, есть такая легенда, я расскажу…

Грамотей вернулся к столу, сел, накинул на плечи тулуп, а я хотел услышать легенду, но он почему-то так ее и не рассказал.

– У меня нет книги, – вдруг признался он. – Я ее начал, конечно, начал… У меня сложился сюжет, я проработал концепцию, у меня была сверхидея, я продумал образный строй персонажей, начал писать… но потом… Потом выяснилось, что я очень хорошо отписываю зубы.

– Это как?

Грамотей улыбнулся, у него самого зубы были не лучшего качества.

– Кто-то умеет хорошо смешить, кто-то заговаривать погоду или поднимать из глубины рыбу, а я зубы отписывал. Один раз отписал – заплатили, другой раз – еще лучше заплатили, ну, я и пошел по дорогам. Хорошо тогда жил, сытно, зубы-то у всех болят. А я приду в деревню, сяду в середине – и зазываю. Люди собираются, рассказывают про зубы и локтевые суставы, а я их отписываю. Тучные были времена, можно было за зуб получить целое яйцо…

Грамотей закрыл глаза, видимо, вспоминая. А я яиц вообще никогда, между прочим, не пробовал, слышал только, что они вкусные и питательные.

– А потом?

– А потом я устал. Потом стало получаться все хуже, и уже не каждый зуб я мог успокоить. Потом у меня стали распухать колени, а еще потом и пальцы. Знаешь, как тяжело сочинять, когда твои пальцы похожи на еловые шишки? Когда твои суставы грызет и выворачивает, словно их каждую секунду пилят и жгут…

Грамотей поглядел на пальцы.

– А еще постоянно хочется есть, – сказал он. – Я не заметил, как прошло время… Пока я лечил зубы и избавлял от мозолей землепашцев, минули годы. На моих глазах выросли новые леса и обмелели старые реки. Да-да, годы. И вот в один прекрасный день я вспомнил о книге и решил ее закончить. У меня имелись запасы, я сумел скопить кое-что за годы великого пустословия. Я пришел в одну деревню и купил баню на окраине, чтобы жить в ней и работать…

Я слушал.

– У меня было все, что нужно. Бумага, еда, чернила, покой. Я просидел в этой бане три года и так ничего и не написал. Всю почти бумагу извел, ослеп от лучин, поседел… Ничего не вышло. Книга так и не взлетела. Тогда я ее сжег.

– Книгу?

– Книга не получилась, я же говорю. Баню сжег. Книга… Книга, да…

Грамотей усмехнулся, вспоминая свое грамотейское прошлое.

– Знаешь, это все равно были самые счастливые годы в моей жизни, – сказал он. – Я каждое утро ходил к роднику, а в обед отдыхал под тремя березами. Вот так.

– А дальше?

– Дальше… Дальше хуже. Я решил пройти по старым местам, снова поотписывать зубы. Но зубы совсем перестали получаться, поэтому я теперь не отписывал, а подписывал. Знаешь, многие перед смертью хотят, чтобы на могильном камне имелось имя…

Я, как всегда, не понял. У нас безо всяких камней, ровная земля, чтобы волки ничего не подозревали.

– Это вы тут в невежестве погрязли, а в культурных местах любят, чтобы культурно было. Если человек умер и осталось от него, что хоронить, то не просто так его закапывают, а под именем. На доске вырезается, значит, имя, и эта доска втыкается в могилу. А те, кто побогаче, на камне имя хотят иметь. Вот я и писал.

– Надгробные надписи?

– Да. Людей всегда много мрет. И даже тот, кто прожил безымянным, после смерти хочет получить имя. Жил какой-нибудь Прыщ, или Чукля, или Протя, а как в могилу вступил, так сразу то Серафим, то Александр. Родственники особенно такое любят, чтобы не Протя, а Александр. Вот я этим и занимался. Удобно, и доход есть. Потом, конечно, побили.

– Кто? Мужики опять? Или другие грамотеи?

Грамотей рассмеялся:

– Не, не другие… Графоманы. Графоманы побили. Есть такие… Буквы знают, а в слова их составлять не способны. Читать ведь все равно никто не умеет, вот они и пользуются невежеством, лепят и лепят…

Грамотей хотел плюнуть, но сдержался, стал дальше рассказывать:

– Вот я на такого и нарвался. Он тоже могилы подписывал, только не по-человечески, а как придется. Людям говорит, что там написано «Аскольд Сапрыкин», а сам просто букв накидает, вот вроде как «Кваомджгм Вурадидш». Я его и уличил. А у него, графомана того, друзья были, такие же графоманы. Помню, хорошо меня тогда обломали…

Он поморщился и хрустнул шеей. Разговорился грамотей, к чему бы?

