home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add
fantasy
space fantasy
fantasy is horrors
heroic
prose
  military
  child
  russian
detective
  action
  child
  ironical
  historical
  political
western
adventure
adventure (child)
child's stories
love
religion
antique
Scientific literature
biography
business
home pets
animals
art
history
computers
linguistics
mathematics
religion
home_garden
sport
technique
publicism
philosophy
chemistry
close

реклама - advertisement



Долго плутал он, Лев Криворотов, по коммунальной захламленной квартире в поисках выхода. Жилье было, по всему судя, пустым. Утварь, знакомая с детства по бабушкиной коммуналке на задах Арбата, – сундук, медный таз для варенья, пропахшая духами муфта, соседские гантели – попадалась на каждом шагу. Может, это и была та самая арбатская квартира. И раз, и два, и три пробовал Криворотов какие-то двери, но одни оказывались заперты, другие вели в очередное ответвление коридора. Отчаянье не отчаянье, но беспокойство его усиливалось. Славянский шкаф замыкал собою один из тупиков коммунального лабиринта, и, желая перехитрить логику бредовых обстоятельств, Криворотов вошел в шкаф – в рухлядь и отзывающую нафталином ветошь. Вешалки-плечики колотили его по голове, но он развел руками одежду, шагнул из последних сил и вышел насквозь – в свет и воздух. Снаружи был ранний вечер, когда еще светло, но больше по старой памяти: свет набрал за день силу и пока не сник. Частый колокольный перезвон негромко сыпался с белесого неба и бродил по каменным, облезлым и разноцветным, как лоскутное одеяло, закоулкам и тоже чудом, точно вечерний свет, не угасал, а, напротив, возрождался, повторяемый водой канала. К причалу за овальной диковинной площадью с маленьким бездействующим фонтаном подошел пассажирский катер, и они – Лев Криворотов и любимая до неузнаваемости женщина – по громыхающим железом сходням взошли на него. Катер был пуст и тотчас отчалил. Криво раскраивая зеленую зыбь, суденышко шествовало вдоль вереницы зданий, встающих прямо из воды. И тогда Криворотов нельзя теснее припал к своей спутнице и «я люблю тебя» – сказал то ли ей, то ли вообще, содрогаясь на каждом слоге, – и проснулся.

Он полежал еще минуту-другую ничком, соображая что к чему, нехотя перевернулся на спину, спросонок бросил взгляд на остаточную эрекцию до пупа, подоткнул одеяло, чтобы не соприкасаться с сыростью на простыне, и потянулся за куревом. С незажженной сигаретой в углу рта замер, пытаясь сберечь душемутительное обаяние сна, пока не выдохлось. Какая счастливая мука, как сладко ноет внутри! Лучше всякой музыки, всяких стихов. Куда девается при пробуждении его сновидческий гений? Суметь бы наяву намарать что-нибудь подобное! Ведь есть же оно под черепом, есть, но как свихнуть мозги, чтобы облечь это дело без потерь в слова… У-у-у – Криворотов зажмурился от страсти к несуществующей покамест рукописи, лучащейся красотой, бессмертием, силой. Господи, ну пожалуйста, я так редко прошу! Надо только очень постараться – и получится! Дайте срок, все вы у меня будете вот где – и Криворотов с веселым ожесточением показал кулак воображаемым маловерам, аж брякнули спички в коробке. А курить-то, курить кто будет? Криворотов чиркнул спичкой, затянулся и чертыхнулся – не тем концом. Сигарета была последняя, пришлось отломить опаленный фильтр и сделать вторую попытку. От затяжки натощак комната снялась с места и тронулась вкруговую: дачная разномастная мебель, заляпанный апрельским солнцем кафель печи-голландки, приблудная этажерка. Криворотов скосил глаза на будильник в головах дивана: 10.20 – значит, университет снова побоку. На одиннадцатичасовую электричку он уже опоздал, а позже – смысла не имеет. Ну и шут с ним. А женщина на катере, кто она? Не Арина же…

Арина, Арина, – душа стала меркнуть, как при воспоминании о позоре или долге, – Арина… Вроде совсем недавно проходу ей не давал, дежурил, дубея на морозе, у Арининого подъезда, домогался ее с пересохшим ртом, а сейчас – духота и неволя. Пусть теплились еще и чувство кое-какое, и расчет на ее головокружительные связи, и гордость победой, и дружеское злорадство, что утер нос Никите.

Что правда то правда: хороша и ох как желанна была Арина попервоначалу – чуть блеклая красота, польская кровь, богемные замашки, своя в черт-те каких кругах и уже года два как безуспешно добивается разрешения на выезд из страны. Наконец, годится ему чуть ли не в матери – сорок два года, разница в двадцать с лишним лет, но с другой стороны… Стали почти невыносимы мелочи: скажем, дурацкая Аринина манера обращаться к нему на «вы» и звать то полным именем, то по фамилии даже в постели. «Вы, Лев…» – святых выноси. Или пальцы ее ног, обезображенные пристрастием к тесным туфлям на высоченных каблуках. Надо было как-то высвобождаться из Арининых жадных объятий, но пойти на попятный с каждым днем делалось все труднее.

А еще только в декабре дрейфил Криворотов, сопляком и посредственностью казался себе в ее присутствии! В просторном балахоне бедуинского толка, артистически рассеянная, прикуривающая одну сигарету от другой, Арина, случалось, сиживала в заднем ряду поэтической студии и нагоняла страх на желторотых лириков игрою бровей, выпячиванием нижней губы, красноречиво-отсутствующим видом, с которым она в случаях особенно провальных выступлений принималась пускать дым кольцами. Криворотов с Никитой глазам своим не поверили: настоящая женщина среди поэтической гоп-компании, художников от слова «худо», почти сплошь неудачников и графоманов. И когда после завершения достопамятной читки по кругу незнакомка энергично пробралась к нему меж вкривь и вкось стоявших стульев и витиевато «испросила соизволения» взять его рукопись на дом, у Льва сел голос и он, покорно протягивая ей свои писания, что-то невнятно просипел, и пошел пятнами, и дотла сгорел от стыда оттого, что, вооруженный на миг вкусами, запросами и снобизмом салонной львицы, пробежал заново со скоростью падающего сердца не «лирику поэта Криворотова», а на живую нитку зарифмованный исповедальный лепет студийца, завсегдатая жалкого по сути-то дела кружка литературной самодеятельности и третьекурсника-троечника Левы, неполных двадцати лет от роду.

– Все это, – сказала она, возвращая тетрадку распаленному автору через неделю жара и холода, – чушь собачья, но вы, скорее всего, гений. Если не загубите себя, а вы, судя по глазам вашим, можете…

Двадцатичетырехкопеечная общая тетрадь с пробами пера тотчас, вспять и с перехлестом, предстала бесценным экспонатом музея-квартиры, автографом под стеклом с сигнализацией. Да-да, он не ослышался: Григорий, Елена, Никита, Илья, Йошкар-Ола. Кстати, о Никите: побледневший свидетель чужого триумфа, тот тоже не ослышался – веселила замеченная краем глаза насильственная улыбка товарища. Криворотов торжествовал.

Каждое новое стихотворение, а писал он – так уж само аккуратно выходило – по одному в неделю, читалось Никите, лучшему другу и литературному сопернику. Или по средам разношерстной пишущей братии на студии Отто Оттовича, но этот суд в расчет не брался. Никита обычно выслушивал, глядя в пол, и, выслушав, мялся и что-то одобрительно мямлил – и в его отзывах чудились приятельское потаканье, возмутительная умеренность, до обидного невысокий полет совместного ученичества.

