на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



1

Старый пароход «Казак Хабаров» штормовал.

Вот уже вторые сутки он шел из Владивостока, шел и шел на север, в бухту Ольгу. Он резал носом волны, и вместе с ним качалось небо, качался берег. Небо, серое от косматых туч. Берег, рыжий, темный, как косуля в линьку, насупленно смотрел на пароход, грозил ему скалами, где пенился и рокотал прибой. Шторм крепчал. Слабые машины парохода уже не справлялись с ним, и пароход ушел штормовать в море. А море бурлило, будто кто-то огромной веселкой мешал воду. На море сумно, на море тошно, море — неуют. И те, кто шел на этом пароходе, много раз поглядывали на берег, пока он был виден, и думали: «Эх, на землю бы, на эту рыжую от дубков и жухлых трав землю, к ноздреватому снегу, что еще лежит в ложках; упасть на взлобок, раскинуть руки и задремать. Потом — в лесок, потом — к горбатым сопкам…»

Но пароход шел, изнывая от стонов и криков людских, пропах он сермяжным духом и потом. Тяжело ухал в провалы волн, надсадно выползал на них. Тяжко старому пароходу. Тяжко людям на нем. У всех осоловели глаза. Ничто не радует: ни будущая воля, ни земля. Всех задавила качка.

Над волнами стонали чайки. Громче всех стонала и низко кружила совсем-совсем белая чайка. Стонала и кружила над Терентием Маковым. И невдомек старому, что над ним плакала не просто чайка, а Пелагея-чайка. Ведь, по преданию моряков, души умерших в море превращаются в чаек. Терентий сидел у теплой трубы парохода нахохленный, похожий на подранка-баклана: голова на груди, высоко подняты плечи. Рядом с ним примостилась его дочь Груня. Зябко ежилась, грустно смотрела на кипень волн.

— Мама! Мама! — изредка шептали ее пересохшие губы.

А над головой мама-чайка кричала, будто что-то силилась сказать. Но разве понять людям стон чаек?..

Короткие сны похожи на забытье. Снится не палуба под ногами, а земля смоленская. На берегу тихой речушки прилепился домик, старенький, кособокий, но свой. По тропинке бежит она, Груня. С разбегу — в речку. Потом — на поля, где колосятся хлеба. Только это хлеба не Маковых, а кулака Жмакина. Своей бы земли, как об этом всю жизнь мечтали и дед и отец, земли теплой и приветливой…

Стонет Пелагея-чайка. У Пелагеи могила просторная — все море. И ни креста, ни холмика. Записал широту и долготу капитан, где похоронили покойницу Пелагею, вот тебе и могила, памятник надгробный.

— А в море холодно? — спросила отца Груня.

— В земле тоже не тепло. Могила есть могила. Ради твоего счастья поехали. Понимаешь, счастья. Нам уже много ли надо? Тебе надо. Может, хоть ты поживешь по-людски, — вздохнул Терентий.

— Зачем мне такое счастье, если мама умерла? Без приданого бы вышла замуж. А здесь что ты мне в приданое дашь — землю, чтобы схоронить меня? Да?

— Не дури! Девка на выданье, а одеть даже не во что. И в кого ты такая удалась? Тонка, пригожа. Сама знаешь, какая мужику баба нужна: чтобы в теле была, могла бы при случае вместо кобылы плуг аль борону волочь. А в тебе все барское. Но ничего, на своей земле я тебя откормлю, будешь что надо. Любой позарится.

— Зря поехали. Могла бы в город уйти, там парни за толстыми не гоняются.