– Сказали, если еще на их территорию сунусь – и вовсе убьют. Вот и пришлось к вам на север подаваться. Хотелось еще немного пожить. Думал, пока буду переписывать погоду, будут кормить. А погода сам знаешь как, сегодня дождь, завтра солнце… Думал, проскочу… Но не повезло. Хотя, с другой стороны, зиму продержался. Так что я был прав отчасти.

Пришла матушка, грамотей замолчал и убрался в запечье. Проснулся Тощан, сначала кашлял, потом будил грамотея, требовал про выхухоль Виолетту, грамотей рассказывал про Виолетту.

Спал я в ту ночь беспокойно. По крыше тянула метель, подвывала в щели. Мне казалось, что это волки, хотя волков зимой не бывает, зимой они в норах. Я закутывался в тулуп и прижимался к трубе. В зиме мало хорошего, пожалуй, единственное, что мне в ней нравится, это вечера у трубы. За стеной стужа, мороз и ветер и тьма, а дома хорошо, тепло и можно дождаться, пока все уснут, спуститься с печи, достать чугунок и объесть спекшуюся по краям кашу. Летом комары и мать не томит кашу в печи, а просто заваривает крутым кипятком, в такой каше корочек не образуется.

А еще зимой можно копать дороги. В Высольках всегда выпадает много снега, так что выбираться из дома трудно. Но можно прокопать тропы. Это интересно, и время проходит быстрее, так что все копают. Тропы копают, а в гости не ходят, зимой все злые, никто друг друга видеть не хочет.

А можно плести корзины. У нас часто корзинными делами занимаются, летом заготавливают кору, зимой плетут. Лапти еще плетут, потом в Кологриве меняют. Но я не корзинщик, я солевар и плести не люблю.

Ложки вырезать еще можно, или матрешки, или баклуши, или фляги. Бочки. А вообще зима долгое время, и, если ее подгонять, она становится еще длиннее. Гораздо длиннее.

После того раза, ну, когда грамотей увидел, как я взял золотое перо, он на некоторое время перестал заниматься своими писчебумажными делами и проводил все время перед печкой. Он взял на себя обязанности истопника, и каждый день теперь топил печь, видимо, это не противоречило его грамотейским устоям. Сидел, смотрел на огонь, так что даже лицо от этого загорело.

Я все хотел его спросить про «А», но почему-то не спрашивал.

Зима тянулась, как всегда, долго и безнадежно скучно. Хвост не казался. У них, у Хвостовых, с валенками обстояли сложности, поэтому они ходили по очереди. В эту зиму до Хвоста очередь пока не доходила. Может, болел.

А в начале декабря грамотей очнулся от оцепенения и снова занялся своей писаниной. Но толком у него ничего не получалось, кажется. Он просиживал целые дни за столом, писал, писал в своих березовых тетрадках, однако потом, когда мы уже ложились спать, все написанное кидал в печку, я слышал, как трещала в ней береста.

Значит, точно не получалось.

В конце декабря, еще задолго до самой злой стужи, заболел Тощан.

Тощан болеет всегда, такой уж он уродился. В отца, отец, по рассказам матушки, тоже всегда болел. Вот и Тощан. Ошпаренная рассолом нога вроде поджила, гнить перестала и покрылось тоненькой гладкой кожей, в которую можно было смотреться почти как в воду. Тощан начал даже похаживать по избе и придумывать для грамотея разные каверзы, но только недолго это продлилось.

Вообще он всегда тяжело болеет, с кашлем и хрипом, стонет на печи по ночам, стучится затылком в стену. Только в этот раз все случилось совсем хуже.

Я проснулся оттого, что матушка кричала. Она спит на полатях в самом дальнем углу печи, за занавеской, а мы с Тощаном у трубы. Матушка всегда первая просыпается и мимо Тощана спускается в избу, вот и тогда она полезла…

Полезла и громко так закричала.

Я проснулся, обполз трубу и увидел тоже.

Тощан сидел возле стены, и весь рот у него был перемазан в крови, губы, подбородок, а на зубах кровь успела уже засохнуть и почернеть, отчего выглядело это страшно, понял, почему матушка кричала.

Я подумал, что Тощан кого-то ночью загрыз. Овурдалачился немного, спустился в избу, зарезал грамотея, вытянул из него кровь. Но грамотей показался из запечья живой.

А Тощан закашлялся, и изо рта у него выплеснулось красное, темный сгусток на длинной черной нитке. Сгусток застрял и пополз вниз по подбородку, Тощан кашлянул еще, и сгусток повис, раскачиваясь. Мать зажала рот ладонью, чтобы снова не закричать, а Тощан взялся за эту нитку и стал ее вытягивать из горла, и она тянулась и тянулась, пока не лопнула.

Тощан хихикнул, и у него снова пошла горлом кровь.