Положа руку на сердце, Криворотов устал от их дружбы, точнее сказать, от ее неравенства – дармового Никитиного первенства по всем, почитай, статьям. В благовоспитанном отпрыске знатного советского рода уживались – без надрыва и, можно сказать, со вкусом – крамольные настроения и разглагольствования с вяло-покладистым отношением к даче на Николиной горе, персональной, с шофером дедовской «Волге», теннису (почему-то «от Комитета по ценам»), завидному тряпью и прочим казенным привилегиям, которые Никитой воспринимались как должное. Белая кость! Откуда что берется: с участковым милиционером, уборщицей в забегаловке, продавщицей бочкового кваса Никита говорил тихо, приветливо – но без искательности и как власть имеющий. И совершалось чудо: мент, еще минуту назад требовавший предъявить «документики», брал под козырек; карга со шваброй не костерила на чем свет стоит, а, величая «ребятками», приносила с мойки искомый стакан; и бой-баба за мокрым лотком огромной грязно-желтой цистерны-прицепа мельком выделяла барчука из простонародной очереди и вполголоса отсоветывовала брать сегодняшние «помои». Изредка Криворотов заходил к товарищу в сталинский небоскреб на площади Восстания и видел основоположника династии, знаменитого Никитиного деда. Никогда бы не подумал Лева, что у этого барственно-шутливого старца-перса со слуховым аппаратом и в байковой домашней куртке руки, как утверждала молва, – в крови по локоть. Впрочем, Криворотов знал вдову одного сгинувшего в лагерях писателя, обязанную старому злодею отдельной квартирой в новостройке.

Сословное недоверие к другу усугубляла авторская мнительность Криворотова. Но теперь, когда Арина запросто поминала Льва наряду с головокружительными именами («здесь вы как бы вторите натурфилософии Заболоцкого»), – открывались совсем иные горизонты, другая жизнь: получалось, что его взяла. И закадычный дружок Никита, в поэтическом, понятно, смысле, скорее всего, – пройденный этап. Хватит вчитываться в стихотворения товарища и сверстника, судорожно сглатывая. Оно конечно: тот рифмует «Испания – испарина», а Криворотов «глаза – сказал», у того – мифология, эффектная горечь и сам черт ногу сломит, какие метафоры, а у Криворотова – грусть-тоска и прочие нюни, атмосферные явления – дождь да снег, и простодушные «как», «словно» и «будто» в каждой строке. Но вот ведь: в один прекрасный день находится-таки искушенная женщина, которую на мякине не проведешь, будь ты хоть трижды цацей и золотой молодежью с беглым разговорным английским!

Но и это не все! Не прошло и трех недель со дня знакомства с роскошной женщиной, как Криворотов обеспечил себе качественный перевес над денди из высотки: потерял наконец-то невинность, снисходительно оставив Никиту коротать молодость в бесталанной непорочности. До поры они шли ноздря в ноздрю, то есть были товарищами по несчастью, хотя Криворотов и врал без зазрения совести о сногсшибательном своем разврате на стороне. Никита же претерпевал пекло воздержания в открытую, с показным хладнокровием и на зависть безболезненно: во всяком случае, лоб его и подбородок не украшали чудовищные багровые прыщи. И вряд ли, вряд ли опускался он до виноватого Левиного рукоблудия… И довольно об этом, молодца и сопли красят!

Десятки раз средь бела дня и на сон грядущий Криворотов смаковал свой подвиг. Дело было так. Целых три недели прошли в тщетных ухаживаниях, и Лев отчаялся. Ну, провожал до подъезда. Ну, встречал будто ненароком в девять часов утра в скверике перед Арининым домом у черта на куличках. Но встречи-проводы ничем и не могли кончиться: Арина жила с безумной старухой-матерью в однокомнатной квартире, а залучить Арину было некуда. Так что не от хорошей жизни начал Криворотов лихорадочные поиски одинокого пристанища, и вскоре забрезжило, с Никитиной, к слову сказать, подачи, нынешнее загородное жилище по май месяц включительно. Но тогда, в начале зимы, от изнурительного гона вхолостую Лев пал духом. Выручили лопнувшие от холодов трубы.

Полуподвал в Замоскворечье, где на птичьих правах обитала студия, затопило, и милейший руководитель, карлик Отто Оттович Адамсон, предложил, раз такая незадача, перекочевать на этот вечер к нему через реку с единственным, правда, условием: соблюдать тишину и порядок – соседи у него ангелы, но не следует злоупотреблять их долготерпением. Принято? Еще бы. И Отто Оттович вразвалочку заковылял во главе пестрого сборища по направлению к трамвайной остановке. Наивный человек! У двух-трех особо бедовых лириков сумки уже гремели вином, скинулись и еще прикупили по дороге, пропуская мимо ушей кроткие вздохи доброхота-хозяина.

Ни вино, ни опьянение Криворотову не нравились вообще. В компаниях он прикладывался больше для виду, чтобы не выглядеть маменькиным сынком среди проспиртованного цеха. Считанные разы ему случалось перебрать, не без этого, но заканчивалось подобное ухарство всегда одинаково – паническим бегством к раковине или унитазу и тяжкими спазмами рвоты. Но в ту среду в комнате с окнами на Солянку под шумное многоглаголание летящего под откос застолья Криворотов залпом, под горбушку черного хлеба, не в такт тостам и почти подряд маханул два стакана водки, собственноручно налитые с верхом. Потом он вперил скорбный укоризненный взор в сидевшую через стол Арину, которая выдержала Левины скорбь и укоризну с выражением веселого интереса на умопомрачительно красивом сквозь табачный дым лице. Дальше в памяти Криворотова провалы чередовались с отрывочными воспоминаниями, отказывавшимися выстраиваться в хронологической последовательности. Криворотов видел вдруг, что Арина, посмеиваясь, фотографирует его в упор, а ему никак не удается сдвинуть взгляд с ее громоздких серебряных колец и браслета. В следующее короткое озарение, стиснув Аринино запястье, так, что браслеты причиняли ему боль, он, Лев Криворотов, с повадкой лунатика ведет женщину под громовый хохот присутствующих в смежную комнату, куда студийцы по приходе посбрасывали наспех свои пальто и куртки. Вот он тщетно пробует высвободить Арину из тенет одежды. «Рвать-то зачем, – хриплым шепотом урезонивает его Арина, – займитесь собой, а раздеться я и сама сумею», – и она снимает платье через голову. Все последующее отдавало сновидческой легкостью и было как не с ним. И вот уже солнечно в незнакомой комнате, и Отто Оттович кладет ему свою морщинистую ладошку на плечо и говорит: «Лева, чай пить будете?». Криворотов озирается, морщась от головной боли, и с недоумением обнаруживает себя под чужим кровом, совершенно голым, если не считать носков и колкого пледа. Из форточки тянет морозом, Лев разом вспоминает вчерашнее – и зажмуривается. «Спасибо», – отвечает он с восторгом.

И где все это теперь, куда подевалось?

Но еще долго Аринина любовь была в радость. «Кто это, свет мой зеркальце? – мысленно окликал он себя по утрам под жужжание электробритвы. – Как, вы не знаете? Криворотов. Лев Криворотов, гениальный поэт. Молодой засранец, в сущности, а уже обзавелся любовницей, и еще какой! Настоящая, представьте себе, дама, многоопытная во всех смыслах. Ай да Криворотов, так держать!» Доброе-доброе небо подсунуло ему счастливый билет! Надо же, разглядеть и отметить его – маленького, далеко внизу! Бог, что ли, есть? Получается, что есть. Как удачно все сошлось одно к одному, и он, а не кто-то там, – баловень и избранник! Но разве в глубине души Лева сызмальства не подозревал, что судьба у него и впрямь будет совсем другая, не то, что у родителей, родительских друзей и его нынешних приятелей или университетских знакомцев? И если это – самое начало, каково-то будет дальнейшее! Творчество, любовь, шедевры, период гонений, седина, фрак, Стокгольм, лауреатская речь – вот ведь на какую прямую он вышел! Вышел бы и своими силами рано или поздно, но Арина подсказала, открыла ему глаза на него самого. Славы хотелось очень. Только не известности, а именно славы – на всю железку, без полумер.

