home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



13

Двадцать третьего августа, в лето Господа Нашего тысяча семьсот семидесятое, Томас Чаттертон пробуждается на заре в необычайном веселии. Стоит яркое летнее утро, солнце восходит над лондонскими крышами, а с окрестных полей уже рассеялся туман, изгнанный навалившейся жарой. Теплый ветерок колеблет верхушки деревьев, а в ветвях шелестят птицы, готовясь запеть. Многие горожане, спешащие по узким улочкам, с удивлением всматриваются в разлитый кругом яркий воздух, как если бы то было некое качество в них самих, кое различают они впервые: так, по крайности, видится это Томасу Чаттертону, и он подымается с кровати и глядит на крыши домов из оконца своей чердачной каморки на Брук-стрит.

Он еще никогда не жил так высоко, и потому наблюдает за тем, что происходит на улице, с прежним чувством удивления. В моей воздушной обители, писал он матери сразу по прибытии в Лондон, я упиваюсь в высшей степени прекрасным расположением духа. Я вознесен превыше всяких слов и питаю возвышенные мысли касательно моего грядущего преуспеяния. Вскоре ты узришь меня на вершине славы, милая Маменька, на недосягаемой высоте над простертыми в унижении бристольцами, нам с тобою знакомыми. Он прожил здесь уже пять недель, и каждый день испытывает все то же ликование, пробуждаясь над городом и затем спускаясь в него, бесцельно бродя по его дворикам и улочкам, внюхиваясь в его запахи, чувствуя волнение при виде его людных проспектов, а позже, ночной порой, возвращаясь на Брук-стрит при свете фонарей, под звуки скрипки или шарманки. Ему семнадцать лет, и это новый для него мир.

Он настежь распахивает окно, вдыхая воздух. Он слышит, как мычит скот в Смитфилде, а по Верхнему Холборну уже торопливо проезжают экипажи, но этот шум ласкает ему слух. Они вторят лихорадке его собственной гордости и тщеславия, и он обращает свой лик навстречу летнему дню и сильным мелодичным голосом поет над крышами домов последнюю комическую песенку из садов Воксхолла:[103]

Шутом деревенским явился я в город,

А ныне глядите – пригож я и молод.

Внизу мальчик, продающий старые башмаки, которые висят связкой вокруг его шеи, издает короткий возглас, приветствуя Чаттертона, и, глядя вверх, горланит припев: Ту-рал-лу-рал-лу!

Чаттертон машет ему рукой и снова заваливается на кровать, почесываясь и зевая. Потом он вспоминает, что накануне вечером услыхал в кофейне о смерти олдермена Ли, который вознамерился стать одним из его покровителей. Ну так что ж? Один покровитель умер, зато его место займут другие. Он берется за бумагу и свинцовый карандаш, которые, ложась спать, всегда оставляет рядом с постелью (ибо стихи часто являются ему во сне), и записывает:

Потерял из-за смерти олдермена Ли, за обещанный заказ – J 1.11.6

Получу за элегии на смерть Ли – J 2.2.0

Получу за сатиры против Ли – J 3.3.0

Всего – J5. 5.0

Итак, наживаюсь благодаря его смерти на – J3.13.6

По правде говоря, он уже написал часть одной элегии, а что до остального, то их вскорости закажут, и тогда он спешно их напишет. На Чаттертона можно смело полагаться в таких делах, и, невзирая на его нежный возраст, многие книготорговцы уже готовы платить ему небольшие суммы загодя, в ожидании законченной работы. Ли, говорит он лениво вслух, уставясь на почернелый потолок, Ли, Ли, Ли-старичок, с дерева Города ветхий сучок; а дерево то не растет – только тянется: его корни кровное вяжет родство, а плоды его – сущее баловство. Он смеется над своей выдумкой теплее самого теплого ветерка, ближе собственного дыхания, ярче солнца; он снова растягивается на кровати и пишет по воздуху своим свинцовым карандашом: Дражайшая Маменька, мое восхождение по жизни продолжается своим чередом. Я вознесен здесь, в Лондоне, и несомненно достигну вскоре точки наивысшей. Твой любящий сын, Том.

Ничто теперь не тревожит его прекрасного расположения духа – даже подозрение, что он подхватил гонорею от милейшей хозяйки дома, миссис Ангел. И все же он спрыгивает с постели, дабы обозреть свою ночную сорочку, и тихонько присвистывает, завидев на грубом полотне пятна. А вот это уже не баловство, говорит он вслух, это – семя плотской близости: ведь лишился я девственности, и вот стою здесь в растерянности. Что же делать? Накануне вечером он рассказал о своем приключении одному приятелю по кофейне некоему Дэниелу Хануэю, сочинителю всякой всячины.

Дэн, ты когда-нибудь занимаешься любовью?