Матушка тут же уложила Тощана, напоила его травяным отваром, а на грудь положила мешочек с горячей солью. Тощан уснул, но через несколько часов снова закашлялся и снова с кровью.

И матушка решила звать лекаря.

Тропы еще не замело окончательно, и за лекарем можно было отправить в Кологрив. Волки спали, и зимние путешествия особой опасностью не отличались, я предложил сходить в Кологрив самостоятельно, но матушка категорически воспротивилась. Пошла к старосте Николаю. Староста уговорил за мешок соли сына кузнеца. Самому же лекарю матушка посулила три мешка мелкомолотой соли первого сорта, если он явится в Высольки как можно скорее.

Стали ждать. До Кологрива было полтора дня пути. Тощан кашлял.

Грамотей топил печь и молчал. Его почти не было видно, свои упражнения он перенес со стола в свой запечный закут, откуда показывался только к обеду. Все же остальное время он проводил, покрывая берестяные тетрадки буквами и рассказами, которые сжигал вечером.

Тощан болел все сильнее. Кашлял, в сознание возвращался редко, обычно под вечер, и то только для того, чтобы поплакать. Ел много, но не впрок – сразу после еды его немедленно выворачивало. От этого он сделался еще тощее. Матушка сидела с ним рядом, меняла мешочки с горячей солью, обтирала лоб. Я не знал что делать. Старался дома бывать поменьше, спускался к реке, смотрел в лес. Хотел зайти и к Хвосту, но меня не пустили и разговаривать не стали, наверное, думали, что я теперь тоже заразный.

Через четыре дня из Кологрива приехал лекарь.

С утра на небе собирались совершенно летние тучи, тяжелые и пузатые, таких не бывает зимой, темных и тяжелых, такие тучи, если они летом, всегда просыпаются градом. А зимой просто висят, сами по себе. Матушка отправила меня в самую рань встречать на берегу лекаря, вот и встречал.

Лекарь приехал со стороны туч, приехал в легких санках, запряженных четверкой пушистых голубоглазых собак. Лекарь был недоволен, что его вызвали в такую даль, ворчал и намекал, что за такие его усилия и жертвы трех мешков соли маловато будет. Матушка согласилась добавить еще полмешка. Лекарь удовлетворился и приступил к деятельности.

Он осмотрел Тощана, простукал его пальцами и промял кулаками, поглядел в глаза и в рот и сказал, что да, в Тощане поселился легочный угорь. Давно уже поселился, обосновался крепко и если его не нарушить, то в ближайшее же время угорь пустится метать икру, а тогда уж ничем больного спасти не получится.

Лекарь опоил Тощана зеленой тинктурой, после чего разложил его на столе, привязал и стал прокалывать длинными и тонкими стальными спицами. Выглядело это страшно и впечатляюще, однако Тощан никакой боли не ощущал, лежал себе со стеклянными глазами. По уверению лекаря, спицами он нащупывал расположение угря в теле Тощана, чтобы его не только найти, но и умертвить. Длилось это довольно долго, но в конце концов охота эта увенчалась успехом, Тощан забил ногами и выплюнул сгусток мелкой липкой чешуи.

Лекарь объявил, что он успел вовремя – убил угря и предотвратил распространение заразы. Еще некоторое время признаки болезни будут сохраняться, но потом организм угря окончательно переварит, и Тощан пойдет на поправку.

После этого лекарь велел нам накормить его собак и уехал со своей солью, собаки оказались сильные, соль потащили и не вспотели даже.

Тощан уснул. Матушка успокоилась. А грамотей сказал, что лекарь дурак, шарлатан и фокусник. Что в легких у Тощана нет никакого угря, угорь не может жить в человеке, в человеке могут быть паразиты, это точно, но их таким способом не извести. А у Тощана-то и паразитов скорее всего нет, у него обычная чахотка, что вот прикладывание горячей соли – это правильно. А еще хорошее питание тоже правильно, соль и хорошая еда постепенно поправят дело, организм молодой.

Но матушка грамотея слушать не стала, а я спросил про чешую. Как тогда Тощан отхаркнул чешую? Грамотей объяснил это тем, что лекарь заранее подложил в рот спящего Тощана комок мятой рыбьей кожи и что ничем он не прокалывает на самом деле, это такие особые складывающиеся струны, надо просто уметь, мир полон умельцами. А все эти лекари – редкие жулики, им нельзя доверять, ничего они не умеют, лишь обирают невежественных простолюдинов, сеют мрак, в то время как надо сеять свет и добро.

Матушка не стала слушать. Да и Тощан успокоился. Лежал и дышал ровно и освобожденно. Грамотей замолчал и стал топить печь. Я лежал и боялся, что вот сейчас Тощан опять закашляет, но он не кашлял, только сипел.