Груня поднялась с котомки, неуверенно шагнула по шаткой палубе, под дырявым зипуном и сарафаном проглядывалась стройность тела. Даже лапти не могли скрыть ее маленькую, словно точеную, ногу. На длинной шее тревожно билась синяя жилка. Остановилась Груня у лееров, сквозь изморось и туман она видела, как мать, собираясь в дорогу, надсадно кашляла, засовывала в мешки нехитрую посуду, в деревянные сундуки — постель и одежду. Кричала: «Фекла, возьми вон крынку, потом когда-нибудь помянешь за упокой души!» Бабы говорили Терентию: «Не трекался бы ты с места, старик. Не сдюжит твоя старая такой дороги. Шутка ли — ехать в конец света». — «Сдюжит. Хватит нам ходить всю жизнь в батраках. Своей земли хочется. Хоть разок ее просеять сквозь пальцы». — «Умрет Пелагея. Грудная у нее болесть. Кровями харкает». — «На чугунке, не пешком. Казенный кошт обещали. Груньку надо замуж собирать. Поедем».

Чугунка… Вонючие и холодные вагоны, битком набитые людьми. Умирали дети, старики и даже мужики. Слабела и Пелагея. Но все же смогла проехать через Сибирь вольную, неуемную, через Приамурье, до моря добраться. И здесь, на море, когда пароход сильно тряхнуло на волне, Пелагея качнулась, ничком упала на палубу — и душа вон. Покойник в море! Мужики бросились к капитану, начали просить причалить к берегу, чтобы похоронить покойницу по-христиански.

— Судно не шлюпка, — усмехнулся капитан. — Кто почил в море, быть тому моряком. Эх вы, странники неуемные, бедолаги!

— Нельзя в воду. Вода — это богородицыны глаза. Грех!

— Даже славно, что глаза этой старой шлюхи посмотрят еще раз, как вы мыкаетесь. Хоронить! — приказал капитан.

Матросы завернули Пелагею в парусину, уложили на доску, привязали к ногам перегоревший колосник из топки, плюгавый попик прочел заупокойную молитву, махнул рукой, и тело по доске скользнуло в волны. И над морем, это видела Груня, тут же закружила белая-белая чайка…

Одно видение за другим проходило перед глазами Груни. Мучили озноб и тошнота. Вернулась к отцу, села на котомку, прижалась спиной к теплой трубе; отец грубовато, по-мужицки, привлек ее к себе, сказал:

— Не печалься, ей уже все едино. Все будем там, — махнул он рукой в небо. — Будем думать, как живые, о живом. Земли дадут, коней купим, одену тебя в шелка… Одни остались, теперь нам держаться друг за друга. А может, когда и люди помогут.

Из трюма вылез долговязый и по-мальчишески узкоплечий Федька Козин, знакомый по вагону парень. Он еле добрался до борта:

— Ой, моченьки нет! Все нутро вывернуло! — стонал он.

— Иди сюда. Здесь тепло, и на ветру тебе полегчает, — позвала Груня.

Федька дополз до пароходной трубы и калачиком свернулся у ног девушки, будто задремал. Груня тонкими пальцами перебирала его кудряшки, жалеючи ласкала. Вместе ведь проехали всю землю российскую.

В скулу парохода ударила крутая волна, обняла старый пароход, подержала в тугих объятиях и отпустила, ушла к берегу.

Из каюты вышел рослый, чисто одетый мужчина, похожий на купца. В глазах суровинка, между бровей упрямая складка. Уперся крепкими ногами в дощатую палубу, долго смотрел на изломанный волнами горизонт, на чаек, потянулся до хруста в суставах, скосил глаза на Груню, тряхнул густой, с рыжинкой шевелюрой, усмехнулся. Он давно приметил, что эта девчонка подсматривает за ним. Чуть не наступая на руки и ноги лежащих на палубе людей, уверенно пошел к ней. Наклонился, дохнул на Груню спиртным перегаром, взял ее за подбородок, сказал:

— Горюешь, девка? Не горюй. Мать уже не вернешь из моря. Пошли со мной в каюту! Не пожалеешь. А? — Легко оторвал от палубы Груню и поставил на ноги.

Груня вспыхнула, оттолкнула от себя обидчика, зло бросила:

— Не продажная я!

