home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement
















* * *

Столыпин, конечно, не изобрел провокацию. Он унаследовал ее от Плеве, Рачковского, Зубатова, Дурново и более ранних предшественников. Но при нем она достигла расцвета. Герасимов, Трусевич и их коллеги, непосредственные организаторы провокаций, ничего не делали без одобрения Столыпина. Герасимов почти ежедневно являлся к нему с обстоятельными докладами, сопровождал его в поездках к царю, стал доверенным человеком семьи. Столыпин настолько высоко ценил начальника Петербургского Охранного отделения, так хорошо говорил о нем государю (когда еще был в фаворе), что тот тоже захотел с ним познакомиться.

«По традиции, только особы высших четырех классов (по рангу) имели право личного доклада царю. Я же по [тогдашнему] чину полковника принадлежал лишь к пятому классу»,[312] — сообщает Герасимов об оказанной ему чести. Беседа продолжалась полтора часа, а поскольку сидеть в присутствии его величества полковнику не полагалось, то и Николай весь прием простоял.

Что же он вынес из задушевной беседы? «Это настоящий человек на настоящем месте», — сказал государь Столыпину, а тот, конечно, поспешил передать самому имениннику.[313]

Главным козырем Герасимова был Евно Азеф, служивший под его началом и «по совместительству» возглавлявший Центральную боевую организацию партии эсеров. Добрая половина книги Герасимова посвящена Азефу, и главное, что он пытается доказать, это что при нем Азеф «честно» служил охранке. О том, что и как Азеф делал в прежние годы, Герасимов якобы не знал и не интересовался, хотя получил его с рук на руки от Рачковского, который хорошо знал, как далеко зашла преступная работа агента на втором фронте.

Но шила в мешке не утаишь. Герасимов вынужден признать свою осведомленность в том, что, по крайней мере, одно покушение — на адмирала Дубасова в Москве — произошло при участии Азефа, о чем донес другой агент, Зинаида Жученко. Герасимов пишет об этом, петляя, запутывая кровавые следы, но они проступают помимо его желания, словно в фильме ужасов. В конце концов, он признает:

«Существовала возможность, что Жученко принимала участие в организации покушения на Дубасова, но этим не исключалось и предположение, что Азеф, будучи в те немногие месяцы свободен (! — С.Р.) от своей службы в Департаменте полиции, мог по поручению партии принять на себя организацию покушения, а сорганизовав, он расстроить его не сумел. Кажется, только одно не подлежит сомнению: как Азеф, так и Жученко знали о готовящемся покушении, но, по соображениям шкурного характера, они не доносили о нем, так как оба были на подозрении в партии».[314]

Герасимов умалчивает о том, что Азеф позднее рассказал Бурцеву — как Рачковский кричал на него, в присутствии Герасимова: «Это его дело в Москве!» На что Азеф не без вызова ответил: «Если мое, то арестуйте меня!»[315] Он знал, что арестовать его они не могли, так как были повязаны с ним общей веревкой, то бишь, общими преступлениями.

Об Азефе Герасимов постоянно докладывал Столыпину, и тот проникся к нему таким уважением, что интересовался не только его агентурными сведениями, но и политическими суждениями.

«Столыпин несколько раз в беседах с Герасимовым выражал даже желание лично встретиться с Азефом для того, чтобы в устной беседе подробнее ознакомиться с настроениями и взглядами, распространенными в революционной среде. Такую встречу Столыпина с Азефом Герасимов по разным причинам устроить не мог, но вопросы Столыпина Азефу передавать ему приходилось часто… Азеф знал, кто именно ставит перед ним эти вопросы, был несомненно польщен вниманием к нему Столыпина и с особенным старанием давал свои ответы».[316] Герасимов сообщает, что Азеф «почти с восхищением… относился к аграрному законодательству Столыпина».[317] Вот был ли польщен премьер такой оценкой, Герасимов не сообщает.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Петр Карпович


Охранка оберегала от ареста не только самого Азефа, но и его команду, а когда кто-то попадался по оплошности — своей или полиции — организовывала им побег, да так, чтобы они сами не могли догадаться о том, кто им покровительствует. Не без юмора Герасимов повествует о том, как — по требованию Азефа — устроил побег Петру Карповичу и как измучился жандарм, на которого была возложена эта деликатная миссия. Очень трудно заставить бежать арестанта, который этого не хочет! Жандарма (якобы переводившего Карповича в другую тюрьму) мучила то жажда, то расстройство желудка. Вместе с арестантом он заходил то в кофейню, то в пивную, то в ресторацию. Подолгу отсиживался в туалете. А тот все сидел и ждал, как болван, пока, наконец, не догадался, что спокойно может уйти. А ведь на счету беглого каторжника было, как минимум, одно мокрое дело: застрелив в 1901 году министра просвещения Н. П. Боголепова (о чем мы упоминали), он открыл счет самых громких убийств XX века. Когда Карпович примкнул к группе Азефа, тот донес о нем Герасимову, зная, что таков лучший способ обеспечить беглому каторжнику прикрытие. И не ошибся.

Что ж, коронованный революционер был прав: Герасимов был «настоящий человек на настоящем месте», как и его сотрудник Азеф. Оба мастера провокаций устраивали и государя, и премьера Столыпина, чего никак не скажешь об их разоблачителях.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Евно Азеф


Когда потрясенный А. А. Лопухин узнал от В. Л. Бурцева, какими делами занимался его бывший агент на втором фронте, он написал письмо Столыпину, своему гимназическому товарищу. Лопухин давал шанс премьеру самому разоблачить и покарать провокатора. Ответ от своего бывшего однокашника он получил не прямой, но вполне выразительный. К нему на квартиру явился сам Азеф. Уговорами и угрозами пытался принудить к молчанию. И этим, конечно, ускорил развязку. Заверенную копию своего письма Лопухин передал Бурцеву, а сам отправился в Лондон для встречи с лидерами партии эсеров, перед которыми открыл второе лицо главы Боевой организации. По возвращении его ждали арест и суд, санкционированные государем по докладу Столыпина.