Стемнело рано и непонятно от чего, может, от тех самых туч, они опустились на деревню и заполнили все своей темнотой. Я уснул, в бок что-то кольнуло, я проснулся и лежал, заворачиваясь в старый и любимый еще дедов тулуп и прислоняясь лбом к трубе. Когда я прислоняюсь лбом к теплым кирпичам, то сплю хорошо и почти без снов или с хорошими снами, там, где сияющие лестницы.

Но в ту ночь мне почему-то попался холодный кирпич, так тоже случается. Я приложился к нему, заболело в переносице, завыли волки. Они завыли много и сразу на разные голоса, и со всех сторон. Думал, от холода, в ушах зашумело, отстал от трубы.

Волки.

Много, как тогда под дубом. Только…

Только вот зимой никаких волков быть не должно. То есть совсем. Волки зиму не выдерживают, сидят по норам. А тут вдруг прилезли.

Волки выли вокруг дома, а один стоял у двери и толкал ее лапой. Матушка проснулась и взяла колотушку, а грамотей на своей лавке ничего не слышал, не хотел слышать, лежал, голову зажимал корзиной.

Волки выли так долго, что я стал бояться, что рассвета так и не наступит. Страшно, конечно, очень страшно. Спустился на пол с печи, достал мешок с солью, прорезал дырку в днище, проволок по вдоль стены, насыпал соли дорожкой в мизинец, потом еще раз протащил, чтобы уж в два ряда получилось, для усиления надежности. Ну и сами посолились на всякий случай, обсыпались густо, и матушку, и грамотея, да и Тощана тоже, посолились, у меня даже кожа заболела. А ничего, так до рассвета и прожили.

Замолчали они только поутру, уже с солнцем, так что я не выспался совсем.

А к полудню ближе неожиданно забежал Хвост. Он был возбужден и вертелся на скамье, точно мучился. Я предложил ему пить кипяток со зверобоем, мы стали пить. Хвост за то время, пока я его не видел, мало изменился, Хвост как Хвост, обычный зимний Хвост.

– Сами-то слыхали, что ночью творилось? – спросил Хвост. – Волки-то, а? Удивили. Как скаженные просто, до утра под стенами дрягались, у нас две кошки поседели.

– Это за мной приходили, – сообщил с печки проснувшийся Тощан.

Ему, кажется, полегчало.

Матушка кинула в него ложкой, Тощан увернулся.

– Да нет, – махнул рукой Хвост, – это не за тобой, за тобой потом придут, попозже.

– За мной не придут, – тут же возразил Тощан.

– Придут, никуда не денешься. Ты не думай, что, если ты заразный, тебя волки не сожрут. Им плевать, им разбирать некогда. А зимние волки – неправильные волки, от них чего хочешь можно ожидать. Сожрут, не подавятся, с костями и копытами, не заметят даже.

Тощан швырнул ложкой в Хвоста, не попал.

– Они даже наоборот, – дразнил Хвост. – Они, наоборот, любят, когда больной, любят, чтоб потухлей мясцо…

Тут уже я пнул Хвоста в колено. А нечего ему, пусть своих братьев травит, много их у него.

– А я теперь здоровый, – заявил Тощан. – Меня вчера лечили. Понял, хвостатый?!

– Ладно, я не про это ведь зашел, лечили так пускай, – сказал Хвост. – Я другое принес. Вы думаете, почему волки сегодня всю ночь орали? Почему они вообще повылазили-то?

Я не знал.

Хвост прилип к кружке, сделал несколько больших глотков.

– Так вот, это все не просто так приключилось. – Хвост обварил язык, выставил его подальше и теперь пытался рассмотреть, только не получилось. – Не за так волки выли, совсем не за так. Старостиха-то под утро разрешилась, – сообщил Хвост.

– Давно брюхатой ходила, а тут и родила вдруг.

Ну, родила, и что? Давно все знали, что старостиха пузатая, чего удивительного-то?

Хвост потрогал язык пальцем и добавил:

– Ведьму родила.

Хвост сказал вроде и не громко, а получилось громко, от стены к стене просто так и запрыгало. Ведьму родила, ведьму, ведьму.

Матушка велела нам всем кусать до боли языки, а потом достала из-под стрехи блестящий нож и воткнула его над дверью.

Я укусил язык, Тощан укусил, грамотей не знаю, а у Хвоста и так язык подприкушен, чуть шепелявит.

– Точно ведьму, – подтвердил Хвост. – Не вру ни разу.

– Как это ведьму? – спросил я. – Настоящую, что ли?

Матушка вздохнула, вытащила из печи горящую головню и ходила теперь по избе, совала головню в каждый угол, дымила и сыпала из кармана соль, хотя и так соли уже на полу достаточно скрипело.