— Вот чертовка! — отшатнулся он. — Люблю шалых, сам шалый. Ну, ну… «Когда б имел златые горы и реки, полные вина…» — пропел и уже серьезно спросил: — Ну так идешь?

— Пошла бы, да упряжь не в коня! — сверкая темными глазами, ответила Груня, смерив его взглядом с ног до головы.

— А мы подберем упряжь! Да! Одеть бы тебя в шелка и сатины — княгиня! Черт! Пошли, озолочу, или я не Безродный! — он попытался обнять Груню, но она увернулась.

Проснулся Федька, поднялся, качаясь от морской болезни, двинулся на Безродного:

— Не трогай девку, ну!

— Сиди ты, сморчок! — с усмешкой сказал Безродный и ударил Федьку.

Тот упал и растянулся на палубе. Он был сильным парнем, в другое время не уступил бы Безродному — между пальцами гнул пятаки, — но штормовая качка изнурила его.

— Ах ты, мурло! — раздался крик Калины Козина, Федькиного отца, он в это время вылезал из трюма. — Наших бить? Ишь растрескал харю — жиром лоснится.

Калина, сбычась, подошел к Безродному и сильно ударил в грудь. Тот охнул и отлетел на добрых три сажени.

— Вот так-то, господин хороший. Охолонь, говорю. Ишь нашел моду обижать слабых. Укорочу руки-те!

Безродный вскочил. Лицо его налилось кровью. Схватился было за наган, но вовремя одумался. С наганом против всех не навоюешь. Выдавил из себя:

— Лапотник! Ну погоди! Я тебе это припомню. — Сплюнул под ноги Калине, пошел на нос парохода. Встал у якоря, задумался. Отчетливо всплыли в памяти картины прошлого. Та минута гнева, что круто повернула его судьбу… Разве бы год назад посмела эта мужицкая рожа ударить его!..

…Суров и хваток был Егор Стрельников. И на Алтае, и на Керженце, и по Минусинской долине — везде он был хозяином. Покосы, табуны коней, рыбацкие тони, охотничьи заимки, магазины — всем этим владел Егор Стрельников. А после его смерти все это должно было перейти в руки Степана. С малых лет приучал Егор старшего сына к своему делу. Таким же хватким, напористым и злым стал Степан. Еще при жизни отца, когда Егор болел, он гонял всех домочадцев, из каждого стремился выжать все, что можно, для дела. Младшего брата Романа выслал к охотникам на Керженец, сестер разогнал по лабазам и лавкам — пусть и девки не едят хлеб даром, а приглядывают за приказчиками. Все они ненавидели Степана.

И вот Егор Стрельников умирал. Первым он позвал Степана. Рассказал наследнику, что на старой заимке зарыта заветная кубышка — приберег Егор на случай.

— Ты, Степан, — говорил он, — будешь главой в семье, хозяином всего нажитого мною. А нажил я все с рубля в кармане… Не спеши жениться, стань самым сильным в крае и тогда приведешь в дом княгиню. Романа держи в черном теле. Пусть вначале одумается, а уж потом дай ему надел и деньги. Пьянь он и непутевый, хлипкий, изнежен матерью. Мать… она, она… — Задохнулся, упала голова на подушки. Вокруг постели собралась вся семья, но Егор уже ничего не сказал.

Завещание читали после похорон. Никого не обошел отец: дочерям завещал богатое приданое, Роману — стоголовый табун коней, несколько рыбацких тоней, охотничьих заимок и две тысячи денег. Но все это пока было в руках Степана.

Степан без устали рыскал по своим владениям, а Роман мотался по кабакам, пропивал деньги сердобольной матери. А когда их пропил, решил выкрасть золото. Ночью он ломом пытался вскрыть стальной сейф, но тут вернулся Степан и застал брата за воровским делом. Гневом вспыхнули его глаза, задохнулся от ярости и, не помня себя, тяжелой рукоятью плети ударил его по голове. Упал Роман к ногам брата и умер.