Комната внезапно померкла. Изо дня в день ближе к одиннадцати солнце уходило за гребень соседской крыши. И на минуту, на долю минуты в дневных потемках Криворотов увидел себя в невыгодном освещении: зимующим Христа ради на чужой даче, выглядящим даже моложе своих лет, худым и патлатым, с плохими зубами, еле-еле переползающим с курса на курс, сожительствующим с траченной жизнью экзальтированной женщиной, ну, положим, пишущим что-то там в рифму – а кто не балуется литературой в первой молодости… Было, было во всем этом что-то, смахивающее на довольно французскую прозу прошлого столетия. Растиньяк, разбуженный поллюцией. Но Криворотов мигом сморгнул несимпатичное видение и с удвоенным ожесточением стал думать об Арине.

Получалось, что как ни крути, а угодил он в опеку. Хотел жить, как ему заблагорассудится, сбежал со скандалом на дачу от домашних, а взял сдуру да заполучил мамку. Арина пядь за пядью теснила его, занимала все больше места, осваивалась, тиранствовала, изводила ревностью. Ни с того, ни с сего могла нервически нагрянуть в любую минуту и нарушить его уединение. Предлоги для подобных вторжений выдумывались самые бредовые.

– Как, вы еще не повесились? Здесь же абсолютно депрессивное пространство, его надо срочно взорвать, – говорила она с порога, выволакивая на середину комнаты допотопный, с метр в диаметре, абажур, найденный на помойке.

Вот он, и по сей день валяется без применения. А в прошлую субботу…

– Работайте, работайте, считайте, что меня нет. Арине Вышневецкой просто взбрело в голову привезти вам апельсинов. Блажь, разумеется, но полюбуйтесь на сочетание иссиня-белого и красновато-желтого, – и она вываливала содержимое пакета в снег у крыльца.

– У вас, Криворотов, кстати, маловато цвета в лирике, не находите? Это изъян, и немаловажный. Хотя… – она вдумчиво выпускала дым углом рта, – и графикой можно сказать много, даже слишком много, взять того же… – и на панибратски-уменьшительный манер называлось имя кумира и изгнанника. – Помню, как он разбушевался, когда я, молодая дура, ляпнула, как я это умею, что цвет ему в стихах заказан.

Но лестные параллели, напрашивающиеся по ходу подобных Арининых воспоминаний, с некоторых пор скорее бесили, чем льстили. «Работать» (слово-то какое!) до прихода Арины он не «работал», а читал детектив в свое удовольствие, да и апельсины были кислыми, костистыми и плохо чистились. А раз уж она была здесь, все шло, как по писаному: чаепитие или скудное винопитие, выяснение отношений, ссора. Заполночь, после обоюдных попреков Арина с поплывшим гримом порывалась, вопреки данностям железнодорожного расписания, уйти на станцию, случалось, что и доходила до полпути, когда, обуреваемый угрызениями совести и жестоким желанием, он нагонял ее, утешал, заговаривал ей зубы, винился и увлекал обратно. Брели почти вымершим поселком. За заборами редких обитаемых дач брехали нешуточные собаки.

– Вот мы и дома.

Обивали на крыльце лысым веником снег с обуви, входили в тепло. Молча Криворотов набрасывался на нее, а Арина сопротивлялась вполсилы, распаляя его, чтобы наконец уступить с криками и стенаньями, наполнявшими сердце Криворотова самодовольством.

– Мне с тобой пугающе хорошо, – перейдя в рассеянности на «ты», сказала она однажды после бурной близости.

Курила, заложив свободную руку за голову, а Криворотов украдкой смотрел на черную щетину у нее под мышкой и предчувствовал новый прилив силы. Обещала, что такой любовницы, как она, у него не будет никогда. Читала по тетрадке его новые стихи и на память старые. Если выпивала лишнего, что за ней водилось, декламировала низким, особым голосом «На смерть князя Мещерского» – и была великолепна. Раз ни с того ни с сего обронила:

– Вбила я себе в голову, что люблю искусство, а, может быть, это всего лишь щитовидка.

Когда Криворотов в недобрую минуту одолевал Арину ревнивыми дознаниями об ее интимном прошлом, выходила она из затруднения, отвечая вопросом на вопрос:

– Что бы вы хотели от меня услышать?

После очередной ссоры и страстного примирения воскликнула:

– По низости вашей милости главное-то я и забыла, из-за чего, собственно, и пришла! У меня для вас сюрприз, – и со значительным и торжествующим видом протянула ему фотографию. – Вот вам доказательство, мистическое, не надо морщиться, что союз наш…

Криворотов так и эдак повертел в руках нещадно засвеченный снимок, на котором, среди прочих смутностей, угадывался он, Лева.

– Брак вижу, а мистику нет.

– Именно что брак. Из тех, что заключаются на небесах. Поэт, называется, смотрите внимательнее. Снова не понимаете? Объясняю, бестолочь.

На Чистых прудах Арина сфотографировала известный дом с растительно-звериным орнаментом; она родилась там и любила время от времени ностальгически побродить вокруг да около. Проявка обнаружила оплошность съемки: Арина забыла перевести кадр – витиеватый фасад в стиле модерн и голые кроны бульвара косо наехали на физиономию Криворотова, глядящего в объектив поверх рощицы пустых винных бутылок.

– До моего падения и вашей инициации остались считанные минуты. Но этого мало. Два окна на втором этаже – бывшие мои, а на третьем, прямо над моими, по иронии судеб проживает Виктор Чиграшов, ваш предшественник, в поэтическом смысле тоже.

– А еще в каком?

– Что бы вы хотели от меня услышать?

– Я думал, он уже умер.

– Типун вам на язык. Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом.

Криворотов уязвленно смолчал. Уже не в первый раз он обнаруживал перед любовницей удручающие пробелы в образовании. Прозвучавшее имя было одним из тех имен-паролей, знание которых выдает, мало сказать, знатока – посвященного. Криворотов был наслышан, но лишь в той мере, какая позволяет важно кивнуть собеседнику, но упаси Бог вдаться в подробности – позорной путаницы и разоблачения не избежать.

– Лев, сдается мне, что до нашего знакомства вы были девственны во всех отношениях. Небось не читали? Вы вообще-то, кроме себя с Никитой, хоть кого-нибудь из современников всерьез воспринимаете? Большое упущение с вашей стороны не знать Чиграшова, даже грех. Филиппок вы этакий.

О, как, судя по всему, до самых глубин биографии была вовлечена эта женщина в захватывающие будни легендарного литературного поколения! И в продолжение всех трех месяцев их с Ариной связи облик подруги двоился: то представала она ему красавицей в пронзительную пору женского увядания, вхожей в черт-те какие сферы, то вздорным ментором в юбке и колготках с побежавшей стрелкой.

Сегодня на пять вечера назначено было у них встретиться, как обычно, у памятника Грибоедову: пошляться по бульварам до начала студии, а после сборища по обыкновению ехать к нему. Накануне Криворотова почти волновала предстоящая встреча (сказывалось недельное воздержание), но сновидение обдало его таким идеальным томлением, что об Арине не хотелось и помышлять. Тем более что в последнем телефонном разговоре она, интригуя голосом, вскользь упомянула об очередном сюрпризе, даже трех. Знала бы чаровница, как приелись ему ее чудачества (они же, впрочем, лишь умножали Аринину прелесть в пору первой влюбленности)! Мало, что ли, назначала она ему телепатических свиданий то на Трафальгарской площади, то на южном склоне Карадага, то где-нибудь еще за тридевять земель? Надо отдать должное ее интуиции: Арина чутко и безошибочно определяла, явился он на место воображаемой встречи или нет. В последнее время Криворотов даже не утруждал себя запоминанием времени и координат подобных рандеву – он был сыт по горло артистической блажью любовницы. Три без малого месяца назад, в день его двадцатилетия Арина приехала засветло с бутылкой шампанского. Распив вино, пошли, пока не стемнело, большим кругом по окрестностям. Стояли бесснежные, но морозные дни – зима не зима, осень не осень. «Большой круг» предполагал перекур на поленнице у крайней дачи поселка. Вид отсюда и впрямь открывался знатный. Просторный, выпукло-вогнутый, как огромная лопасть, луг достигал железнодорожной насыпи далеко-далеко внизу. Электрички, пассажирские поезда, товарные составы и дачная платформа на таком расстоянии приобретали опрятный вид немецкой заводной игрушки. Имелась для полноты картины и церковь за путями, причем не какая-нибудь развалюха, а действующая, с яркими куполами. Ширь, даль, высь – нечто невыразимое. Заиндевелые останки травы шуршали под ногами, как папиросная бумага. Солнце склонялось к закату, и в створе бившего в глаза низкого света стояла поодаль без движения корова, точно памятник корове.