Состава преступления в действиях Лопухина не было, но — был бы человек, а статья найдется! Найти статью для своего бывшего приятеля премьер поручил особенно сноровистому в таких делах министру юстиции И. Г. Щегловитову. Лопухина «оформили» по 102-й статье Уголовного уложения, хотя «для применения [этой статьи] необходима была принадлежность подсудимого к тайному преступному сообществу, что, конечно, не имело ни малейших фактических оснований».[318] Ни малейших! Так впоследствии написал генерал Курлов, заместитель Столыпина по полицейской части и сам большой дока по части провокаций.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Генерал Курлов


Это тот самый генерал Курлов, которого общественное мнение заклеймило как чуть ли не главного организатора убийства Столыпина, а он сам, открещиваясь от этих обвинений, представлял себя преданным другом и почитателем Столыпина и всячески его превозносил. Тем не менее, даже он вынужден был признать, что дело против Лопухина было от начала до конца сфабриковано в отместку за разоблачение Азефа. Правда, Курлов пишет об этом без тени осуждения. Да и как он мог осуждать то, что сам практиковал в полной уверенности, что так и надо. (В 1917 году, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Курлову был задан вопрос, считает ли он законным использование полицией двойных агентов, которые сами участвуют в преступных акциях, а затем выдают своих соучастников. Курлов, не моргнув глазом, ответил: «Законным — нет, но необходимым — да».[319])

Нечего и говорить, что, фабрикуя дело против Лопухина, премьер был уверен в полной солидарности с ним государя: ведь на докладе по этому делу тот изволил собственноручно начертать: «Надеюсь, что будет каторга». А когда шемякин суд эту надежду оправдал, государь воскликнул от радости: «Здорово!»[320]

Учинив расправу над безвинным Лопухиным, Столыпин встал горой за Азефа — тоже, конечно, с одобрения государя: «Обстоятельств, уличающих его в соучастии в каких-либо преступлениях, я, пока мне не дадут других данных, не нахожу».[321] Вот, что глава правительства говорил с высокой трибуны Государственной Думы в то время, когда «другие данные» (заблаговременно представленные ему Лопухиным) потрясали мировую прессу!

Но, скажут мне, революционеры делали свое черное дело не в белых перчатках, так могли ли чистоплюйствовать власти? Что ж, оставим в стороне морально — уголовную сторону балансирования «на лезвии с террором» и зададимся прагматическим вопросом: была ли кровавая игра полезна для борьбы с революцией? Проще всего ответить на этот вопрос словами самого Азефа. Встретившись через несколько лет (15 августа 1912 года) с Бурцевым для выяснения отношений, он был вполне откровенен.

«„Ну, вы сравните сами, — убеждающим голосом говорил он. — Что я сделал? Организовал убийство Плеве, убийство вел[икого] кн[язя] Сергея…“, — и с каждым новым именем его правая рука опускалась все ниже и ниже, как чаша весов, на которую падают грузные гири… — „А что я дал им? Выдал Слетова, Ломова, ну, еще Веденяпина…“, и, называя эти имена, он не спускал, а наоборот, вздергивал кверху свою левую руку, наглядно иллюстрируя все ничтожество полученного полицией по сравнению с тем, что имела от его деятельности революция».[322] И тут же: «Он надеялся, что ему удастся убить царя, тогда он рассказал бы всю правду. Но в этом ему помешал он, Бурцев: „Если бы не вы, — с упреком в голосе говорил Азеф, — я его убил бы…“».[323]

Не успел отшуметь скандал с разоблачением Азефа, как Герасимов завербовал другого эсеровского бомбиста, Александра Петрова (Воскресенского) — ветерана, даже потерявшего ногу в этих баталиях. Петров, вместе с группой подпольщиков, приехал в Саратовскую губернию — подымать крестьянские восстания, но вскоре вся группа попала в руки полиции. Зная, что многолетнюю каторгу он — одноногий — не вынесет, Петров предложил свои услуги охранке. Из Саратова последовал запрос в центр, после чего Петров был тайно доставлен в столицу, где сам Герасимов, учинив ему строгий экзамен, уверился в искренности его желания переквалифицироваться из террориста в доносчика. С одобрения начальника департамента полиции и министра внутренних дел Столыпина, была проведена тонкая операция. Петров был возвращен в саратовскую тюрьму, там симулировал сумасшествие, был переведен в психбольницу, откуда уже мог бежать без особых осложнений, не вызывая подозрений у своих товарищей. План этот разработал сам Петров, Герасимов его одобрил, «конечно, испросив на проведение его в жизнь согласия Департамента Полиции и Столыпина».[324] Это еще один пример личного участия премьера в подобных беззакониях. Как признает Герасимов, «несомненно формальное нарушение закона нами тогда было сделано. Но это небольшое [!] нарушение закона давно стало своего рода традицией для политической полиции».[325]

Вскоре Герасимов пал жертвой интриг. По версии Герасимова, Столыпин хотел назначить его своим заместителем по полицейской части, но Распутин и враждебный к Столыпину дворцовый комендант Дедюлин провели на этот ключевой пост свою креатуру — генерала Курлова. Тот поспешил отправить Герасимова в длительный отпуск, после чего к сыскной работе его уже не допустили. Петров перешел под начало нового главы Петербургского охранного отделения, полковника Карпова. Через какое-то время они стали друзьями: вместе бражничали по ресторанам, нередко ночевали друг у друга. А тем временем Петров устраивал из своей конспиративной квартиры западню, начиненную динамитом. Карпову он рассказал по секрету, что опальный Герасимов вступил с ним в контакт. Он жаждет мести и склоняет его убить генерала Курлова, сломавшего его карьеру. Герасимов обещает большие деньги и гарантирует безнаказанность, но он, Петров, решил сдать Герасимова. Он готов заманить его в свою квартиру для обсуждения деталей покушения, а из соседней комнаты разговор может быть подслушан.

Карпов доложил ошеломляющую весть начальству, план секретного сотрудника был одобрен. Чтобы уличить Герасимова в преступном замысле, в соседней комнате должны были засесть три человека: сам генерал Курлов, заместитель начальника Департамента полиции Виссарионов и, конечно, Карпов. Таким образом, почти вся верхушка политического сыска попадала в западню. Петрову надо было только выйти в прихожую и соединить два проводка. И у него еще оставался шанс уцелеть и скрыться.

Осуществлению этого грандиозного плана в полном объеме помешала слишком близкая дружба террориста с его шефом и… грязная скатерть, покрывавшая стол, под которым находился мешок с динамитом. Накануне рокового дня к Петрову пожаловал полковник Карпов с выпивкой и снедью, но скатерть на столе ему показалась несвежей, и он ее сдернул, требуя заменить. Вместе с обнажавшейся адской машиной раскрытым оказался и план Петрова. Тому ничего не оставалось, как выскочить в прихожую и соединить провода. Полковника Карпова разорвало на куски.

Взрыв в квартире на Астраханской улице снова потряс всю Россию. Столыпину опять пришлось отдуваться в Государственной Думе. Он «торжественно обещал, что будет произведено исчерпывающее расследование всего и что результаты его будут опубликованы».[326] И в очередной раз обманул. «Суд состоялся при закрытых дверях, отчеты о заседаниях не были опубликованы, и загадка Астраханской улицы так и осталась неразгаданной после того, как Петров взошел на эшафот», — писал Герасимов.[327]

Загадка осталась неразгаданной не только для современников, но и для нас, потомков. На следствии и на суде Петров продолжал утверждать, что генерал Герасимов подговаривал его к убийству Курлова. Это обязывало открыть судебное дело, за что и высказалось большинство участников совещания по данному вопросу, в их числе Виссарионов, Еремин и Курлов. Но вмешался Столыпин. Он «распорядился не давать делу дальнейшего хода»,[328] чем навсегда похоронил тайну одного из самых интригующих эпизодов в истории российского политического сыска. (Вскоре царь так же похоронит тайну убийства самого Столыпина).