Закачались стены, лампа под потолком, заходил под ногами пол. Степан едва удержался на ногах. В первый раз убил. А первая кровь всегда пьяная… Как ни пытался он откупиться от уездного исправника, но мать настояла, чтоб судили ненавистного сына-убийцу. Кандалы. Тюрьма. Суд. Десять лет каторги. Все враз. Вчера был властелином долин и гор, а сегодня валялся на нарах, с рванью кабацкой, с уголовниками. Застыл и занемел Степан. На суде был кроток и больше молчал, мрачно улыбаясь. И сколько ни допрашивали, где кубышка, основной капитал Стрельниковых, — не сказал. «Нету её, — односложно отвечал Степан. — Нету».

В ожидании отправки на холодный Белембей он днями лежал на нарах, молчал и тяжко думал об утраченной свободе. Зачем так убил вахлака, мог бы убрать тихо, в тайге, — никто бы и не узнал. Дурак! Раньше все было, а теперь ничего. Вот валяюсь в этой грязи и вони.

К нему уже десятки раз подсаживался на нары Гришка Добрынин, по прозвищу Цыган, знаменитый конокрад, что-то сказать хотел. И однажды вечером зашептал:

— Слушай, купец, ты хочешь свободы?

— Пошел вон! Какая тут свобода? Каторга впереди.

— Спрашиваю, ты хочешь свободы?

— Ну, хочу. А дальше?

— Болтают, что у тебя где-то закопана кубышка. Можем откупиться. Говорил я с начальником тюрьмы, он вроде согласен.

— Врешь! Выведать хочешь, что и как. Катись, пока не получил в харю!

…В кабинете начальника тюрьмы полумрак. За столом сидят четверо: начальник, его помощник, Степан и Гришка Цыган.

— Сколько даешь, купец, за свою свободу?

— Ваше слово.

— Пятнадцать тысяч золотом на нас двоих. Вам — свобода, паспорта и оружие.

— Десять — и ни копейки больше. За каждый год каторги по тысяче отдаю.

— Мало. Свободу за пятак не купишь.

— За десять тысяч золотом я куплю всю вашу вшивую тюрьму. Нет, значит, не сошлись, — поднялся Степан.

— Лады. Десять. Тебе-то сколько останется?

— Это мое дело, может, пятак.

— Но я знаю вас, Стрельниковых, вы и с пятака заживете.

— Добрынина отдаете мне. Он мой раб и слуга. Всё.

…Чадят смоляные факелы, суровеет тайга, на небе россыпь звезд. Тихо позвякивает золото, всхрапывают кони.

Золото поделили и разъехались.

Так Степан Стрельников стал Степаном Безродным.

Он остался пока в Забайкалье, решил присмотреться к этим местам, а Добрынина отправил в Зеленый Клин, чтобы там все разведать. И вот от Цыгана пришла короткая телеграмма: «Выезжай. Охота отличная. Фазанов много».

Степан еще в тюрьме был наслышан о вольностях в Зеленом Клину. В мечтах он уже давно покорил ту землю…

Безродный тряхнул головой, будто отгонял от себя тяжкие воспоминания. Стал слышен рев шторма, голоса. Подумал: «Напрасно затеял я эту драку. Здесь перво-наперво надо обрасти дружками, ко всему присмотреться, а уж потом воевать».

Слышно было, как на палубе басил Калина Козин:

— Э, что говорить! Жили мы на Тамбовщине. Десятина земли была у меня. На ладном месте — на бережку реки. И тут свалился на мою голову купец Ермила, задумал на моей земле кожевенный завод строить. Давал он мне за эту землю большую деньгу, но я закуражился, — хвастал Калина. — Тогда тот подобрал дружков, они подтвердили, что той землей пользовался еще прадед Ермилы, и суд оттяпал ее у меня. А ведь почти богач я был! Всех судей и аблокатов обошел — не помогло. Хотел пристукнуть топором Ермилу, но вот их пожалел. Десять ртов. А каторга мне пока ни к чему. Одна надея: на новой земле по пятнадцать десятин дают на ревизскую душу. Заживу. Должен зажить! Только надо сторониться вон таких брандахлыстов, — кивнул Калина на Безродного. — От них все беды. Догребем до Ольги, там и начну ковать деньги. Получше Ермилы заживу.