– Самую что ни на есть, – заверил Хвост. – Непременную.

– Откуда знаешь? – спросил я.

– А что знать-то, папка ходил уже, смотрел. Ведьма. В каждом глазе по благодати. Все, точно.

Из-за печи показался грамотей. Сегодня он выглядел не лучше, чем обычно, только глаза краснели сильнее.

– И что староста теперь делать хочет? – спросил я.

– Что делать, что делать, ясно, что делать. – Хвост пожал плечами. – Староста давно дите хотел, а тут ему такое удружение. Вот староста и воет. Сидит да воет. Да старо

Матушка вернулась к нам, оттянула Хвосту воротник и засыпала ему еще горсть соли, и подзатыльник ему вкатила.

Ну и мне тоже за шиворот соли.

– Ведьму-то жечь надо, пока не поздно, – сказал Хвост. – А то как начнется… Сам знаешь. Волки по всей округе проснулись, сбежались, сидят по опушкам. Теперь из дому даже выйти опасно, не то что в Кологрив. А у Захарихи три бочонка с брагой лопнули, вот она орала!

Грамотей взял костыль, подошел к столу, сел и тоже стал пить чай со зверобоем.

– Мужики уже собираются, – сказал Хвост и подмигнул.

– Что же они собираются-то?

– Так говорю тебе – жечь хотят. Ладно, пока маленькая, а как подрастет чуть? Житья не станет. В болотах и так одна есть, все мутит и мутит. А если две ведьмы будет? Опять с места уходить придется. Двадцати лет не прожили – и снова уходить, все бросать, соль бросать. Говорят, почти везде соляные колодцы заросли, рассол не течет, у нас только, да в Забоеве и осталось. Не, мужики уходить не хотят, мужики жечь хотят.

А я не знал, что сказать. У меня еще после ночи в голове какая-то темнота пошевеливалась. Мужики жечь хотят. А у Тощана угорь в легких.

– Столяр уже лестницу собирает, топором стучит.

– Зачем лестницу? – не понял я. – Куда лезть?

– Как это зачем? Ведьму жечь. На лестнице, как полагается. Можно еще в бочке говорят, но на лестнице виднее. А в бочке она как в кошку перекинется, так и лови потом.

– А староста что? Он что, дочку свою так и отдаст жечь?

– Сам виноват, – сказал Хвост. – Зачем он летом дьявола на берегу поставил?

– Какого дьявола? – не понял я.

– Какого-какого, глиняного. С усами.

– Так это сом ведь был! – удивился я. – Он сома хотел…

– Это он нам сказал, что сом, – перебил Хвост. – А мужики говорят, что дьявол. Вот староста идола поставил – и наказало его тут же…

В дверь постучали. Хвост замолчал и нахмурился, а матушка открывать пошла. Оказалось, что староста Николай с трясущимися пальцами.

Матушка была неприветлива, сразу спросила, зачем приперся.

Николай огляделся, увидел всех, увидел грамотея и сразу к нему устремился. Хвост на всякий случай отодвинулся.

Староста встал перед грамотеем и принялся рассказывать, глядя отчего-то в потолок.

Что да, так оно все и приключилось, жена его ночью разрешилась, хотя радовались они рано и зря. Родилась девочка, и да, да, да, ведьма. Ведьма, будь все проклято, ведьма. Едва глазки открыла, так сразу и увидели они, и сразу голову шарфом ей обмотали, чтобы не смотрела. Ничего, потихоньку лежит. А волки орут, вокруг дома тропки протоптали, только свет отогнал. И мужики уже приходили с утра, злые все и с кольями, говорят, топи девчонку. Нагрей в ведре водички и топи, пока спит, чего уж. А если сам не хочешь топить, то мы поможем, только уже топить не станем, а станем жечь. Дали времени до полудня, а потом уже по-настоящему придут, лестницу уже приготовили.

Мы тоже слушали. А староста Николай поглядел на грамотея с надеждой.

Грамотей спросил: что же он сделать-то может? Староста тут же сказал что. Отписать девчонку-то. Он, староста Николай, слышал, один другой грамотей смог ведьму отписать.

Грамотей сказал, что это неправда. Суеверия. Ведьму не отписать, как самоубийцу не отзвонить. А если бы это и было возможно хотя бы примерно, то для такого отписывания понадобился бы роман.

Староста Николай заплакал и стал приговаривать, вытирая сопли:

– Почему так, а? Почему ведьма? Почему именно у меня, а?

Матушка кинулась к нему и осыпала солью так щедро, что Николай еще и закашлялся. А матушка сунулась в печь и еще одну головню вытянула, чтобы совсем уж все вокруг обдымить. У меня уже от дыма глаза слезились, лучше бы солью еще посыпала.