– Памятник неизвестной корове, – уточнила Арина.

Тучи по-зимнему лиловой толпой шли в сторону заката. Электрическая желтизна вполнакала присутствовала в освещении и казалась цветом самого воздуха. Вдруг крупными хлопьями густо-густо повалил снег. Прямо в свалявшуюся траву луга и сухие стебли крапивы и чертополоха у поленницы, сидя на которой и дымя спутники дивились окрестным красотам.

– Это мой вам подарок к двадцатилетию, – объявила Арина.

Криворотов развеселился.

– Просто-таки купеческая расточительность. Вы ставите меня в неловкое положение, уж во всяком случае, не забудьте отпороть ценник. Для симметрии отблагодарю вас воздушным поцелуем, – он смачно чмокнул свою ладонь и дунул в пригоршню по направлению к Арине.

– Так легко вы не отделаетесь, и не надейтесь, – сказала она, тесно прижимаясь к нему и с плотоядным постаныванием впиваясь в его рот. – А вы, оказывается, меркантильны? Дайте срок, будет вам и менее эфемерный подарок.

Меркантильным Криворотов не был – вот уж нет. Ровно к сегодняшней среде, совпавшей с двадцатилетием и Никиты, Лев обегал пол-Москвы, пока не нашел-таки в магазине театрального реквизита за немыслимые по его масштабам деньги то, что искал: накладную бороду. Расставшись с эспаньолкой по требованию военной кафедры Института восточных языков, Никита сильно убивался, и Криворотов надумал утешить друга к юбилею окладистой кучерской бородой за неимением выбора. Жест был со стороны Криворотова, надо сказать, надрывно-альтруистический – сам Лев брился не от хорошей жизни: на его подбородке вырастало нечто вовсе подростковое, и давешний Никитин клинышек частенько портил Льву настроение.

Так-то, сударыня, это вам не моционом с видом на корову откупаться от именинника и, говоря начистоту, оставили бы вы меня в покое – и чем скорее, тем лучше.

От черных дум Криворотова отвлек переполненный мочевой пузырь.

Лев вышел на крыльцо, инстинктивно прикрыв срам ладонью. Предосторожность излишняя – сезон гарантировал безлюдье. Босиком по колкому мартовскому снегу Криворотов забежал за угол, улыбнулся на опаленный солнцем сугроб и принялся, облегченно подрагивая, сверлить его струей в полутора метрах от себя. У, хорошо. И сейчас хорошо, и будет хорошо, и вообще хорошо. Музыку заказываю я (пятистопный хорей, к вашему сведению). И он принялся за ежедневное омовение. Разбил пяткой наст, зачерпнул в обе горсти крупчатого колючего снега и принялся растирать себе грудь и лицо, норовя забросить пригоршню-другую на спину. Войдя во вкус самоистязания, он лег на живот в снег, а после перевалился навзничь. У-ух! – задохся он от холода и радости и, осклизаясь, скрылся в доме.

Теперь, когда он привел себя в порядок и почувствовал, что в жилах у него играет газировка, утреннее уныние показалось ему странным. Предстоящий день обещал любимую занятость ничем, содержательное безделье – кропотливое созерцание: поселковых улиц и заколоченных на зиму видавших виды дач; народа врассыпную на платформе в ожидании электрички; уродливых до стеснения сердца пригородов в окне вагона; оживления столицы, на которое он, поэт и анахорет, любовался чуть свысока. Но превыше всего – точно в небе ударили в гонг – март, весна света, прибыль дня! И за этими заботами незаметно настанет вечер, и он придет в шумный полуподвал и в свой черед прочтет с деланым равнодушием, но мнительно косясь то на Никиту, то на Арину, то на Додика, последнее стихотворение, чудесное. И скромно сядет под порывистые аплодисменты на жэковский стул. Начало стихотворения ему особенно нравилось:

В последний час дневного освещенья,

Когда причины света неясны,

Я вижу смерть не ужасом гниенья,

А в образе стеклянной тишины… и тэ дэ

Освещение строфы, осенило Криворотова вдруг, в точности совпадало с освещением давешнего сновидения. Там тоже были неясны причины света.

Студию Лев, понятное дело, презирал, но посещал исправно.

Другой такой паноптикум еще поискать надо! Один к одному, как на подбор! Руководитель – душа-человек, но карлик и, по слухам, швед. Почему швед? Впрочем, кто его знает: Адамсон как-никак – может, и швед, так даже интереснее. И во вкусе малютке Адамсону не откажешь: держит их с Никитой за гениев, в рот друзьям смотрит.

Перед началом заседания кто-нибудь подсаживает Отто Оттовича на высокий табурет, не видимый за фанерной кафедрой «красного уголка». А уже в следующее мгновение с «камчатки» Додик Шапиро с ужимкой конферансье провозглашает намеренно гнусным голосом:

– На дворе идет дождь, а у нас идет концерт! Первый стул, начинайте, пожалуйста! Попросим!

С неизменным успехом.

А в прошлом узник совести Вадим Ясень с удивительно круглой и красной рожей, обрамленной очень черной и глупой бородой? «Вадик мертвого расколет», – говорили о нем с веселым почтением. И действительно: он еще только направлял стопы к какому-нибудь простодушному лирику, а тот уже суетливо шарил по карманам в поисках отступного, словно обирался перед приходом костлявой. И плата взималась не зря. Про Вадика было известно, что он «выбрал свободу», а если кто не знал о его своеобразном столпничестве, новичка драматическим шепотом ставили в известность и тот виновато раскошеливался. Никита и Лев на правах гениев обычно освобождались от добровольно-принудительных поборов. Да Ясень и сам робел приближаться к друзьям-поэтам в присутствии Арины, на дух не переносившей героя. Всякого вновь появляющегося в дверях студии Вадик встречал алкогольным экспромтом-двустишием:

Здравствуй, Отто Адамсон,

Не принес ли ты флакон?

Или:

Вот блистательный Давид!

Он меня опохмелит!

И ничего: с миру по нитке – к концу поэтического сидения Вадим Ясень на выпивку себе помаленьку нарифмовывал. «И волки сыты – и целки целы», – такая была у него философия.

Послушать Вадика, выходило, что ему покоя нет ни днем, ни ночью от телефонных звонков и панибратских визитов официальных и опальных литературных знаменитостей. Недобрая молодежь, Лев с Никитой, в толк взять не могли, как и почему именно по средам Ясень манкировал столь блистательным обществом ради скромных до убожества сходок в полуподвале на Ордынке?

Во хмелю он грозился присмиревшим студийцам, что том его стихов вот-вот выйдет в крамольном эмигрантском издательстве со знаменитой птицей-тройкой на титульном листе, и тогда многим дутым авторитетам несдобровать.

– «Не надо, братцы, ждать шекспиров!» – декламировал Вадик из раза в раз вне очереди, ломая чинный порядок читки по кругу.