— Эх, мужик, мужик! — заговорил худощавый, среднего роста мужчина. — Гурин мое прозвание, Василь Иваныч. Судьбы у нас с тобой одинаковы. Был мужиком, потом ушел в город, стал сапоги тачать. Тачал и все мечтал о своей мастерской. Домечтался. В пятом начался бунт. Хошь я и не большевик, но тоже пошел бунтовать. Там-то и узнал чутка о правде: пока мы не снесем голову царю, не быть нам сытым.

— Слышали мы уже о таком. Пока царю голову снесут, так наши косточки сто раз изопреют. А теперь-то зачем сюда пилишь? — неодобрительно спросил Калина.

— Ссыльный я, из Вольска. На вечное поселение отправили за бунт. Зато мы дали копоти жандармам и казакам. Если бы все враз, скопом, могли бы и царя сковырнуть. Но ничево — не сковырнули в пятом, свалим в десятом.

— Гурин, значит? Так знай, нам бунты и революции надоели. Бьемся, бьемся, а просвета не видно, — загудел своим басом Калина. — Нам бы земли и чутка свободы. Так я говорю, мужики?

— Дело говоришь. Будет земля, и наплевать нам на все. Всех бунтовщиков на каторгу, а нам землю, — сказал Терентий. — Потому не толкись под ногами, и не гуни над ухом.

Гурин спорить не стал, ушел от мужиков.

— Таких трепачей сторониться надо. Через них мужику маета, — вслед ему проговорил Калина. — А Груню ты береги, Терентий! Оклемаемся и поженим их с Федькой. Какое уж там приданое! Так возьмем.

К обеду показалась земля. Пароход круто повернул к берегу. Все спешили выползти на палубу, не отрываясь смотрели на землю, незнакомую и загадочную.

Мужик не так, как моряк, смотрит на землю. Моряк — с такой радостью, что наконец-то увидал ее, желанную. Мужик смотрит, приглядывается, будто собирается купить ее: «А что ты за земля? Что ты дашь мне, мужику? Как примешь?»

Пароход надрывно загудел, всхлипнул, оборвал свой рев на высокой ноте. Всполошились чайки, утки — много их тут по-над берегом, — закружили над сопками и морем. Грохнула якорная цепь, якорь упал в воду, пароход остановился, закачался на мелкой волне тихой гавани.

Деревушка Веселый Яр ожила. Из приземистых домиков высыпали старожилы. К пароходу пошла пузатая шаланда под квадратным парусом.

На палубе шум, суета, крики:

— Марфа, гля, сколько тут деревов! Прощай, солома. Напечем мужикам такого хлеба, что языки проглотят!

— Надо вначале его посеять, вырастить да сжать.

— Напечем сытного и духмяного, — не обращая внимания на мужа, радовалась Марфа, широкая в плечах и сбитая телом русская баба.

Сытного и духмяного. Вот за ним-то и шла сюда лапотная Русь. Шла обживать новые и трудные земли. Шли безземельцы и бедняки. Тем, кто хотел ехать сюда, немало помогала казна: бесплатная дорога, по четыре сотни рублей на семью, чтобы каждый мог купить себе пахотный инвентарь, коней, коров, навечно осесть в этом краю. Но только помощь эта не каждого могла удержать на такой трудной земле. Люди проедали деньги, а потом бросали все и уезжали назад. Только самые сильные и отчаянные оставались. Те, кто не пасовал перед когтями тигра или медведя, смогли полюбить эту землю.