Однако дело Петрова было уже одной из последних туч рассеянной бури, ибо благодаря разоблачениям Бурцева и Лопухина были предотвращены не только конкретные террористические акты Азефа. Маска, сорванная с супер-провокатора, повергла в состояние шока все революционное движение. Впервые широкая общественность стала осознавать предостережения Ф. М. Достоевского, которые П. Г. Григоренко уже на нашей памяти отлил в чеканную формулу: «В подполье можно встретить только крыс». Террористическая деятельность в России резко пошла на убыль. Приток молодежи, жаждавшей «революционного подвига», почти прекратился. А тех, кто уже был заангажирован, разъедали сомнения, разлады, в спаянные группы въелась тотальная подозрительность. Террористические акты после этого стали редкими и осуществлялись в основном одиночками. Недолгое относительное успокоение Столыпин приписывал собственной заслуге; но в гораздо большей степени это заслуга таких людей, как Лопухин, приговоренный к каторге почти в то самое время, когда Петрову устроили побег, дабы он мог каторги избежать! Черные дела творятся во тьме сверхсекретности, конспирации и подполья; свет правды для них губителен. Этого света как раз и боялся Столыпин. Есть неумолимая логика в том, что он пал жертвой той самой азефовщины, которую насаждал.

Таков исторический материал, из которого сотворялся миф о Столыпине, наиболее полно воплощенный в романе А. И. Солженицына. По всем правилам жанра, неотъемлемой частью этого большого мифа должен быть маленький миф, или под-миф, о его убийце.

В книге «Двести лет вместе» читаем: «В октябре 1911 года в Государственную Думу был подан запрос октябристов о смутных обстоятельствах убийства Столыпина. И тотчас депутат Нисселович протестовал: почему октябристы в своем запросе не скрыли, что убийца Столыпина — еврей?! Это, сказал он, — антисемитизм! Узнаю и я этот несравненный аргумент. Через 70 лет и я получил его от американского еврейства в виде тягчайшего обвинения: почему я [в „Августе 1914“] не скрыл, почему я тоже назвал, что убийца Столыпина был еврей? Нескрытие с моей стороны — это был антисемитизм» (стр. 442–443; курсив везде Солженицына — С.Р.).

Против таких обвинений я готов протестовать вместе с автором книги как против недоброй и бездоказательной выходки. Но кто, где и когда позволил себе этот враждебный выпад против всемирно известного и всемирно почитаемого писателя? Поскольку ссылки Солженицын не дает, то выяснить это невозможно. Но можно сопоставить текст романа с историческими материалами, легшими в его основу.

Кому и для чего надо было убить Столыпина? На этот счет высказано множество суждений, но однозначного ответа не будет получено никогда, так как державный конспиратор принял к тому надлежащие меры. Известно, однако, что Дмитрий Богров был не единственным участником этого акта.

Незадолго до начала киевских торжеств по случаю открытия памятника Александру II генерал-губернатор Киева Ф. Ф. Трепов получил уведомление, что все дело Охраны царя и его приближенных в Киеве изымается из его ведения и передается в руки заместителя министра внутренних дел генерала Курлова. Это было вопиющим нарушением давно установленного порядка: охрана царя при его поездках всегда была прерогативой местных властей. Считалось, что они для этого лучше подготовлены и более эффективны, так как лучше знают местные условия. Неожиданное отстранение от столь важного дела Ф. Ф. Трепов воспринял как плевок в лицо и, видимо, был уверен, что обязан этим Столыпину — как родной брат интриговавшего против премьера, но переигранного им В. Ф. Трепова. Ф. Ф. Трепов немедленно направил телеграмму премьеру с просьбой доложить государю о его желании уйти в отставку.

Отставка второго Трепова в столь короткий срок была бы воспринята как непозволительная демонстрация, и Столыпин докладывать такое прошение не решился. Он ответил, что не советует огорчать государя в канун столь большого праздника. Какова была его собственная в роль в интриге, осталось неясным. Участвовал ли он в комбинации, составленной с целью унизить Трепова и возвысить Курлова, или она была затеяна вопреки нему, — такова еще одна загадка в цепи неразгаданных тайн, окружающих его убийство.

М. П. Бок свидетельствует, что Курлов интриговал против ее отца, и настолько серьезно, что однажды ей вместе с мужем пришлось срочно приехать из Берлина в Петербург, чтобы предупредить его об этом. Причем, выслушав их, Столыпин будто бы сказал: «Да, Курлов единственный из товарищей министра, назначенный ко мне не по моему выбору».[329]

Сам Курлов, конечно, подчеркивал свою безграничную преданность Столыпину, но по лживости его воспоминания бьют все рекорды. Курлов в 1905 году был губернатором Минска, где устроил форменное побоище. После того, как на него было совершено покушение, он просил перевода в другую губернию, но таковой для него не нашлось, и его причислили к министерству внутренних дел. Столыпин долго не давал ему ходу, но в 1909 году вынужден был назначить его своим заместителем по полиции и начальником корпуса жандармов, хотя прочил на это место Герасимова (по другой версии, Трусевича). Одно это ставило Курлова в антагонистические отношения ко всем троим. От Герасимова, как мы знаем, ему вскоре удалось избавиться, Трусевич был «сослан» в сенат, а когда зашатался Столыпин, Курлов увидел, что для него открывается возможность дальнейшего продвижения. На пост премьера он претендовать не мог, а вот министерство внутренних дел само плыло в руки. Чтобы закрепить его за собой, надо было чем-то отличиться. Охрана киевских торжеств могла стать отличным трамплином.

Киевское охранное отделение во главе с полковником Кулябко перешло под прямое начало Курлова и приехавших с ним начальника дворцовой охраны полковника Спиридовича и вице-директора Департамента полиции Виригина. Спиридович был близким родственником Кулябко, к которому и явился секретный сотрудник Дмитрий Богров с вестью о том, что в Киев прибыл террорист Николай Яковлевич, который дожидается приезда террористки Нины Александровны для убийства премьера Столыпина, а, может быть, другого министра или самого государя.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Дмитрий Богров


Кулябко и его столичные начальники поверили (или сделали вид, что поверили!) легенде Богрова. Полученные от него сведения они не проверяли, попыток выследить и обезвредить мифического Николая Яковлевича не делали, за самим Богровым слежки не установили. Зная, что Столыпин в опасности, оставили его без личной охраны и вообще постоянно «забывали» о нем, давая понять, что он на торжествах — лишний. Наконец, они всячески способствовали появлению Богрова в тех местах, где бывал и Столыпин (как установил потом сенатор Трусевич, у Богрова было минимум три возможности застрелить премьера), хотя инструкции категорически требовали в подобных ситуациях не допускать секретных сотрудников на пушечный (не то, что револьверный) выстрел к высокопоставленным лицам и вообще не спускать с них глаз. Словом, если бы Курлов, Спиридович, Виригин и Кулябко знали об истинных намерениях Богрова и хотели ему помочь, то они должны были действовать именно так, как действовали!