Нет, я занимаю ее в долг!

Хануэй смеется: ему все нипочем, и за ответом он никогда в карман не лезет.

Ну, так могу я поведать тебе о своем последнем темном деянии? (Оно же и первое – но об этом он не говорит ни слова.)

Давай. С темнотою я на дружеской ноге, Том.

Это была моя хозяйка…

Ага, так оно всегда и бывает.

Я выглядывал из окна, вдыхая аромат ночного воздуха, и вдруг услыхал, как поет какая-то женщина. Ты знаешь эту песенку: Я руку сунула в кусты, и так далее?

И укололась о скелет. Да, Том, ирландская простонародная.

И вот, распевает она это, а когда я смотрю вниз, то вижу свою миссис Ангел, упившуюся в стельку, которая колотит в дверь собственного дома и требует, чтоб ее впустили.

Ну, Том, грех было не попользоваться.

И вот я скольжу по лестнице вниз, дабы она не перебудила всю улицу…

Или не пробудилась на улице.

И как только я открываю щеколду, она валится в мои объятия.

Ах ты негодяй. И ты тут же ею овладел?

Ах, мистер Чаттертон, говорит она, ах, мистер Чаттертон. Я бесконечно обя-а-а-зана… И виснет на мне, как плющ на башне. Тогда знаешь, что приходит в движение?

Твой ретивец, разумеется.

Он приходит в движение con amore.[104] А когда она чувствует, как он бьется об нее, она шепчет мне, ах, мистер Чаттертон, сегодня вы можете заночевать во мне. И вот.

И вот.

Я обязал ее бесконечно. И прокрался в свою комнату лишь на рассвете.

Я думаю, не столько прокрался, сколько прополз?

Ничуть. Я все еще был полон сил. В то утро я и написал Панегирик Королевскому Ватер-Клозету. Ты его помнишь?

Строчки про Потайной Совет?

Да, те самые.

Лицо Чаттертона светлеет от одного воспоминания о собственных стихах, но теперь он чуть понижает голос.

Но должен признаться тебе, Дэн, сдается мне, что проявились кое-какие последствия моей встречи с миссис Ангел.

Ребенок – так скоро?

Да нет же, нет. Последствия, проистекающие из моего… ну ты понимаешь. И, к тому же, меня донимает боль, когда я мочусь. Это…

Трипак! У тебя трипак! По такому поводу надо еще выпить!

Чаттертон делает веселую мину, но когда половой приносит новую бутылку вина, он кусает ногти и спрашивает: – А как это лечить, Дэн?

Хануэй снова смеется. Я слыхал добрые отзывы об известковых ваннах, но это только для тяжелобольных. Раз тебя миновал сифилис, то лекаря можно и не звать. А гонорея – это пустяк, Том, сущий пустяк.

Чаттертон простодушно выказывает облегчение, а его собутыльник продолжает: – Но только задуши его в зародыше. Воспользуйся нашим славным лондонским снадобьем – «гроб-или-здоров».

Гроб?

Да нет, это только гипербола. Зато лечить – и вправду лечит.

И что это за знаменитое противоядье?

Смесь мышьяка с опием. Мышьяк устраняет заразу, а опий утоляет боль и устраняет кислоту. Это скорейшее исцеление на свете. Тебе нужно всего-то четыре грана мышьяка на десертную ложку опия. Ура, конец-делу-венец, и гонорея с позором отступает. К тому же, пока доза действует, тебя будут посещать сладчайшие опийные грезы.

А не опасно это?

Да нет, не опасно нисколечко. Куда хуже тебе придется в лапах эскулапа. Знаешь, как он тебя – ножичком…

И вот, стоя в поту этим летним утром, комкая ночную сорочку, Чаттертон вспоминает этот совет. Я еще так молод, говорит он, а гонорея – всего лишь пустяк. Сущая безделица. Бес делится. Этой штукой переболели все великие поэты. И он вспоминает, как просил в детстве: нарисуй мне ангела, мама, нарисуй мне ангела с крыльями и с трубами, чтоб они разнесли мое имя по всему свету. Этот трипак – сущий пустяк. Я пал жертвой Венеры, но стопы мои по-прежнему направляет Орфей.

И вот он вновь садится писать, спеша до завтрака закончить хвалебную элегию в честь олдермена Ли: ее заказал Город и Деревня, и доставить ее велено нынче же утром. А потом, может статься, и другое стихотворение сатиру против Ли, для Лондонского листка.