Пока шаланда медленно ползла к пароходу, ахали бабы, удивлялись мужики при виде Сихотэ-Алинских гор, которые терялись в голубом мареве таежных зарослей — хмарных и таинственных.

— Федос, а Федос, ты гля, ить тут земли-то нету. Одни горы. Где пахать будем?

— Не боись. Между гор завсегда есть ложки. Найдем, где пахать. Не было бы пашен, не гнали бы нас сюда. Земля мужиком сильна.

— Ежели не будет пашен, то нам гибель! — тревожились мужики.

— Гибнут одни лодыри и недоумки, — процедил Безродный.

Он стоял у борта, протрезвел на ветру от удара, суровым взглядом смотрел на сопки и землю.

Федька Козин тоже не отрывал глаз от берега. Он не замечал, как любовно посматривала на него Груня, как осторожно касалась его рукой. Безродный увидел эту тихую ласку, прижал плечом Груню к мачте, нагло заглянул ей в глаза, криво усмехнулся.

Груня дернула плечом и выскользнула от Безродного. Подумала: «Федька — хороший парень, тоже красив, но молчун и тихоня. Мог бы хоть раз поцеловать на палубе, ночью. Теленок! А этот поцеловал бы сразу. Как он смотрит! Лицом тоже чист. Поди, с таким не пропадешь…» Она незаметно посматривала то на Федьку, то на Безродного. Федька от этого сравнения явно проигрывал.

Козины и Безродный попали на шаланду со вторым рейсом. Калина, как только ступил на землю, встал на колени и начал молиться.

— Господи, прими мои молитвы! Внемли гласу моему и не отверзи лика своего от раба твоего и страдальца! — упал лицом на сырую землю и поцеловал.

Мимо проходил Безродный, не удержался, пнул в бок Калину, прорычал:

— Дурак! Развалился, юродивый! Комедию ставишь!

Калина вскочил, медведем бросился на Безродного, но Федька остановил отца:

— Будя, тятя, не затевай драку, народ смеется.

На берегу моря начал расти палаточный город. Чиновники из переселенческого управления, которое образовалось здесь в этом же, 1906 году, составляли списки переселенцев, тут же выдавали из кассы причитающиеся по кошту деньги. Здесь, в Веселом Яре, можно было сразу купить семена для посева, картошку и разную мелочь. А вот за конями, телегами, плугами и боронами надо было ехать в Ольгу, там была ярмарка, туда пароходы Добровольного общества завезли коров, коней, строительный материал, пахотный инвентарь. Но переселенцы, как и старожилы, неохотно покупали привозных коней, которые здесь часто гибли от гнуса и овода; местные лошади были выносливее.

Вот и Калина отправился на ярмарку, решил купить коня из местной породы у старожилов-переселенцев. Федька просил купить бердану, чтобы сразу заняться охотой, но отец наотрез отказал:

— Тайга не про нас. Мы люди от земли, от сохи, тем и будем жить.

На ярмарке шум и толкотня. У коновязей кони — выбирай любого. Калине приглянулась пузатая кобылица с лошонком. Вот он и крутился около нее. А рядом сновали китайские коробейники, продавали семена редиски, редьки, моркови, синюю и серую дабу,[1] черный сахар, кричали протяжно и гортанно:

— Редиза! Редиза! Чеснога! Чеснога! Твоя посмотри! Бери, совсем даром бери!

Торговцы морской живностью кричали свое:

— Раком, раком! Малоумало шевели — одна копейка, сопсем не шевели — полкопейка!

Приезжие при виде ослизлых трепангов и клешнястых крабов ругались, плевались и гнали от себя продавцов. Сунулся было один из таких к Калине, тот рявкнул на него:

— Поди прочь, рожа немытая! Где это видано, чтобы русский мужик этакую падаль ел?

Калина был зол на весь мир. Не продавал мордастый пермяк кобылицу с лошонком меньше, чем за полста рублей. Уже в мечтах Калина видел, как жеребенок вырастет и станет жеребцом. Кобылица к этому времени еще пару родит. Свой завод.