Их ненамеренное (в лучшем случае) или намеренное (в худшем) соучастие в преступлении Богрова было очевидным с первых же минут. Коковцов, по закону заместивший раненого Столыпина, пишет, что Курлов сразу же явился к нему с вопросом: «Угодно ли мне, чтобы он немедленно подал в отставку, так как при возложенной на него обязанности руководить всем делом охраны порядка в Киеве, я могу считать его виновным в случившемся».[330]

Суд над убийцей тоже пришел к заключению: руководители Охраны допустили столь вопиющие нарушения, что против них должно быть открыто дело.

Предварительное сенатское расследование было поручено бывшему начальнику Департамента полиции Трусевичу. Впоследствии, на допросе в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, Трусевич показал:


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

В. Н. Коковцов


«Для меня, конечно, это было самое тяжелое дело, какое выпадало на мою долю, потому что это был, можно сказать, вихрь предположений. Высказывались и крайние предположения — о злоумышлении убийства Столыпина ген[ералом] Курловым».[331] И дальше: «Кулябко давал крайне сбивчивые показания, и все вертелось на вопросе, был ли осведомлен Курлов о том, что агент Богров был допущен в театр… Мне стало ясно, что Курлов был осведомлен об этом».[332]

На вопрос Председателя комиссии Муравьева, не могло ли быть умысла со стороны Курлова, Трусевич ответил: «Я скажу одно: мотив какой-нибудь должен быть; занять место Столыпина — единственный мог быть мотив… Но ведь этим убийством он губил себя, потому что, раз он охранял и при нем совершилось убийство, шансы на то, чтобы занять пост министра внутренних дел, падали, — он самую почву у себя из-под ног выбивал этим, и выбил».[333]

Таково самое веское соображение в пользу того, что Курлов и его сподвижники не были намеренными соучастниками убийства. Однако вескость этого аргумента значительно снижается, если допустить, что Курлов действовал не на свой страх и риск, а по указанию или хотя бы намеку из более высоких сфер. (Иван Карамазов ведь не инструктировал Смердякова убить старика Карамазова, а «только» незаметно его к этому подталкивал и поощрял).

Муравьев скептически отнесся к объяснениям Трусевича, напомнив ему, что «Столыпин был неприятен Распутину». Ведь тот, кто был «неприятен» Распутину, тотчас впадал в немилость к царице. (О том, как Столыпин стал «неприятен» царю, подробно рассказано). В этом контексте особенно знаменательно то, что уже через месяц после гибели Столыпина его преемник услышал от ее величества:

«Мне кажется, что вы очень чтите его память и придаете слишком много значения его деятельности и его личности. Верьте мне, не надо так жалеть тех, кого не стало. Я уверена, что каждый исполняет свою роль и свое назначение, и если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль и должен был стушеваться… Я уверена, что Столыпин умер, чтобы уступить вам место, и что это — для блага России».[334]

А через некоторое время сам царь, прервав очередной доклад предсовмина, вдруг заговорил о том, что у него на душе лежит тяжелый камень, который он хочет снять. Заметно волнуясь и глядя прямо в глаза Коковцову, он сказал:

«Я знаю, что я вам причиню неприятность, но я хочу, чтобы вы меня поняли, не осудили, а главное не думали, что я легко не соглашаюсь с вами. Я не могу поступить иначе. Я хочу ознаменовать исцеление моего сына каким-нибудь добрым делом и решил прекратить дело по обвинению генерала Курлова, Кулябки, Веригина и Спиридовича. В особенности меня смущает Спиридович. Я вижу его здесь на каждом шагу, он ходит, как тень, около меня, и я не могу видеть этого удрученного горем человека, который, конечно, не хотел сделать ничего дурного и виноват только тем, что не принял всех мер предосторожности. Не сердитесь на меня, мне очень больно, если я огорчаю вас, но я так счастлив, что мой сын спасен, что мне кажется, что все должны радоваться кругом меня, и я должен сделать как можно больше добра».[335]

Напрасно Коковцов стал объяснять, сколько зла принесет такое решение самому царю, престижу его власти. Напрасно растолковывал, что его «великодушия» никто не оценит, тем более, что за ним всегда остается право помилования — после суда! Милуя тех, кто еще не осужден, государь «закрывает самую возможность пролить свет на это темное дело, что могло дать только окончательное следствие, назначенное Сенатом, и Бог знает, не раскрыло ли бы оно нечто большее, нежели преступную небрежность, по крайней мере, со стороны генерала Курлова».[336]

«Макиавельно» согласившись с министром, что поступил опрометчиво, царь сказал, что решения переменить не может, потому что уже объявил о нем Спиридовичу. (Как будто в других случаях его это останавливало!) Как видим, государь прекрасно знал, что делал! Досудебное «помилование» четверки преступников обнаруживало только одно: он не желал, чтобы на темное дело был пролит свет — именно потому, что тогда могло бы выявиться нечто большее, нежели преступная небрежность! И потому навсегда останется тайной, кто же кого в этом деле обманывал и использовал: Богров своих полицейских начальников, или эти начальники — Богрова, или их всех — сам государь. Немало темных деяний творилось при последнем русском самодержце, но ни от одного из них не разит так сильно смердяковщиной, как от убийства Столыпина.

Но пора перейти к личности убийцы. Кем он был — «пламенным» революционером или сотрудником Охранки? Споры об этом начались чуть не на следующий день после его роковых выстрелов в Киевском оперном театре. Но постановка вопроса некорректна, ибо Богров не был ни революционером, ни сотрудником Охранки, или, если угодно, был и тем, и другим. Он был провокатором!


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Д. Богров. Снимок сделан во дворе тюрьмы


В 1905 году восемнадцатилетний юноша, внук известного русско-еврейского писателя и сын состоятельного адвоката и домовладельца с солидными связями в высшем киевском обществе, поступил в Киевский университет и сразу же попал в среду революционно настроенной молодежи. Из боязни, что опасные увлечения доведут до беды, отец вскоре услал его заграницу, в Мюнхенский университет, где уже учился старший брат Дмитрия Владимир. Но Дмитрий почти не посещал университетских занятий; он просиживал все дни в библиотеке, накачиваясь революционной дурью. По свидетельству брата, его кумирами стали теоретики анархизма: Кропоткин, Реклю, Бакунин. Вернувшись в 1906 году в Киев, Богров вошел в кружок киевских анархистов-коммунистов, но вскоре «разочаровался» в них и предложил свои услуги Охранке. Полковник Еремин, сделавший карьеру на провокаторе Рыссе, занимал уже высокий пост в Петербурге, а на его место был назначен Н. Н. Кулябко. Он положил Богрову 150 рублей в месяц и присвоил агентурное имя Аленский.

Но Богров не был Азефом, он был маленьким азефиком. Да и Кулябко был не чета таким мастерам провокации, как Рачковский или Герасимов. Он вроде бы действовал «по правилам»: проведя операцию против выдаваемых Богровым лиц, полиция устроила обыск и у самого доносчика. А в другой раз даже подвергла его аресту на пару недель. Но делалось это неумело, так что у друзей Богрова возникли подозрения на его счет. Он, конечно, все отрицал, и так как твердых улик против него не было, а сам он на какое-то время затихал или уезжал заграницу, то подозрения сглаживались, забывались. Но и эффективность его работы на Охранку снижалась. И Богрову приходилось снова увеличивать свою революционно-доносительскую активность: жалование надо было отрабатывать.