– Пойдем, а? – попросил староста грамотея. – Пойдем? Может, это… напишешь что? Может, все-таки получится?

Грамотей тогда руки свои выложил на стол. Николай отвернулся. Потому что пальцы у грамотея не очень хорошо срослись, кое-как срослись, в разные стороны.

Староста всхлипнул.

– Ты же сам мужиков послал ему руки ломать, – напомнил я. – Они же за мостом его подкараулили, искалечили человека. Как он теперь напишет-то?

– Они ее сожгут, – сказал староста.

Грамотей отвернулся и стал смотреть в окно. Хвост изо всех сил пил чай.

Тогда староста встал на колени.

Матушка стала ругаться уже сильно, а грамотей вдруг согласился. Я не знаю отчего, но грамотей согласился.

Пройдет время, и я пойму, почему. Тогда я был удивлен, а Хвост поперхнулся чаем. А грамотей сказал, что попробует. Он сказал, что ничего не получится, в этом он уверен наверняка, но попробует.

И пошел.

К тому времени грамотей ходил уже совсем плохо. Ему не очень помогали костыли, он еще добирался до уборной и обратно, но долго удерживаться в вертикальном состоянии у него не получалось, в избе по большей части он или сидел за столом, или лежал в своем закуте под дерюгой.

Но, как оказалось, староста это все предусмотрел, на улице нас ожидали санки с шубой, грамотей в эти санки сел, а староста его тут же поволок, забыв про всякое свое начальство.

Я шагал за ними, нес костыль. Неприятно было шагать, возле каждого дома стояли мужики, мрачно смотрели, и каждый во всеоружии. В основном топоры и вилы. Матушка, кстати, меня пускать не хотела, но я не послушался.

У старосты я бывал редко, не ходил, чтобы не завидовать, потому что жил староста чисто и богато, у него не только печь была выбелена, но и стены, а кое-где и узор красный по побелке пустили, лабиринтами да квадратами. И не светец, а свечи. И не кадка, а ведро железное.

Пол был надраен дресвой и блестел, и стол блестел, нарочная такая жизнь. Самовар тоже блестел, я уставился сразу на самовар, раньше я никогда их не видел, раньше у старосты самовара и не было, наверное, он его к событию завел. К доче.

Вообще понималось, что к ребенку здесь готовились: к балке была привязана плетеная люлька, возле печи блестела медная ванночка, видимо, для купания новорожденной, наверное, удобно – в самоваре водичку нагрел, в ванну слил и ныряй себе. Хорошо жил наш староста Николай, аккуратно.

Грамотей с трудом перешагнул порог и качнулся вперед, так что мне пришлось его ловить и приваливать к стене за дверью.

– Проходи, – сказал из сеней Николай. – Проходи, мы ее запеленали, не бойся, она не видит.

Сам староста вошел в избу последним и стал закрывать дверь, это мне не очень понравилось, потому что закрывался староста основательно – с засовом и приставками.

– Проходите, – повторил Николай. – Вот тут у нас так…

За столом сидела старостиха с дочкой на коленях. С ведьмой. Ее совсем не было видно за пеленками, а на голову ребенка старостиха натянула чепчик.

Говорили, что ведьмы мохнатые рождаются и с хвостом. Ну и глаза. Глубокие, в каждом золотое пламя переливается и зрачки само собой поперек. Не знаю, не заметил.

На грамотея старостиха посмотрела дико, меня вообще не заметила. Одурелая совсем.

– Мать, мы тут пришли… – сказал староста.

Старостиха всхлипнула, но с места не сдвинулась, так и сидела, похожая на сопревший стог, на весеннюю свою кострому.

– Это грамотей, – сказал Николай. – Он поможет.

Грамотей молчал, дышал у стены.

– Может, что-то надо? – спросил староста.

Я не знал, что надо в таких случаях. Грамотей отправился к старосте так, налегке, ни пера золотого не взял, ни тетрадок, чем писать собирался?

– Может, перекусите? – глупо предложил староста.

Грамотей отказался. Он дышал с трудом, наверное, из-за ведьмы. Я сам это чувствовал, ведьма, ведьма, присутствие ведьмы, и страшно. Грамотей снял тулуп.

– Ему стул нужен, – сказал я. – А девочку в люльку положите, пусть там пока.

Зачем сказал – не знаю. Но отчего-то подумал, что так как раз и нужно. Староста так и сделал, послушался. Грамотей сел, попросил воды, я подал ковшик, он стал пить. Мужики заглядывали в окна, их страшные тени двигались по стенам.