– Шапиров, – неизменно поправлял его из глубины зала Додик Шапиро.

Но Ясеня сбить было не так-то просто.

– «Шекспиры больше не придут».

– Шапиры, – не унимался Додик.

– Мелочь пузатая, я требую тишины! – рявкал Выбравший Свободу и продолжал:

Мы, бедолаги и артисты,

Вам наготовили красот –

Стихов хороших лет на триста

И прозы даже на пятьсот.

Цитируя по памяти, приношу свои извинения за возможные неточности

Обычно на этой строфе какому-нибудь «братцу», которому было категорически отказано в праве «ждать шекспиров», удавалось оттянуть Ясеня за рукав с середины полуподвала и насильно усадить от греха подальше в угол, где «бедолага и артист» кипятился еще с минуту и засыпал. Последующее чтение шло под аккомпанемент Вадимова посапывания, а то и храпа.

А школьный учитель черчения из Электроуглей, рябой, в очках минус 10, коротающий досуги, если верить учительским виршам, за тантрическим сладострастием – один на один со своим ненасытным гаремом? И ведь что ни среда прется в этакую даль, горемычный!

А чего стоит пишущий пролетариат! Жэковские водопроводчики-самородки, не поддающиеся различению и учету, потому что все они кажутся точной копией один другого и сидят совершенно одинаково, как каменные. Для простоты и удобства Никита с Криворотовым порешили звать водопроводчиков оптом – Ивановым-Петровым-Сидоровым. Работяги посещают студию в качестве вольнослушателей, но кто-то из них время от времени порывается прочесть во всеуслышание написанную в суровую годину войны поэму «Чарка». Умора.

А взять того же Давида Шапиро, Додика? Любимец и украшение студии, умница и зубоскал. Он пишет хокку, исключительно черными чернилами, причем ученическим пером. Сочетание экзотической формы и кондово-отечественного языка придает его писаниям тонкое трагикомическое обаяние. Но этого мало. Из каждого листка с начертанным на нем трехстишием Шапиро мастерски в один присест складывает оригами и опускает бумажного журавля в обувную коробку, называемую отныне «птичьим базаром» или «птичником». Когда в коробке скапливается восемьдесят восемь «птиц», а пишет Додик нечасто, «птичий базар» можно пускать по рукам для прочтения. Порядок извлечения «птиц» из коробки автором не оговаривается, и следовательно, по замыслу Додика, в одном «птичнике» уживается астрономическое число смысловых «стай». Так, по убеждению Шапиро, случаю, а если угодно – промыслу, открывается доступ к сотрудничеству с поэтом в создании практически бесконечной «Книги птиц», писать которую Давид намерен всю жизнь. В соавторстве с Божественным провидением, разумеется.

Творческий метод Додика делал затруднительным его участие в будущей антологии, но и обойтись без Додика было никак невозможно. Порешили вклеить в каждый экземпляр издания несколько «журавликов», чтобы дать читателю представление о манере Шапиро, а остальные хокку напечатать в расправленном общепринятом виде.

– И волки сыты, и целки целы, – с присущей ему прямотой откомментировал данное соломоново решение Ясень. Он-то откуда узнал об антологии?

Начинание держалось в строжайшем секрете, но почему-то чесали языками на этот счет встречные и поперечные – вот и Вадик туда же. Цель антологии была простая и благородная: повернуться для симметрии задом к официальной печати вместо того, чтобы смотреть выжидательно ей в спину, и обзавестись собственным изданием, пусть попервоначалу с тиражом в 12–16 экземпляров (три-четыре закладки на пишущей машинке под копирку). Идея пришла в голову то ли Додику, то ли Арине; во всяком случае, не небожителям Льву и Никите.

Щекотливым делом представлялось утверждение состава участников первого номера, для чего и понадобилась секретность. Первый номер должен был получиться без сучка без задоринки. Чтобы внезапно задать шороху. Чтобы все пригнулись. А сто’ящих дарований, как и всего хорошего, раз-два и обчелся. Ну, понятное дело, Лев с Никитой. Ну, Додик. Может быть, парочку-другую верлибров-медитаций взять у Отто Оттовича, не обижать же старика. Эротомана-чертежника, пьянь Вадима и прочих студийных графоманов надо отшить всеми правдами и неправдами: без сопливых обойдемся. Словом, названия еще не придумали, авторский состав и объем не утрясли, издательская база, то бишь пишущая машинка, бумага, переплетные работы тоже были под вопросом – оставалось начать и кончить.

Арина уже ждала Криворотова у памятника, правда, стояла ко Льву спиной, и он, чтобы загладить вину за утренние дурные мысли, тихо подошел сзади и закрыл ей глаза ладонями.

– Теряюсь в догадках, неужто сам Грибоедов? – не оборачиваясь, сказала она, отняла от лица Левины ладони и щекотно поцеловала в каждую.

– Шик, – одобрил Криворотов новый Аринин наряд: шаль в цыганских розах, наброшенную на плечи поверх черного до пят пальто шинельного кроя. Взявшись за руки, пошли в сторону пруда. Каток превратился в слякоть и бездействовал. По талому месиву неприкаянно бродил черный пуделек. Сильно пахло пресной водой. В голых кронах тяжело трепыхались вороны.

– На счастье, – сказала Арина и стерла клочком бумаги птичий помет с рукава Левиной куртки.

Сели тесно бок о бок, как на насест, на спинку лавочки – ногами на сиденье в грязной наледи. Перехватив взгляд, брошенный Криворотовым на прохожие длинные ноги в капроне, Арина внятно произнесла:

– Жи-вот-но-е.

И процитировала, как цитировала всегда в таких случаях и с одной и той же недоуменно-брезгливой гримасой:

– «Я не ревную, мне просто противно».

Криворотов сладко потянулся.

– Ну, как вы, – спросила Арина, – что сегодня прочтете у Отто? Мы не виделись целую неделю, я скучала, а вы?

Криворотов сдержанно кивнул и прочел последнее стихотворение.

– Потрясающе, – сказала Арина после выразительного молчания, – будто во сне. Растете не по дням, а по часам.

Растроганный Криворотов охлопал себя в поисках спичек. Арина курить отказалась.

– Что вдруг?

– Начала с понедельника новую жизнь.

Она принялась сосредоточенно рыться в брезентовой самодельной торбе, вечно болтавшейся у нее через плечо. Долго и беспорядочно перебирая содержимое сумки – мятые бумажки с адресами и телефонами, носовой платок, ксерокопию «Голема», косметичку, – извлекла, наконец, что-то, обернутое в обрывок простыни.

– Это вам. Обещанное. Теперь у вас полный джентльменский набор: молодость, талант, мое разбитое сердце и… На всеобщее обозрение выставлять совсем не обязательно! – голосом и движением руки предостерегла она Криворотова, который с озадаченным лицом распеленывал нечто маленькое и увесистое. Криворотов пропустил предостережение мимо ушей, распеленал это на коленях и, не поверив своим глазам, тотчас накрыл тряпицей.

Револьвер. Настоящий. Лев приподнял ткань: маленький, цокающий барабаном, пятизарядный. То, что облицовка рукоятки была сколота с края, только придавало оружию убедительности, лишало сходства с игрушкой. Ай да Арина! Лев полез целоваться.

– Спрячьте и никому не показывайте, – сказала Арина. – Семейные, можно сказать, реликвии разбазариваю. Из него папенька мой, Болеслав Вышневецкий, стреляться пробовал. И не просто, а опершись на белый кабинетный рояль. Вот как в старину дела-то делались, учитесь.

– И что, удачно?

– Как же! Живет припеваючи – дай ему Бог здоровья – по сей день. Женился в третий раз. А вот бедную маму мою уходил своими художествами до ее нынешнего плачевного состояния. Сволочи вы, мужики.

– Не обобщайте: «живущий несравним».