— Не хочешь за полста, катись к едреной матери! — орал пермяк. — Кобыла, что пароход, одна плуг потянет. Зубов нету! У тебя тоже нет, да ты живешь. Она и без зубов еще лет десять прохрумкает овес, только подавай.

— Ты меня с конем не равняй.

— А отчего не сравнять? Здесь житуха не хлеб с маслом. Рядом с Чалой и сам припрягешься, ежели жить захошь.

Купил Калина кобылицу — сбросил-таки пермяк пятерку. Затем купил телегу, плуг и бороны. Радостный готовился к отъезду в Веселый Яр. Знал, с каким нетерпением ждали его свои. Но вот продуктов не стал много покупать, решил, что до лебеды уже недалеко, на ней проживут. Прикупил лишь пару мешков муки.

— Зря ты мало едомы берешь. Целину поднимать — сила нужна, — сказал Терентий.

— Сдюжим. Лебеда — тоже еда. Денег жалко. Еще пригодятся.

Здесь же толкался Безродный. Он ничего не покупал. Сверлил людей глазами, злился, будто кого искал. Но вот на ярмарку пригарцевал на поджаром арабе мужик. Из богатых, бедняк такого коня держать не будет. Легко спрыгнул на землю и пошел в кабак. Безродный догнал мужика, спросил:

— Эй, дядя, не продашь ли коня?

— Могу продать, племянничек, сотня серебром — и забирай.

— Куплен!

— Ну, да ты, видно, паря, с деньгой?

— В своем кармане считай! — огрызнулся Безродный.

Безродный отсчитал сто рублей, подошел к жеребцу, хлопнул ладонью по холке, вскочил в седло и лихо послал его с места. Проскакал из конца в конец Ольги, вернулся. И только спрыгнул с коня — увидел Цыгана.

— Жду не дождусь! Где пропадал? — спросил его Безродный.

— Там уж меня нету. Сказ долгий.

— Что сделал? Говори!

— Все разведал, все прознал. Жить можно. Фазан есть. Перо у него золотое. Прокутил все деньги с приставом и уездным головой. Наши в доску! Остался гол и сир. Дай десятку — похмелье давит.

— Купил коня и винтовку? — строго спросил Безродный.

— Как приказал. Хороший из меня купец получается! Снял хатенцию — окосеешь. Море, лес, сопки. Красота! Пошли к приставу, спрыснем нашу встречу. Он тоже сидит без гроша и тебя ждет. Но только при приставе Баулине называй меня полным званием: Григорий Севостьяныч.

— Ладно, Севостьяныч так Севостьяныч, но для меня ты навеки Цыган. Ты мой раб до последнего вздоха! Понял?

— Понял.

— Жить будешь в Ольге. Для тебя поставим лавчонку, приказчика туда, будешь завозить и продавать товары, увлекаться охотой. Без моего ведома и пальцем не пошевелишь. Пристава я беру в дальнейшем на себя. Совсем будет наш. Завел ли нужных людей среди манз?

— На той стороне бухты есть китайский поселок Шамынь. Весь мой. Дружков там нашел, опий с ними курил. Золотым фазаном в Шамани считают Сан Лина. Быть бы ему купцом, но все прокуривает на опии.

Продолжая разговор, они ушли в лавку.

Терентий Маков купил семена, телегу, сбрую, плуг и борону, осталось за малым — коней купить. Терентий бродил по торжищу с уздечкой в руке. Уздечка пахла кожей — только что взятая из лавки. Ему приглянулись мерин и кобыла. Решил купить сразу двух коней. Сошлись было по полсотни за штуку, но перебил один из переселенцев, заплатил больше. И все же купил коней Маков. В душе радость и смятение: был батраком — стал богачом. Всю ночь в ожидании приписки только и делал, что кормил своих коней сеном, овсом. Утром получил приписку к деревне Суворово, совсем маленькой деревушке, и уехал с Груней на свою землю.