Староста сначала молчал, потом стал рассказывать вдруг про малину. Что он совсем недалеко от Высолек нашел малиновый куст. Причем малина такая крупная, одна ягода размером с полкулака и сладкая-сладкая, только никак не сорвать, потому что внутри у нее только сок и мякоть, и стоит прикоснуться хотя бы пальцем, как лопается. Поэтому такой малиновый куст надо объедать по-другому, без рук, при этом не стоит забывать про осторожность. Малина опасна, в ней сон…

Меня качнуло, голова закружилась, я поглядел на грамотея. Тот закончил пить и не знал, куда деть ковшик. Оглядывался. И вдруг я понял. И почувствовал, как кожа у меня на затылке собирается мелкими складками. Он вообще молчал. Староста то есть, он молчал, стоял посередине избы, смотрел на свою дочь, лежащую в колыбели. И молчал. Но я его слышал, рассказ про малину звучал и звучал у меня в голове, всего несколько ягод, и можно уснуть и не проснуться, не проснуться…

И тут ведьма заговорила уже по-настоящему.

Я никогда не слышал ведьм, даже издалека не слышал. Знал только, что это необыкновенно ужасно. Что некоторые, услышав ведьму, не сходя с места, сходили с ума. Что некоторые предпочитали оглохнуть, лишь бы не слышать. Глаза выдавливали, зубы выбивали.

Я бы тоже предпочел оглохнуть. Ведьма заговорила, и староста Николай закричал, упал на пол и принялся корчиться, как червяк, насаживаемый на крючок. Люлька качнулась и начала описывать медленный круг по дому. Или это изба начала медленно вращаться вместе с моей головой, все крутилось, с потолка тек малиновый сок…

Старостиха побежала. Вскочила, побежала и ударилась о стену всем телом, и от стены упала на спину и потеряла сознание.

Я попытался втиснуться между белеными кирпичами печи и бревнами, но только не получилось, и тогда я забыл все и двинулся к люльке.

Мне хотелось посмотреть ей в глаза, у нее были самые прекрасные глаза, я в этом совсем не сомневался, это было небо…

Грамотей кинул костыль. Он попал мне под колено, в кость, сбил с ног. Подниматься я уже не стал, закатился под лавку. Но я все видел, конечно, все видел.

Это продолжалось долго, целый день, целый год. Колыбель описывала круги. А иногда не круги, иногда она зависала в совершенно неудобном и невозможном для себя состоянии, веревки, которые эту колыбель держали, то натягивались до дрожи, то провисали, и колыбель держалась в воздухе как бы сама по себе. А иногда она срывалась и крестила избу наискось, от угла до угла.

А ведьма продолжала говорить.

Грамотей стоял в углу и держался за голову. Он сгорбился и совсем присел, точно на плечи ему опустилась гора. А ведьма говорила все громче. То есть говорила она негромко, но в голове у нас ее голос отчетливо звучал. Она рассказывала… Я не понимал уже, про чего она говорила, уже не про малину… Это и не слова были, другое, шепот, жестяной язык песчаной саранчи, он проникал в меня даже не через уши, а через кожу.

Староста Николай плясал на полу, дрыгал ногой и бился головой, а изо рта у него выплевывалась комковатая розовая пена.

А потом я услышал грамотея.

Грамотей говорил. Выкрикивал слова, которые я не очень хорошо понимал, но которые были все вместе, цеплялись друг за друга, цеплялись, раскручивались, как вихрь, набирали силу.

Слова.

Кажется, это были стихи. Точно, стихи, только стихи так могут кружиться над головой. Никогда не слышал стихов. У нас их никто не слышал, забыли, то есть и не знали вовсе.

Сначала я только голос его слышал, не понимал, что именно он говорит, потому что стихи плохо до головы доходили, в стихах нужен опыт. И не понял, зачем он их рассказывает.

А грамотей рассказывал. Его голос дрожал и сбивался, но постепенно все равно набирал силу. Я подумал, что грамотей сошел с ума. Надо было бежать, ведьма ведь, а он пустился стихи читать, а бежать надо, но мы влипли, как во сне, как в смоле.

Стихи.

Про то, как надо ждать, ждать всегда, до последнего вдоха, иначе нет ни в чем ни силы, ни смысла.

Про дождь с утра и горящие свечи.

Про долгое путешествие в Атлантиду, про девушку, живущую в Атлантиде, ту, что ждет всегда.

Про бессмертие и бесстрашие, про тех, кто навсегда заблудился в бессветной ночи и уже никогда не вернется назад.

Про кривую замерзшую дорогу и первый снег, выпавший на нее и укравший осень и весь прошлый год.

Стихи вроде простые, ничего сложного в них не описывалось, обычные вещи и знакомые ежедневные слова, вот только что про Атлантиду не понял. Но все равно, даже лежа под лавкой в комнате старосты Николая, под хохот ведьмы и хрип бьющегося в припадке Николая, все равно я видел.