– Это мы увидим: сравним или несравним, – и Арина посмотрела на Леву внимательно, как впервые. – Задарю я вас, Криворотов, сегодня. Вот вам и второй знак внимания, впрочем, с возвратом, только для ознакомления, – и она протянула Льву картонную папку с тесемками, – это стихи Чиграшова, под окнами которого мы сейчас с вами рассиживаем. Берегите, как зеницу ока: сие перл моего архива и «томов премногих тяжелей». Потерпите до дома, закройте – Чиграшов требует уединения.

Но Криворотов не больно-то и рвался углубляться в чтение подслеповатой копии, потому что его до неприличия волновал и веселил револьвер, холодящий бедро сквозь натянутый карман. Лев силился согнать с лица глупое мальчиковое сияние. Подмывало рассматривать и трогать оружие («ствол»!) снова и снова, но было боязно: бульвар на глазах заполнялся людьми – близился час пик.

– А что у нас «на третье», речь шла о трех дарах? – спросил Криворотов только для того, чтобы за болтовней скрыть свой постыдно-ребяческий восторг.

– «На третье?» – протянула Арина с потерянной улыбкой. – Ну, держитесь. Я тут собралась вам, Криворотов, сына родить. Да вы не пугайтесь, аж побледнел весь. Пошутила. Пошутила, что вам. Себе, себе исключительно. Подъем, горе мое, к Отто опоздаем.

Подошел трамвай. Вот тебе и фрак, вот тебе и Стокгольм. Уже светила Криворотову совсем другая церемония. Бодрясь для сохранения лица и избегая встречаться с Ариной взглядом, Лев апатично вглядывался в разом обмелевшую даль своего внезапно подступившего грядущего. Тусклый ЗАГС с пузырящимся линолеумом. Свидетель со стороны невесты – карлик в черном костюме, со стороны жениха – подчеркнуто спокойный Никита с чертиками в глазах или паясничающий Додик. Маленькая Левина мама с большим букетом громко всхлипывает, сжимая в кулачке насквозь мокрый носовой платок. Вкатывают будущую тещу в инвалидной коляске. Она утробно воркует от стариковского слабоумия и, кривясь, тревожится, что не попадет в кадр, потому что плешивый балагур-фотограф уже примеривается перед нырком под траурную материю, ниспадающую с ритуальной треноги.

– Жених, не спать – замерзнешь, – голосит он развязно и щелкает пальцами, привлекая внимание понурого Левы, – держим хвост пистолетом! Смотрим все сюда, улыбочка шире, что за похоронные настроения?

Арина Криворотова, в девичестве Вышневецкая, с огромным животом, сияющая от хищного торжества, прилежно внемлет проповеди депутата в кумачовой перевязи. Молодые меняются кольцами, молодые целуются, родные и близкие покойного спешат поздравить молодых. Криворотов-старший стоит поодаль, играя желваками: ему стыдно быть неудачником и отцом неудачника. Вдруг, пугая внезапностью, истошный Мендельсон начинает биться в эпилептическом припадке. Фото, Мендельсон, Отто Адамсон. Фотто Адамсон, ото Мендельсон – так тоже неплохо.

А дальше – как по маслу. Лев Васильевич Криворотов – старая развалина лет сорока, школьный учитель словесности на полторы ставки (а чтобы сводить концы с концами, правит и комментирует труды какого-нибудь маститого жлоба). Арина – корректор-надомница, день-деньской нечесаная, в халате и шлепанцах, с неизменной сигаретой во рту. Дома у четы Криворотовых – итальянский гвалт и теснота, колоритный ад, пеленки младших, свисающие с бельевых веревок вдоль и поперек жилища, хлещут по голове, кордовые модели старших хрустят под ногами. Белый рояль, ау? Лев Криворотов готов последовать примеру высокородного пана Болеслава.

– Криворотов, не кисните, мы приехали! Полюбуйтесь-ка лучше на нашего тихоню.

Криворотов очнулся и глянул, протискиваясь к передней площадке, в трамвайное окно. Трамвай поравнялся с Никитой, шествовавшим в понятном направлении и увлеченно болтающим с незнакомой девицей. Двери открылись, Криворотов и Арина вышли и, взявшись за руки, преградили дорогу Никите и его спутнице. Никита, как всегда, нашелся:

– Вот и солнце нашей поэзии подкатило на лихаче, привет, Лева. Легок на помине. Я как раз рассказываю Ане всякие небылицы про нас с тобой. Здравствуйте, Арина. Знакомьтесь.

– Лева.

– Анна.

– Анна.

– Арина.

Ничего особенного. Лет двадцати – двадцати двух, длинноногая, стрижка каре, белобрысая. Русая, если быть точным. Большой рот, откровенно обведенный губной помадой, зато без грима серо-зеленые глаза. В углу рта лихорадка. Не крокодил, но и не красавица. Но все равно досадно.

– Никита, – провозгласила Арина, – ваш приятель сегодня не в лучшей форме, простите великодушно. На Чистопрудном ронял слюни вслед каждой юбке, а сейчас пожирает глазами вашу приятельницу, вместо того, чтобы поздравить друга с юбилеем, дайте я вас поцелую. И хорошо бы прибавить шагу.

Прибавили. Криворотов на ходу ошибся карманом, наткнулся на револьвер и с заминкой извлек из другого кармана накладную бороду. Презент ожидаемого эффекта не произвел. Никита на ходу же развернул оберточную бумагу, мельком глянул на подарок, хмыкнул в знак благодарности и продолжал заговаривать зубы своей крале, чуть обогнав Льва и Арину. Свернули в нужную, вторую, подворотню, спустились по знакомым ступеням и оказались в полуподвальном помещении на Ордынке.

И все пошло разыгрываться, как по нотам, лишь одна и та же клавиша упорно западала, один непонятный изъянец был неотвязно различим в милой сердцу Криворотова студийной какофонии. Вадим Ясень, как водится, завел:

Неужели вижу Льва?

Дай скорее рупь иль два!

Криворотов выгреб из кармана и отсыпал ему копеек семьдесят: все-таки приятно, когда тебя держат за своего. Додик Шапиро, хасид-хасидом в косо нацепленной Никитиной бороде, блеял, облапив Аринину талию:

– Аринушка, я царь или не царь?

Иванов-Петров-Сидоров вчетвером-впятером расставляли стулья аккуратным полукругом. В углу молча толпилось несколько шапочно знакомых старшеклассников, завсегдатаев Адамсоновых сред. Были и чужаки, ленинградские, по слухам, гастролеры. Учитель черчения наседал на Отто Оттовича, видимо, делился с кротким карликом свежими честолюбиво-завиральными планами по части взятия твердыни официальной литературы. А у противоположной стены – и именно это, это, это причиняло беспокойство – Никита, уперев руку в стену, нависал над новенькой и говорил, говорил без умолку, как заведенный. А она, прислонясь спиною к стенду с социалистическими обязательствами и стенной газетой к 8 марта, как последняя дура, млела от трепа похотливого хлюста и изредка прыскала.

– Глаза не боитесь сломать? – пересекая помещение в обнимку с Додиком, вполголоса сказала Арина, – и протянула Льву уже початую бутылку «Club 99», пущенную по кругу именинником Никитой. Криворотов отхлебнул и, не глядя, передал спиртное кому-то сзади.

Господи, какой славный был день чуть ли не час назад, и вдруг все пошло насмарку: сперва Аринина угнетающая новость, а теперь еще, пожалуй, хуже – наглое воркование счастливой парочки. И что уж такого замечательного находит в речах фатоватого барчука эта пустышка? Чему она там у стены улыбается во все свои шестьдесят четыре зуба? Невыносимо. Уйти, уйти немедленно, раз жизнь так унизила его. Не стоять здесь прыщеватым посмешищем, не давать повода Арине и Никите торжествовать.

Но тут Отто Оттович троекратно хлопнул в морщинистые ладошки.