Он работает нагишом, отшвырнув ночную сорочку на кровать и заслонив лицо от лучей восходящего солнца, а чердачную каморку постепенно заливает свет. Закончив, он обводит строчки синими чернилами и подписывается. Пока он с росчерком выписывает свое имя, им овладевает буйная радость: он подпрыгивает и с ликованием танцует по комнате, стуча босыми пятками по дощатому полу; солнце играет в его рыжих волосах, а он скачет, и весь мир кружится вокруг него. Он кувыркается на своей узкой кровати. Мир летит вверх тормашками. Потом он прекращает веселиться – столь же внезапно, как и начал, – и, вынув карманный блокнотик, записывает: Завершил одну элегию и одну сатиру, сегодня до восьми утра.

Теперь – время для говядины и кофе. На верхней лестничной площадке, возле его двери, служанка оставила кувшин с водой, и он идет за ним, чтобы умыться. Затем он надевает синие бриджи, зеленый жилет и голубиного цвета фрак: он, как-никак, джентльмен – достойный юный джентльмен. Подняв руку, чтобы сделать пробор, он замечает на правом рукаве налипшую полоску свечного жира и, во внезапном яростном порыве, отскребает ее ногтем, так что восковые чешуйки сыплются на пол. Теперь он полностью готов. Он берет шляпу и осторожно открывает дверь; он неслышно спускается по ступенькам, боясь пробудить ото сна миссис Ангел. Но, едва выйдя на Брук-стрит, он легонько подскакивает и бежит к углу Верхнего Холборна: под этим летним небом он готов бежать хоть на край света. Но в Холборне он берет себя в руки и, мигом обратясь назад, заворачивает в лавку аптекаря на углу.

Мистер Кросс сидит за прилавком и протирает верх стеклянного кувшина, а Чаттертон, войдя, громким голосом спрашивает «пятнадцать гранов вашего лучшего мышьяка и немного опийной настойки».

А сколько же именно этой последней, сэр, вам надобно?

Кросс продолжает полировать кувшин, внутри которого что-то плещется.

Чаттертон становится менее уверенным.

Ровно столько, говорит он, ровно столько, чтобы избавить меня от судорог в желудке.

Ну, отвечает аптекарь, это ведь вопрос философский – ибо как я могу судить о силе или продолжительности ваших болей?

Они весьма жестокие.

Чаттертон корчит рожу: он наслаждается этим маскарадом.

Они нападают на меня по ночам, и я катаюсь в агонии до самого утра.

Боже милостивый.

Они как раскаленная кочерга, едва вынутая из огня, и как пчелиные укусы.

Какое мученичество.

Кросс поднимается с табуретки, отставляет кувшин и склоняется над деревянным прилавком.

Ну, быть может, капель пятьсот лаудана? Я бы мог вам предложить лекарство и в гранулах, но жидкий лаудан всегда предпочтителен. Я сам его кипячу, сэр. Я изгоняю всякую заразу. Я ей указываю на дверь.

Чаттертон силится вспомнить совет Хануэя: из чего там состоит этот лондонский гроб-или-здоров? А можно его отмерять ложкой?

Ну, добрый мой сэр, ведь есть ложки – и ложки. Например, десертные ложки и чайные ложки, обеденные ложки и кухаркины ложки. Просто ложкой.

Ах, просто ложкой.

Кросс берет большую цветную бутыль и, повернувшись спиной, заговаривает доверительным тоном. Так вот оно как, добрый мой сэр. Просто ложкой. От судорог, естественно. Лаудан унимает тошноту и успокаивает боль во внутренностях.

Кросс отмеряет настойку в стеклянный флакончик.

Ах, опиум, опиум, продолжает он, утирая ладонью краешек рта, сладостное зелье, рубиновый источник грез, великий даритель блаженства. И, разумеется, снадобье для болящих.

Указательным пальцем он забивает пробку во флакон.

Пятнадцать гранов мышьяка, сказали вы? Или вы спрашивали капли от лихорадки?

Чаттертон прокашливается.

Нет, белый мышьяк, благоволите. Для крыс. Они досаждают мне постоянным писком и зубовным скрежетом.

О, что за ночи вы проводите. Да с вашим-то желудком.

Кросс подходит к высокой полке и достает оттуда льняной мешочек. Arsenicum album.[105] Верная смерть, сэр, но медлительная. Мышьяк никогда не срабатывает быстро. Можно сказать, сжигает не спеша.

Чаттертон смеется в ответ, и Кросс бросает на него быстрый взгляд.

Вы-то сами в хорошем расположении духа, – да, сэр, невзирая на свой злосчастный желудок?

О да, я в отличном настроении.

Да, выглядите вы прекрасно, выглядите вы прекрасно.

Кросс отмеряет граны мышьяка.

Любопытное сочетание, сэр, мышьяк и опиум.

Он просеивает гранулы в мешочек поменьше.

Вы не слыхали о самоубийстве – в семи дверях отсюда?

Чаттертон качает головой.