Седого кентавра, бредущего сквозь ветер над морем, поднимающий песочные тени, золотого лиса на высоком красном берегу и радужных рыб в глубине под ногами, грамотей продолжал. Нет, он точно сошел с ума, только безумец мог читать стихи под песню ведьмы, а он читал и читал. И выступали из мокрого тумана загадочные зеленые острова, а за ними на недостижимой линии горизонта сияли в полуденном солнце священные льды Гипербореи, и сквозь шторм и души убитых кошек упрямо шел к ней потрепанный чайный клипер.

Грамотей читал.

Про то, что лето прошло.

Про хромоногую собаку, жившую под лестницей, дружившую с крысой и боявшуюся шагов.

Про звездолет с перебитым крылом и про мальчика, которому так и не повезло повзрослеть.

Про жизнь прожить – не поле перейти.

Ведьма выла. По избе кружились мелкие злые огоньки, это были не угли и не пламенная пыль, пляшущая над костром, эти искры, точно живые, роились вокруг грамотея, как злая огненная мошкара. Но я этого уже почти и не замечал, я слушал.

Про печальных мертвецов, стоявших в обнимку со старыми деревьями.

Про яблони, похожие на черных всадников, зацепившихся друг за друга своей тяжелой броней.

Про наступающие потемки, которые всегда приводят с собой грозу.

Про любовь.

И снова про то, что лето прошло.

Он рассказывал и рассказывал эти стихи, они заполняли избу, и воздух в ней менялся. Очищался. Вонь уходила из него, собиралась хлопьями, оседала на полу и распадалась в пыль, а из-под потолка начинал течь другой воздух, свежий, прохладный, чистый – такой бывает лишь в самый светлый, самый счастливый день весны.

Так продолжалось долго. Потом люлька остановилась. Она больше не плясала и не рисовала в воздухе широкие круги, просто висела. Чуть покачивалась еще. В трескучей тишине.

Все кончилось.

Грамотей стоял, придерживаясь руками за печь. Из уха у него текла кровь. Ведьма молчала.

Сумерки, зимой сумерки приходят рано. Когда все это закончилось, солнце почти уже село, потемки наступили и принесли за собой грозу. Мужики стучали и в дверь и в стены. Они страшно стучали, озверело, но я отчего-то подумал, что по-настоящему страшно мне вряд ли уже когда будет.

Староста Николай скулил.

Разбилось стекло, и в окно просунулась чья-то рука.

Николай с трудом поднялся на ноги и снял со стены косу.

Грамотей продолжал стоять у печи, теперь он опирался на нее не только руками, но и головой. Лбом.

И старостиха тоже очнулась и сразу поползла к люльке, достала из нее дочь.

Мужики били стекла.

Староста Николай ходил по избе с косой и говорил, чтобы мужики уходили, что у них тут все хорошо. Старостиха прижимала к себе кулек с ребенком и тоже боялась. Грамотей сидел на сундуке у стены и хрипло дышал. Мужики перестали стучать и ломать стекла, и принялись ломать уже дверь. Кажется, они притащили с опушки огневое бревно и теперь вместо добывания огня выбивали им дверь. И уже ясно было, что дверь не выдержит, хотя староста позаботился о ее крепости.

Дверь сломалась, и они ворвались, много, они сразу заполнили избу плечами и злобой. Они не очень-то стали разбираться, приступили к делу. Хвостов, старший брат Хвоста, и Иван Рябой, горшечник, схватили грамотея за руки, дернули его назад, а потом вперед и с размаху ушибли о печь.

Грамотей произвел звук, какой бывает, когда о колено ломают отслуживший свое голик. Сухой хруст. Грамотей прилип к печи, брат Хвостова схватил его за ворот рубахи дернул и разорвал до пояса. Грамотей отстал от печки, на побелке осталась кровь от разбитого грамотейского лица. Сам грамотей покачнулся, кто-то из мужиков проворно подставил ему подножку и добавил поленом.

Староста что-то промычал. Он и его старостиха задвинулись в угол, старостиха прижимала к себе ребенка, а староста Николай выставил перед собой косу.

Но мужики кинулись не на старосту, а на грамотея и стали его бить ногами и поленьями. Грамотей привычно и быстро свернулся, закрыл голову руками, втянулся сам в себя. Лоскуты рубахи на спине разъехались и выставилось голое тело, я заметил, как поперек плеч у грамотея тянется длинная синяя надпись.

Его пинали ногами, а он дергался, и надпись на его спине извивалась и тоже дергалась, точно сбежать пыталась. Я слышал, как хрустели и ломались его ребра. Мужики старались, отталкивали друг друга, каждый хотел успеть.


Глава 2. Осенью | Пролог (сборник) | Глава 4. Соленый стриж