Высокий, худой, толстогубый, с выпуклым лбом и лошадиными зубами, Богров всегда был изысканно одет. Его часто видели в дорогих клубах и ресторанах, он кутил в обществе женщин легкого поведения, азартно играл в карты. (Его брат впоследствии это отрицал, но факты не на его стороне). Отец давал Дмитрию средства на безбедное существование, но денег ему не хватало; приварок от Охранного отделения никогда не был лишним. Залезал он и в революционную кассу, из-за чего (об этом ниже) имел серьезные неприятности.

Нравилась ли Богрову двойная жизнь? Видимо, и да, и нет.

В революционных идеях он разочаровался, едва с ними познакомившись, власть презирал всей душой. Он мнил себя исключительной личностью, но подкрепить свое высокое представление о себе ему было нечем. Привязанностей у него не было. Семью он использовал как дойную корову, оставаясь равнодушным к отцу, матери, брату. Кажется, ни разу не был влюблен. Близких друзей не имел. Да и как заиметь друга тому, кто никому не может открыться, поведать о том, что лежит на душе! Порой он упивался состоянием оглушительного одиночества: именно оно создавало иллюзию исключительности; но чаще оно лишь усиливало черную тоску. Никакой цели впереди он не видел, будущее рисовалось ему как «бесконечная череда котлет», которые ему предстояло съесть.

Что же толкнуло его на сомнительный подвиг? Утрата интереса к жизни? Стремление прославиться любой ценой? Или трехтысячелетняя еврейская ненависть к России, которую усмотрел в нем Солженицын? Власти постарались скрыть внутренние пружины преступления Богрова, но кое-что о его мотивах узнать можно.

В 1910 году Богров, к тому времени уже закончивший юридический факультет, получил незначительное казенное место в Петербурге, куда и перебрался. А вперед полетела шифрованная телеграмма полковника Кулябко его столичному коллеге полковнику фон-Коттену.

Фон-Коттен, сменивший убитого Карпова, казалось бы, должен был быть осторожен. Но рекомендация Кулябко, видимо, в его глазах имела вес. Он без колебаний согласился на конспиративную встречу с Богровым и предложил ему те же 150 рублей в месяц (не Азеф, получавший у Герасимова тысячу!), а тот обещал поднести ему на блюдечке петербургскую организацию анархистов-коммунистов. Но обоих ждало разочарование: никаких анархистов в столице не оказалось!

Они решили попытать счастья у эсеров, и вскоре Богров вышел на след некоего Егора Лазарева.

Тот согласился встретиться, но вопросов не задавал, сам отвечал односложно. Едва начавшийся разговор увядал; Богров чувствовал, что первая встреча может стать и последней. Тогда-то он и заговорил о Столыпине. Скорее всего, это была импровизация — попытка просунуть ногу в дверь, пока та окончательно не захлопнулась. Однако неожиданное заявление Богрова о том, что он задумал убить главу правительства, лишь усилило настороженность Лазарева. Заметив это, Богров поспешил добавить, что никакой помощи от партии эсеров не ждет: свой замысел он исполнит в одиночку. Что же тогда ему надо? Только одно: пусть потом, когда дело свершится, партия заявит о своей причастности — это придаст акту больший политический вес. Но и на эту удочку Лазарев не клюнул. Он только сказал, что если намерение Богрова серьезно, то ему следует меньше об этом болтать.

Словом, ничего полезного ни для революционного дела, ни для охранки провокатор не извлек. А затем уехал заграницу и в Питер уже не вернулся. В марте 1911 года (он снова в Киеве) к нему явился Петр Лятковский, один из прежних товарищей-анархистов, только что освободившийся из тюрьмы, где между политическими заключенными много было толков о вероятном предательстве Богрова.

Позднее Лятковский расскажет, что Богров первый заговорил с ним о том, что товарищи подозревают его в связях с Охранкой; что он опозорен, успел поседеть от переживаний и не знает, как доказать свою невиновность. Лятковский посоветовал ему «реабилитировать себя». На это Богров мрачно усмехнулся и сказал, что может пойти и убить первого попавшегося городового, но какая от этого будет польза? И вдруг патетически воскликнул:

«Только убив Николая, я буду считать, что реабилитировал себя!»

«Да кто же из революционеров не мечтает убить Николая?» — возразил Лятковский.

«Нет, — воскликнул Богров, — Николай — ерунда. Николай — игрушка в руках Столыпина. Ведь я — еврей — убийством Николая вызову небывалый еврейский погром. Лучше убить Столыпина. Благодаря его политике задушена революция и наступила реакция».

Лятковский опять возразил: Столыпина охраняют почти так же плотно, как и царя; чтобы достать его, нужна долгая подготовка, работа целой организации. Богров ответил, что в групповой акции участвовать не может: если произойдет случайный провал, то в этом опять обвинят его. Прощаясь, он несколько раз повторил: «Вы и товарищи еще обо мне услышите». Лятковский пишет, что не придал серьезного значения этой похвальбе, но и уверенности в том, что перед ним провокатор, — не вынес.[337]

Через два месяца к Богрову снова явились гости: два давних знакомых из парижской анархистской группы «Буревестник». Эти парни оказались покруче. Одного из них Богров знал по кличке «Вася», второй никак не назвался. От имени ревизионной комиссии «Буревестника» они потребовали вернуть деньги, растраченные им еще в 1908 году, — 520 рублей. Богров отчаянно торговался и скостил сумму вдвое. Сроку ему дали два дня, но когда пришли снова, то сказали, что «на прежнее решение не согласны и что требуют все деньги сполна». Неясно, чем они ему угрожали, но, видимо, чем-то серьезным. Ему пришлось подчиниться. 150 рублей он выпросил у матери, 210 — у отца; остальные 160 наскреб сам.[338]

Выпроводив крутых «буревестников», Богров полагал счеты с прежними товарищами поконченными. Но не тут то было. В июле он получил заказное письмо из Парижа, подписанное четырьмя «буревестниками». В крайне враждебном тоне от него требовали ответа по поводу ряда провалов за несколько лет. А в августе к нему явился еще один старый знакомый, «Степа». Подлинное его имя Богров не знал (или утаил на допросе), зато сообщил о нем некоторые подробности. «Степа» был отпетый террорист. Однажды, идя выполнять какой-то подготовлявшийся террористический акт, он увидел, как на улице офицер распекает солдата, не отдавшего ему чести. Душа «Степы» взыграла, и он тут же разрядил в офицера свой браунинг. С каторги ему удалось бежать, и он без копейки денег появился в Киеве. Тогда-то (в 1908 году) и познакомился с ним Богров, но в Охранное отделение на него не донес, а дал ему восемь рублей и адрес конспиративной квартиры в Черкассах. Оттуда «Степе» удалось выехать заграницу. Теперь он явился в ином качестве. Он сообщил, что в Париже над Богровым состоялся партийный суд, его провокаторская роль была полностью установлена. Листовка с изложением данных о его предательстве в ближайшее время будет распространена всюду, где он бывает, — в коллегии присяжных поверенных, в суде, в университете. От него отшатнутся, как от прокаженного. А следом за тем он будет убит, ибо ему вынесен смертный приговор. Но ему оставлен шанс — «реабилитировать» себя террористическим актом.