Это был один прусский джентльмен, по имени Стерн. Френсис Стерн. Его нашли на следующее утро: все тело и лицо перекручены. Видите ли, сэр, мышьячные конвульсии. Он воздействует на prima viae[106] и часто оказывается эккопротическим.

Как-как вы сказали?

Чаттертон достает свой блокнот, куда записывает все новонайденные слова.

Эккопротическое, дорогой сэр. Слабительное. Очистительное. Часто роковое.

Он склоняется и касается Чаттертоновой записной книжки.

И нашли на злосчастном трупе записку.

Да?

Чаттертон заинтригован.

Жертва написала: О Люцифер, сын зари, как низвержен ты во Ад, в яму преисподней. Почти образчик поэзии, сэр.

Кросс перевязывает мешочек с мышьяком двойной бечевкой. Но, без сомнения, литература та и родилась из опиума, который нашли возле его кровати. А приговор был – felo de se. Самоубийство. Как говорит достойный Монах о маке – верно ведь:

В зародыше цветка сего таится И яд, и врачевания десница.

А Чаттертон доканчивает цитату за него:

Вдыхая малость – сердце веселишь,

Но перегни – в могилу угодишь.

Но моя совесть чиста, продолжает Кросс, тот немец покупал мышьяк не здесь.

Он снова бросает на Чаттертона быстрый взгляд, и юноша правильно истолковывает его.

Могу вас заверить, я не питаю подобных намерений, как тот джентльмен, о котором вы говорите.

Он смеется.

Я враг могиле, и не желаю, чтобы она меня победила. Пока не время. Видите ли, я только начинаю.

Да, вы ведь совсем еще молоды. Ну так, шестипенсовик?

Кросс берет из рук Чаттертона серебряную монетку и, покончив с делом, снова откровенничает.

Судя по вашему выговору, сэр, вы не здешний?

Нет, поспешно отвечает Чаттертон. Я из Бристоля.

А-а, тихий городок.

Да, очень тихий. Тихий, как склеп.

Кроссу невдомек, как разгадать это замечание, и он возвращается к прежней теме разговора.

Так значит, сэр, вам и не ведомо, что в нашем городе внезапное горе или великая напасть часто толкают молодых людей к самоуничтожению. Мы-то об этом каждый день читаем.

Слова аптекаря интригуют его.

Вы толкуете о молодых, говорит ему Чаттертон, но разве не верно, что никто из нас – будь он молод или стар, – не может по-настоящему навредить себе? Мы должны властвовать над собственным существованием, иначе мы сами жалкие ничтожества.

Но лишить себя жизни – что может быть неразумнее?

Со школьных лет Чаттертон любил споры, и вот он спешит выложить собственные доводы. Возможно, это и неразумно, зато это благородное безумство души. Ведь смерть, в конце концов, освобождает душу, и та принимает подобающую ей форму.

Но, сэр, уж верно, для блага общества…

А коли мы не помогаем обществу и от него не получаем помощи, то мы и не наносим ему вреда, слагая с плеч бремя собственной жизни.

Чаттертон в восторге от своего новонайденного суждения, и он отвешивает легкий поклон мистеру Кроссу, прежде чем забрать свой мешочек с мышьяком и склянку с опиумом. Ваш покорный слуга, сэр.

А я – ваш, сэр.

Кросс улыбается ему, а затем подходит к двери своей лавки, чтобы посмотреть, как тот спешит по Верхнему Холборну. Такой замечательный юноша, думает он, и такой еще молодой. Что-то есть в нем замечательное. Он запоминает этот разговор о самоубийствах, и позднее будет пересказывать его, с подобающими приукрашениями, всякому, кто пожелает слушать.

Чаттертон пересекает Верхний Холборн и меряет своими любопытными длинными шагами Шу-Лейн, направляясь к тамошней кофеенке. Он заказывает порцию говядины и кофе и с аппетитом ест.

Я только что беседовал о самоубийствах, Питер, говорит он половому, так что наполни-ка мне чашку снова. Жажда одолела.

Мальчик на минутку садится рядом с ним.

О самоубийствах?

Да.

Чаттертон кладет перед ним льняной мешочек с мышьяком. Смерть от отравления.

Питер живо встает.

Уберите это со стола, пожалуйста, уберите это со стола.

Чаттертон смеется, но затем кладет руку себе на шею, издавая горлом странные хрипы. Он вращает глазами и делает несколько жутких, нечеловеческих гримас, будто его отравили прямо на месте.

Половой видит его игру; это толстый и жизнерадостный мальчишка – и вскоре он уже заливается смехом.

Ах, прекратите ж корчить рожи, насилу выговаривает он наконец, а не то я помру, мистер Чаттертон. Прекратите, мистер Чаттертон, ну пожалуйста.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ | Чаттертон | * * *