Козины приписались к деревне Божье Поле, самой большой в Голубой Долине. Ехали Козины по тележному тракту, который уже начало строить переселенческое управление. При виде непролазных чащоб, крутых сопок, звонких ручьев и бурливых речек тихо ахали.

Козиных догнал Гурин с женой и двумя дочерьми. Он тоже был коштовым, хотя и ссыльный, также купил все необходимое для крестьянина. Хотел купить бердану, но пристав запретил. Бунтовщик, мало ли что…

Тарахтели телеги, Гурин и Козины шли рядом и мирно беседовали:

— Все это хорошо и ладно, что нам казенный кошт, землю, но ведь пойми, ты, Калина, что на этой земле скоро с нас будут драть три шкуры. Где ты видел, чтобы царь свое упустил?

— Оно-то так. Но и ты пойми, Гурин, что, кто бы ни взял власть в свои руки, тот и будет с мужика драть. Бунты — дело зряшное. А люди мы мирные, земные.

— Мирные! Чудак человек, будь дружнее ваши мужики, разве бы смог такой вот Ермила отобрать у тебя землю? Один хотел ты перекричать бурю? Кишка оказалась тонкой. Верно говорю, Федор?

— Ладно, дуди себе свое, но моего сына не сбивай с панталыку.

— Сам не маленький — разберется, где кривда хромает, где правда ровной стежкой идет.

Перед перевалом Безродный догнал маленький обоз. Остановил взмыленного араба, сказал:

— И куда вас без ружей несет в эту глушь? Сейчас видел тигров. А вон и кабаны, — показал на табун, который невдалеке переходил тракт.

Козинский жеребенок, опередивший обоз, наткнулся на кабанов, испугался, бросился под сопку. И тут же из чащи, будто и людей рядом не было, выскочил тигр, он пас этот табун. Прыгнул на лошонка, схватил зубами и не торопясь понес в гору.

— Стреляй! Убей тигра! — завопил Калина.

— А что теперь стрелять, жеребенок всё равно сдох, — усмехнулся Безродный. Он огрел плетью коня и ускакал за перевал.

Отчаянье, обида будто лишили рассудка Калину. Он выхватил из телеги топор и бросился за зверем. А тигр положил жеребенка на жухлую листву, харкнул кровью, зарычал. При виде красной пасти и вершковых зубов Калина попятился, запнулся за валежину, упал на спину и покатился с сопки. Тигр взял жертву в зубы и спокойно ушел за хребет.

С гор наплывала ночь, несла с собой страхи. Калина ругался, плакал, потом притих.

— Зря ты, Калина, слова тратишь, зверь взял свое, — сказал Гурин. — Давай гоношить костры. Придет тигр назад, может и коня унести. Такая киса унесет.

Развели костры, накрепко привязали к телегам коней, сами жались к огню. Там, за кострами, в непроглядной темени, кто-то шуршал листвой, трещал сучьями, над головами дрожали звезды, в долине речки ухал филин, грозно лаял гуран. Калина, злой на тайгу и зверье, метал головешки в кусты, пока не занялся пожар. Но Гурин с Федькой наломали веток и затушили огонь.

— Зачем поджигать тайгу? Ведь это все наше…

— Я за своего жеребенка всю тайгу спалю. На что она мне? Вместо этих сопок пашни бы, все бы перепахал.

— И стал бы мироедом и хапугой, как ваш Ермила, — сказал Гурин.

— А мне плевать, кем бы я стал! Быть бы сытым, и в кармане чтоб деньга водилась.

— Да хватит ли у тебя сил всю землю перепахать?

— Не хватит, у тебя займу, — огрызнулся Калина.


Часть первая ЗЕЛЁНЫЙ КЛИН — ЗЕМЛЯ ВОЛЬНАЯ | Чёрный Дьявол | cледующая глава