Желательной жертвой «Степа» назвал начальника Киевского охранного отделения Кулябко, но добавил, что, поскольку в конце августа в Киев съедутся двор и правительство, то появится «богатый выбор». Окончательный срок для «реабилитации» — 5 сентября.[339]

Можно ли верить этим показаниям Богрова? Думаю, не в меньшей степени, чем всем остальным его показаниям. Даже в гораздо большей степени. И вот почему.

Судя по сохранившимся документам, арестованного Богрова допрашивали четыре раза, но только три из этих допросов были сняты с него до суда: 1, 2 и 4 сентября. Столыпин умер 5-го, так что Богров первоначально обвинялся не в убийстве, а «в нанесении опасных поранений с целью лишения жизни». Это давало маленький шанс на спасение.

Первый и третий допросы вел сотрудник Охранного отделения жандармский подполковник Иванов; второй — работник прокуратуры, следователь по особо важным делам Фененко.[340]

После третьего допроса — самого короткого и ничего к первым двум не добавившего — скорострельное следствие было закончено. 9 сентября состоялся военный суд. Он длился три часа. Судили уже за убийство. Смертный приговор был обеспечен, терять подсудимому было нечего.

Что именно говорил Богров на суде, навсегда останется тайной: стенограмма либо не велась, либо была уничтожена. Но на суде вскрылись какие-то неожиданные обстоятельства, что и заставило подполковника Иванова 10 сентября еще раз допросить Богрова, — уже приговоренного к повешению и отказавшегося ходатайствовать о помиловании.

Богров умел лгать, поэтому его показания не могут не вызывать недоверия. Но даже протоколы трех досудебных допросов не обнаруживают ни малейшей попытки с его стороны смягчить свою вину и облегчить свою участь. Если он был не вполне искренен, то, только в той мере, в какой изображал из себя идейного революционера. Но, похоже, что на суде и на допросе после суда, когда все было решено окончательно и бесповоротно, у него уже не было сил доиграть эту роль. Тогда и выплыл визит Лятковского, затем — «Вася» с безымянным товарищем и, наконец, «Степа» со смертным приговором и предложением «реабилитироваться».

В романе А. И. Солженицына ничего этого нет и в помине, зато романный Д. Богров говорит Е. Лазареву:

«Я запланировал убийство Столыпина со всей тщательностью, и я готов исполнить мой план, чего бы это ни стоило. Он слишком хорош для этой страны — если позволите так выразиться. Я решил убрать его с политической сцены по своим собственным идеологическим соображениям».[341] И дальше: «Именно потому, что я еврей, для меня невыносимо сознавать, что мы продолжаем жить — позвольте вам это напомнить — под тяжелой рукой черносотенных лидеров. Евреи никогда не забудут Крушеванов, Дубровиных, Пуришкевичей. Вспомните, что произошло с Герценштейном. И Иоллосом.[342] А тысячи евреев, жестоко забитых до смерти? Главный виновник всегда остается безнаказанным. Так вот, я его накажу».[343] И еще через несколько страниц, уже «змеясь» по театральному проходу к своей цели, вынимая из кармана браунинг, Богров «слышит тихий, уверенный зов трех тысяч лет» [еврейской истории].[344]

Так романный Богров объясняет мотивы задуманного им убийства Столыпина.

Ну, а исторический Богров?

На первом допросе он показал:

«Покушение на жизнь Столыпина произведено мною потому, что я считаю его главным виновником наступившей в России реакции, т. е. отступления от установившегося в 1905 году порядка: роспуск Государственной Думы, изменение избирательного закона, притеснение печати, инородцев, игнорирование мнений Государственной Думы и вообще целый ряд мер, подрывающих интересы народа».[345]

И на втором допросе:

«Я решил убить министра Столыпина, так как я считал его главным виновником реакции и находил, что его деятельность для блага народа очень вредна».[346] (Примерно так же, как мы помним, он объяснял свое намерение в разговоре с П. Лятковским). Высказывал ли он при этом свои сокровенные убеждения или только озвучивал стереотипные мнения революционной среды, этого мы не знаем. На последнем допросе (на мой взгляд, наиболее правдивом) он объяснял проще: «Тогда же ночью я укрепился в мысли произвести террористический акт в театре. Буду ли я стрелять в Столыпина или в кого-либо другого, я не знал, но окончательно остановился на Столыпине уже в театре, ибо, с одной стороны, он был одним из немногих лиц, которых я раньше знал [т. е. видел и мог узнать в лицо], отчасти же потому, что на нем было сосредоточено общее внимание публики».[347]

Как видим, исторический Богров, в отличие от романного, объяснял свои мотивы не тем, что Столыпин слишком хорош для России и уж конечно не тем, что он должен быть отомщен за преследования евреев. Исторический Богров в одном случае называл Столыпина реакционером, подрывающим права и интересы народа, то есть считал его слишком плохим для России. А в другом случае просто тем, что кого-то он должен был убить, а Столыпина выбрал как наиболее заметную и им самим легко узнаваемую фигуру.

Любопытно также сопоставить романную и историческую версии решения Богрова отдать «предпочтение» Столыпину перед царем.

Романный Богров поясняет Лазареву:

«Я это хорошо обдумал. Если убить Николая, будет погром. Но погрома не будет из-за Столыпина. И, в любом случае, Николай только пешка в руках Столыпина. Более того, убийство царя ничего не даст. При его наследнике Столыпин будет продолжать свою нынешнюю политику с еще большей уверенностью».[348]

В другом месте романа Солженицын достраивает ход мысли Богрова еще подробнее: «Этот царь — всего лишь название, не больше. Недостойная цель. Объект публичного осмеяния, полное ничтожество, которого заслуживает эта презренная страна. Зачем его убивать? Никакой наследник не сможет ослабить страну больше, чем этот царь. Уже десять лет здесь убивают министров и генералов, но царя никто не трогал. Люди знали, что делали. С другой стороны, если он будет убит или ранен, то поднимется такая волна мести, что опрокинет цель Богрова. Если бы царя убил кто-то другой, было бы неплохо. Но если это будет сделано в Киеве, и сделает это он, это вызовет страшный погром. Поднимется вся возмущенная чернь. Киевское еврейство — это его плоть и кровь. Погром — это то главное, чего Богров не хотел допустить на Земле. Киев не должен стать местом массового выступления против евреев — ни в этом и ни каком-либо другом сентябре. Он слышал тихий, но уверенный зов трех тысячелетий».[349]