– Друзья, рассаживаемся, мы уже непростительно припозднились, – и вскарабкался на стул за кафедрой.

Занятие началось. Длинно, темно, изможденно и точно делая публике одолжение, читали приезжие. Но Криворотов слушал вполуха, да и не слушал вовсе, поглощенный скрытным наблюдением за Никитой и Анной, сидевшими наискось от него, перед пролетариатом. Отвлек Леву от сосредоточенной слежки гнусавый голос Додика:

– Читка продолжается, граждане, попросим второй стул!

Все обернулись на Криворотова. Действительно, его черед.

Дважды – утром и недавно на бульваре – отрепетированное стихотворение начисто улетучилось из памяти, пропали даже первые слова. Пришлось, краснея, полезть за списком в задний карман и абы как отбарабанить с листа, подняв глаза от бумажки лишь «под гору», на последней строфе:

Я точкой таю в куполе глубоком,

И в горле ком стоит от синевы.

Душа ушла и стала солнцепёком

И девушкой на том краю Москвы.

Весь в пятнах Лев побрел на свое место. Это был провал – раздались два-три жидких хлопка, лишь Арина подавала ему из-за голов школьников знаки одобрения. Криворотов плюхнулся на стул.

– Как у вас ГБ, борзеет? – ни с того, ни с сего спросил его сосед слева, эмиссар вольных поэтических кругов Ленинграда.

Криворотов только собрался ответить что-нибудь столь же залихватское, как ему передали записку. «Послушай, пожалуйста, – размашисто писал ему Никита, – Анины стихи. И вообще, и с прицелом на антологию. По-моему, очень даже ничего».

Новенькая как раз выходила на чтецкое место и, судя по всему, нимало не робела. Читала она по блокноту и негромко, как-то на особый лад произнося шипящие. Речь в стихотворном цикле шла о незадавшейся любви. Лирическая героиня свысока и несколько пренебрежительно отзывалась об утраченном возлюбленном, потому что тот предпочел будням взаимного любовного мятежа какую-то тихую заводь. За малодушие горе-любовник был даже назван «милым зайцем» (в рифму к «бояться»!), а «бояться», по мнению героини, именно что и не следовало. Разумеется, в свой срок поминались и глоток вина, и бессонные ночи, и подруга настольная лампа. Не обошлось и без туманных обещаний пустить в ход кое-какие сверхъестественные способности обманутой в своих ожиданиях любовницы (очевидно, имелись в виду ее короткие связи с силами тьмы). На прощанье лирическая героиня аттестовала себя как беззаботную циркачку. Или рыбачку. Лев не расслышал, ибо поспешил злорадно воззриться на Никиту. Но ни единый мускул не дрогнул на лице товарища. Аринино «Пф-ф-ф-ф!!!» откуда-то сзади было настолько демонстративным и красноречивым, что Отто Оттович сердито наморщил высокое чело. Но невозмутимая поэтесса под умеренные рукоплескания уселась рядом с Никитой. Никита, поскольку очередь выступать дошла до него, поднялся и процедил с одной из своих козырных нагло-застенчивых улыбок, что сегодня он, пожалуй, воздержится от чтения: не хочет смазывать впечатления от чу’дных (он так и сказал «чу’дных») произведений предыдущего автора.

Да и возымей лукавый Никита желание прочесть стишок-другой – вряд ли ему или кому-нибудь еще теперь удалось бы произнести хоть одну-единственную строфу, потому что, бабахнув дверью, на пороге студии стоял и грозно раскачивался Вадим Ясень.

– Требую немедленно перейти к водным процедурам! – возопил он.

Вадим, верно, еще в начале вечера изрядно и на старые дрожжи приложился к дармовому виски и, окрыленный случившимся, насшибал денег у школьников и приезжих пиитов – и вот вам результат: нетверд на ногах, зато полна авоська портвейна.

– Все чествуем Никиту, сволочи! – не унимался Вадим Ясень. – Неукоснительно, без различия возраста и пола!

Аня прыснула, Никита подставил местный видавший виды стакан под накрененную бузотером бутылку.

– Дело! – сказал ленинградский эмиссар слева от Криворотова.

– Ну что ж, – вздохнул милейший Отто Оттович, – «так жили поэты».

И пошло-поехало. Додик пил в углу обратно на «вы», а потом снова на «ты» с похохатывавшей Ариной. Осмелевший после двухсот грамм «бормотухи» представитель рабочего класса читал-таки свободолюбивым горожанам Северной Пальмиры поэму «Чарка», в то время как трезвенник-учитель из Электроуглей без выражения скандировал заинтригованным школьницам свои тантрические октавы. А зачинщик попойки, мятежный Вадим Ясень, на заплетающихся ногах добрел до ближайшего стула и, слегка поддерживаемый за талию каким-то невесть откуда взявшимся собутыльником и соратником, рухнул на обитое дерматином сидение и тотчас лишился чувств. Печальный Криворотов чокнулся с Никитой крепленым зельем и вышел покурить на улицу.

Совсем смерклось. И можно было, если отучить глаз от грубого фонарного света, углядеть, подняв лицо, некрупную и бледную городскую звезду в мартовском небе с зеленцой. Что Криворотов и сделал, потому что любил все это. А потом еще помедлил малость, собираясь с духом, прежде чем вновь спуститься в подвал для участия в немилом что-то по сегодняшнему Левиному настроению шумном сборище.

Но за короткое время, пока Криворотов курил, кое-что в помещении «красного уголка» изменилось к лучшему: Никита и Анна уже не болтали душа в душу, словно они одни на целом свете, а препирались. Криворотов, боясь сглазить проблеск везения, опасливо приободрился. Никита обескураженно просил о чем-то свою собеседницу – та отвечала ему отрицательным покачиванием головы. Широкими, но сужающимися кругами Лев стал подкрадываться к этой паре. Хитрость заключалась в том, чтобы маскировать цель своего кружения от Арины и, не выпуская из виду Аню с Никитой, одновременно держать в поле зрения и бдительную любовницу, которая «вела» Криворотова от входной двери (его недолгое отсутствие, знамо дело, не осталось незамеченным). Попутно Арина не прекращала мнимо заинтересованного разговора с карликом. Для отвода глаз Лева присоединился к пустившим бутылку по кругу ленинградцам вперемешку со школьниками. Эмиссар заливал раскрасневшимся от восхищения и зависти недорослям, как еще буквально вчера к нему ночь напролет ломились в квартиру с обыском, а он, попивая винцо, преспокойно жег в тазу подрывную литературу.

– П…и’шь, – сказал сквозь икоту на мгновение очнувшийся Ясень и тотчас снова впал в забытье.

Потом Лева с наигранным энтузиазмом присоединился к пролетариям, которые, набычась и чуя подвох, слушали поучительную историю Додика Шапиро о том, как один его знакомый зоолог был убит на месте эякуляцией голубого кита.

– Вот и литератор господин Криворотов не даст соврать, – обратился Додик за подтверждением к Леве.

– Чистая правда, – сказал Лева.

Теперь можно было приблизиться вплотную к Никите с Анной.

– Может быть, помаленьку отпочкуемся и продолжим празднество в более узком кругу? – предложил Лев, всячески рассчитывая на неосуществимость предложенного, так как в «более узком кругу» его связь с Ариной сразу бы стала очевидной.

– Рад бы, да некогда, – ответил Никита. – Форсайты ждут, уже на сорок минут опаздываю к именинному столу. Уламываю Аню составить мне компанию, поскучать на семейном торжестве. Но что-то ни в какую. Может быть, все-таки сходим, а?

Аня ответила тем же восхитительным, обезнадеживающим друга движением головы, и как бы давая знать просителю, что все дальнейшие уговоры тщетны, нетерпеливо повернулась к друзьям в профиль и заправила прядь волос за ухо. «Так она еще лучше», – подумал Криворотов, украдкой разглядывая Анину нежную ушную раковину с мочкой, оттянутой серебряной сережкой.