Ну, а исторический Богров? Примерно то же самое, что он говорил о царе Петру Лятковскому, он повторил и на втором допросе, но когда дошло до подписания протокола, потребовал это место исключить. В результате к подписанному Богровым протоколу был приложен еще один документ, подписанный прокурорами Чаплинским и Брандорфом и следователем Фененко. В нем излагалась неподписанная часть показаний Богрова, где он, «между прочим упомянул, что у него возникла мысль совершить покушение на жизнь государя, но была оставлена из боязни вызвать еврейский погром. Он, как еврей, не считал себя вправе совершить такое деяние, которое вообще могло бы навлечь на евреев подобное последствие и вызвать стеснения их прав».[350]

В том, что исторический Богров это действительно сказал, вряд ли можно сомневаться, но почему же он настоял на исключении данного места из своих показаний? Это тут же и объясняется. Он хотел, чтобы его дела поощрили революционно настроенных юношей, в том числе и евреев, на новые террористические акты, и не хотел, чтобы его слова их удерживали. Мысль о том, что участие евреев в терроре может вызвать антисемитские акции, мелькала у него в голове, но его не остановила. И он не хотел наводить на нее других.

Главное, что побудило его стрелять в Столыпина, а не в царя, заключалось в значительности первого и ничтожестве второго. Того, что убийство премьера не отзовется погромом, он предвидеть не мог.

Черносотенная молодежная организация «Двуглавый орел» во главе со студентом В. Голубевым (которого Солженицын назвал Галкиным) уже полгода вела погромную агитацию в связи с убийством Андрюши Ющинского, атмосфера в городе была накаленной; лучшего подарка, чем выстрел Богрова, Голубев и его «орлята» не могли получить! «В населении Киева, узнавшем, что преступник Богров — еврей, [возникло] сильнейшее брожение и готовился грандиозный еврейский погром», — свидетельствовал В. Н. Коковцов. Еврейскую часть населения охватила паника. «Всю ночь они укладывались и выносили пожитки из домов, а с раннего утра, когда было еще темно, потянулись возы на вокзал. С первыми отходящими поездами выехали все, кто только мог втиснуться в вагоны, а площадь перед вокзалом осталась загруженной толпой людей, расположившихся бивуаком и ждавших подачи новых поездов».[351]

Государь, как ни чем не бывало, уехал на маневры, и туда же отправились войска. (Намеченная программа торжеств должна была выполняться и была выполнена!) Силы полиции в городе были незначительны. О том, чтобы своей властью вернуть часть удалившегося гарнизона, генерал-губернатор Ф. Ф. Трепов не мог и помыслить, как и о том, чтобы ночным звонком доложить обстановку государю и испросить указаний. Коковцов, по закону вступивший в исполнение обязанностей премьера, на свою ответственность, приказал вернуть в город три казачьих полка. Они явились к семи часам утра, заняли ключевые позиции и бесчинств не допустили. За эти «непатриотичные» действия Коковцову тотчас и досталось от не названного им по имени «избранного представителя вновь учрежденного земства, члена Государственной Думы третьего созыва, впоследствии члена Государственного Совета по выборам», то есть отнюдь не от рядового обывателя, который подошел к нему в Михайловском соборе, куда оба явились на молебствие об исцелении раненого.

«Вот, Ваше высокопревосходительство, — с явным расчетом на скандал заявил этот господин, — представлявшийся прекрасный случай ответить на выстрел Богрова хорошеньким еврейским погромом теперь пропал, потому что вы изволили вызвать войска для защиты евреев».[352]

Коковцов пишет, что отбрил наглеца, «выразив удивление, что в храме Христа, пострадавшего за грехи человека и завещавшего нам любить ближнего, вы не нашли ничего лучшего, как выражать сожаление о том, что не пролита кровь неповинных людей».[353] Дерзкая выходка высокопоставленного черносотенца настолько обеспокоила Коковцова, что после молебствия он разослал шифрованные телеграммы всем губернаторам черты оседлости с требованием не допускать погромов всеми законными способами, «до употребления в дело оружия включительно». Поэтому бесчинств не было и в других городах.

Мог ли исторический Богров, стреляя в Столыпина, все это предвидеть? Разумеется, нет. Он переиграл самого себя в своих революционно-доносительских играх, был обречен на гибель и, как азартный игрок, решил — погибать, так с музыкой! Равнодушный ко всем, кроме самого себя, он мало беспокоился о том, как его выстрелы отзовутся на судьбе евреев и не евреев.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

П. А. Столыпин


Если какой-то неумный рецензент ставил в вину Солженицыну нескрытие того, что Богров был евреем, то вряд ли он мог это делать от имени «американского еврейства», столь редко в чем-либо согласного. Для критики были куда более серьезные основания. В 1989 году, после выхода обновленной версии «Августа 1914» в английском переводе, в моей рецензии, опубликованной в газете «Вашингтон Таймс», говорилось:

«Для Солженицына главное в Богрове — его еврейское происхождение. Автор заставляет его играть роль не русского революционера (или охранника), а представителя еврейского народа и потому — врага России… „Живое, родственно ощущаемое еврейство Киева“ служит главным источником его побуждений и действий. По мнению солженицынского Богрова, Столыпина надо убить, потому что он „слишком хорош для этой страны“ (не слишком плох!). На убийство его толкает „трехтысячелетний тонкий уверенный зов“, то есть наследие всей еврейской истории. Иначе говоря, Солженицын настаивает на том, что террорист Богров не делал различия между Россией и российским деспотизмом: стреляя в Столыпина, он стрелял в саму Россию. Такого различия не делает и сам писатель. Согласно Солженицыну, два выстрела террориста решили „судьбу правительства. Судьбу страны. И судьбу моего народа“».[354]

Как видит читатель, это критика не за нескрытие какой-либо правды, а, напротив, за ее искажение. Справедлива ли она — о том пусть судит читатель.

Прежде чем завершить эту тему, я должен сказать, что в новой книге Солженицын пошел еще дальше по пути мифологизации своих героев. Здесь уже находим утверждение: «Богров убил Столыпина, предохраняя киевских евреев от притеснений». (Стр. 444). Вот, оказывается, в чем был его побуждающий мотив, пафос всей акции! Уже не в отмщении за гонения, не в стремлении погубить Россию, а в том, чтобы защитить киевских (почему только киевских?) евреев! Каким образом — хотя бы гипотетически — этого можно было достигнуть, убив лучшего из русских, Солженицын не поясняет, зато не жалеет места на то, чтобы показать: лучший-то, лучше всего относился именно к евреям! (И как только не заметил этого Богров и вместе с ним все его современники?)

В трактовке Солженицына, Столыпин во всю старался положить конец всем антиеврейским законам и ограничениям! Да и царь не возражал против отмены — только немного умерил пыл премьера. А воспрепятствовали ему в осуществлении этих благородных намерений сами евреи и их ставленники во Второй Государственной Думе, каковыми он изображает кадетов. Вопреки стремлениям Столыпина, «закон о еврейском равноправии не довели [в Думе] даже до обсуждения, не говоря о принятии», сообщает Солженицын, усматривая в этом политический расчет: «в борьбе с самодержавием играть и играть дальше на накале еврейского вопроса, сохранять его неразрешенным — в запас. Мотив этих рыцарей свободы был: как бы отмена еврейских ограничений не снизила бы их штурмующего напора на власть. А штурм-то и был для них всего важней» (стр. 423).