– Вольному воля, – мрачно изрек Никита. – Счастливо оставаться, созвонимся.

Аня кивнула с отсутствующим видом по-прежнему вполоборота к друзьям.

– Будь здоров, маэстро, – бросил Никита приятелю.

– И тебе до свидания.

И Никита решительно направился к выходу.

– Никита, пока вы не ушли, и все остальные в сборе! Чуть не забыл сделать важнейшее объявление насчет будущей среды, – заверещал невидимый за Ариной Отто Оттович. – Минуту внимания. Тишина, пожалуйста. Господа, у меня для вас экстренное сообщение, приятная, даже сногсшибательная новость: в следующий раз у нас выступает Виктор Чиграшов! Живой, можно сказать, классик, если кто не в курсе.

– И он согласился? – с выражением крайнего изумления подала голос Арина.

– Представь себе.

– Даже не верится, чудны дела твои, Господи!

– Да мне самому не верится, и я молю Бога, чтобы…

– Спасибо, Отто Оттович, постараюсь быть. Общий привет! – сказал Никита и вышел вон.

– Ваш Чиграшов или как там его – вчерашний день и нуль без палочки, – встрял в разговор внезапно пробудившийся Вадим. – Ночью был звонок из-за кордона, книга моя на подходе! Это будет нечто! Хватит шутки шутить и играться в молодежные игры! Гамбургский, мать вашу, счет!

Расхристанный Ясень неверными шагами вышел на середину полуподвала и начал недовольно, как дитя спросонья, разглядывать студийцев. Когда он поравнялся глазами с Аней, обиженные буркалы его обнаружили проблеск интереса к жизни, и Вадим шатко двинулся в сторону девушки.

– Лапонька моя, может ли старый больной художник отдохнуть на твоей груди?

– Вряд ли, – сказала Аня.

– Клянусь, он отдохнет! – с пьяной медлительностью молвил Ясень и широко растопырил руки, точно водящий в жмурках.

Девушка отпрянула от объятий, ражий Вадим сделал по направлению к ней еще один валкий шаг, и в эту самую минуту Криворотов что есть силы толкнул в грудь нетвердого на ногах ловеласа. И в изумленном падении тот задел головой жэковский стенд. Всей своей тяжестью доска с наглядной агитацией рухнула со слабых гвоздей на пол, косо накрыв оторопело матерящегося и несогласованно шевелящего конечностями Вадима Ясеня.

– Господин Адамсон, – радостно заорал Додик, – носилки на ринг!

Но Отто Оттович не нуждался в шутовских призывах. С неправдоподобной при его-то телосложении стремительностью он пересек полуподвал и повис сзади на Левином ремне. Лева с усилием стряхнул с поясницы цепкого карлика, на ходу сорвал с вешалки куртку и припустил за поспешно удаляющейся Анной. В дверях Криворотов обернулся на долю секунды и поверх общего бедлама поймал на себе посланный ему вдогонку Аринин – полный негодования и презрения – взгляд.

– Всегда у вас так весело или только сегодня? – со смешком спросила его Анна, когда Криворотов поравнялся с ней в подворотне.

– Весна, – молодецки развел руками Лева.

– Спасибо, избавитель, вы – прямо орел. «Вдруг откуда ни возьмись – маленький комарик…

– … и в руках его горит маленький фонарик».

За попеременным чтением «Мухи-Цокотухи», въедливо поправляя друг друга, дошли до Большого Каменного моста. Двинулись через реку к автобусной остановке – Аня, как выяснилось, жила в конце Можайки, у Поклонной горы.

Давешняя зелень пропала с неба. В чернильной темноте звезды светили отчетливей и гуще. Схваченные на ночь тонким ледком оттепельные лужицы хрустели и шелестели под ногами. Разговор не клеился, но Криворотов счел, что немногословье хорошо оттеняет его недавний героизм. Подкатил троллейбус, он тоже годился.

– А кто эта роскошная дама? – спросила Аня, поглядывая в окно на недомерки-небоскребы Нового Арбата.

– Которая?

– В платке с розами.

– Не знаю точно… Вернее, одна энтузиастка. По-моему, приятельница Отто. Вы на Чиграшова придете?

– По обстоятельствам. Я, честно говоря, думала, что его в живых давно нет.

– Типун вам на язык.

– И ни строки не читала. Одно слово: провинциалка.

– Напрасно. Когда-нибудь нас вспомнят только за то, что мы дышали с ним одним воздухом.

– Даже так?

Криворотов без зазрения совести пялился на Аню, а она как ни в чем не бывало глядела в троллейбусное окно, за которым тянулся уже срединный Кутузовский проспект и катастрофически быстро испарялось время, отпущенное Леве на все про все. «Как мила, – думал Криворотов, – ничего особенного, а как мила – загляденье».

– Рыбачка-то откуда взялась? – сказал он, чтобы что-нибудь сказать.

– Во-первых, циркачка. Во-вторых, не ваше дело. А в третьих, я выросла в цирке. Приехали, кажется, – моя.

Аня сбежала со ступенек передней площадки, чуть тронув протянутую ей Криворотовым руку, и на него пахнуло теплом и духами.

– Французские?

– Польские, по французской лицензии.

Шли незнакомыми Криворотову дворами, которые он прилежно запоминал наизусть, уже наверняка зная, что пригодится и не раз. Вдруг Аня придержала Леву за рукав и велела ему задрать голову: голые ветви, если смотреть на них из темноты против яркого фонаря, на просвет выглядели вписанными один в другой – мал мала меньше – обручами.

– Здо’рово, – восхитился Лева не столько оптическому эффекту, сколько тому, как славно Анна повелевала.

– Телефон дадите? – спросил он.

– При одном условии. Без ночных звонков, пожалуйста: я с теткой живу, у нас с этим строго. Направо в арку – и я пришла.

– Вы мне сегодня приснились, – сказал Криворотов, панически стараясь вместить в оставшуюся сотню шагов главное и совершенно внезапное сегодняшнее событие.

– Разве мы виделись раньше?

– Вы мне впрок приснились.

Аня хмыкнула в нос и выжидательно остановилась у тускло освещенного подъезда. Криворотов потупился в молчании на целую вечность или больше и с тикающим сердцем, словно вставая в полный рост в атаку, рывком привлек к себе девушку и наспех с силой поцеловал. И также молча развернулся и зашагал прочь под оглушительный марш сердцебиения.

До самой электрички губы помнили вкус Аниного рта и легкий ушиб о ее по-детски крупные зубы. Жизнь сбывалась прямо на глазах. Все совпадало одно к одному, исключало случайность, сходилось с небесным ответом: утренний сон, Левины стихи про девушку «на том краю Москвы», написанные наобум, когда никакой девушки и в помине не было, март в придачу, счастливая встреча, он сам, Криворотов, таков, как есть, сегодняшний сумбурный вечер – вообще все… Вот оно!

Сидя на жестком сиденье в пустоватом вагоне и задремывая, Лева спохватился, что уже не помнит Аниного лица; еще с полчаса назад шелестела какая-то прелесть справа от него и – пропала разом, точно во сне привиделась. «Это поправимо, – успокоил он себя, – лишь бы телефон прелести не забыть и свою остановку не проспать». По привычке начал он сквозь дрему вплетать Анин телефонный номер в мнемонический стишок (были у него зарифмованы на всякий пожарный случай и его паспортные данные, и бельевая метка прачечной, и прочие полезные мелочи). Но куплет никак не вытанцовывался из-за нечеловеческой усталости, хотя стук колес подсказывал простенький размер-считалку:

та-та’-та кругом голова,

та-та’-та до седин,

148-22

и 61

Для начала сойдет. Завтра, все завтра. Утро вечера мудренее. Торопиться не стоит: успеется.


Сергей Гандлевский < НРЗБ > | <НРЗБ> | cледующая глава