Что здесь от истории и что от мифологии?

Как свидетельствует В. Н. Коковцов, в начале октября 1906 года[355] Столыпин, завершив официальную часть заседания Совета министров и удалив канцелярских работников, предложил обсудить «один конфиденциальный вопрос, который давно озабочивает его». Выражаясь корявым, но, тем не менее, достаточно точным языком В. Н. Коковцова, речь шла «об отмене в законодательном порядке некоторых едва ли не излишних ограничений в отношении евреев, которые особенно раздражают еврейское население России и, не внося никакой реальной пользы для русского населения, потому что они постоянно обходятся со стороны евреев, — только питают революционное настроение еврейской массы и служат поводом к самой возмутительной противорусской пропаганде со стороны самого могущественного еврейского центра — Америки».[356]


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

После взрыва дачи Столыпина на Аптекарском переулке, организованного группой максималистов, находившихся под опёкой охранки с одобрения самого Столыпина.


Все министры поддержали идею, а когда каждый из них представил список предлагаемых к отмене ограничений, касающихся его ведомства, Столыпин свел их в единый документ — для утверждения царским указом по 87-й статье.[357] Однако, продержав законопроект около двух месяцев (до 10 декабря), государь вернул его неутвержденным, объяснив в сопроводительном письме:

«Несмотря на самые убедительные доводы в пользу принятия положительного решения по этому делу, — внутренний голос все настойчивее твердит мне, чтобы я не брал этого решения на себя. До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям. Я знаю, вы тоже верите, что „сердце царево в руцех Божиих“. Да будет так».[358]

Кажется, это был первый случай, когда Столыпин получил щелчок по носу от своего государя. Он тут же бросился извиняться в самых лакейских выражениях: «Вашему величеству известно, что все мои мысли и стремления направлены к тому, чтобы не создавать вам затруднений и оберегать вас, государь, от каких бы то ни было неприятностей».[359]

При этом свое намерение смягчить антиеврейское законодательство, да еще по 87-й статье, то есть в порядке чрезвычайной срочности, Столыпин объяснил более кратко и внятно, чем впоследствии Коковцов:

«Еврейский вопрос поднят был мною потому, что, исходя из начал гражданского равноправия, дарованного манифестом 17 октября, евреи имеют законные основания домогаться (! — С.Р.) полного равноправия; дарование ныне частичных льгот дало бы возможность Государственной думе отложить разрешение этого вопроса в полном объеме на долгий срок».[360] (Курсив мой. — С.Р.)

Все ясно, не правда ли?

Прошло уже больше года после провозглашения Манифестом 17 октября равноправия всех граждан России независимо от сословных, национальных, религиозных и иных различий. Пора платить по векселям, но платить-то не хочется! Между тем, надвигается открытие Второй Думы, она-то непременно предъявит векселя ко взысканию. И вот, как с аграрной реформой и другими законами, срочно вводимыми по 87-й статье, Столыпин спешит сыграть на опережение. Бросить кость с царского стола, отменить наиболее бессмысленные ограничения, которые сама жизнь смела, и этим снять остроту вопроса! Тем самым предоставление евреям конституционных прав «в полном объеме» отложится на долгие годы. Да в каком положении окажется Дума (еще не созванная, но уже ненавистная), когда чрезвычайный закон будет вынесен на ее утверждение! Отклонить — значит, выступить против отмены ограничений. Утвердить — значит, законодательно закрепить остающиеся ограничения!

Таковы были «макиавелистые» намерения Столыпина, но в книге Солженицына он представлен как «первый русский премьер, честно [!] поставивший и вопреки государю выполнявший задачу еврейского равноправия». (Стр. 440).

Ну, а Дума, столь про-еврейски (по Солженицыну) настроенная?

Почему, в самом деле, она не поспешила с законом о еврейском равноправии? Неужели потому, что хотела сохранить его про запас? При ближайшем рассмотрении все оказывается много проще. Ибо для народных представителей еврейское равноправие вовсе не было высшей ценностью. Оно было неотделимо от общей проблемы равенства всех граждан перед законом. Солженицыну это известно, ибо он указывает тремя страницами раньше: Дума «поставила вопрос о еврейском равноправии в рамках общего уравнения всех граждан в правах — то есть следуя логике царского Манифеста» (Стр. 420). Основные положения этого закона она утвердила, но до окончательного принятия требовалось проработать детали, а для этого нужно было время. Но увы, «Дума еще проговорила один нетерпеливый месяц… пока не была распущена. И закон о гражданском равенстве, в том числе и еврейском, повис». (Стр. 420).

Кем, как и почему Дума была распущена, мы уже знаем. Остается спросить: кто же «играл дальше на накале еврейского вопроса, на сохранении его неразрешенным — в запас»? Столь неуважаемые Солженицыным рыцари свободы, или мифологизируемый им премьер, давивший стремление к свободе и равноправию всеми доступными ему способами — от азефовщины и виселиц до мелких подачек?

Настаивая на том, что Столыпин проводил «среднюю линию», Солженицын подчеркивает, что он подвергался нападкам не только слева, но и справа. Верно, покусывали его и князь Мещерский в «Гражданине», и Меньшиков в «Новом времени», и самые непотребные черносотенные издания типа «Земщины» Маркова Второго. Но это были отдельные редкие эпизоды. Они участились и действительно стали жалить только в последние месяцы его премьерства, когда определилось с очевидностью его скорое падение. Не те нравы царили в среде «патриотов», чтобы поддержать падающего; напротив, подсечь, подтолкнуть и — добить! Если же отбросить последние полгода, то об истинном характере отношений Столыпина с правыми организациями и их прессой лучше всего говорили финансовые ведомости. «Честный бухгалтер» Коковцов, стоя на страже казны и борясь с бессмысленными, по его разумению, тратами (кабы со смыслом, то и он бы не возражал!), свидетельствует:

«Кадеты совсем не фигурируют в списках, что и понятно по их враждебности к Столыпину. Октябристы также упоминаются весьма редко и то больше в качестве передаточной инстанции ничтожных сумм, по преимуществу благотворительного характера. Зато имена представителей организаций правого крыла фигурировали в ведомости, так сказать, властно и нераздельно. Тут и Марков 2-й, с его „Курской былью“ и „Земщиной“, поглощавший 200 000 р. в год; пресловутый доктор Дубровин, с „Русским знаменем“, тут и Пуришкевич с самыми разнообразными предприятиями, до „Академического союза студентов“ включительно; тут и представители Собрания националистов, Замысловский, Савенко, некоторые епископы с их просветительными союзами, тут и листок Почаевской лавры. Наконец, к великому моему удивлению в числе их оказались и видные представители самой партии националистов в Государственной думе».[361]

Причем, если Коковцов, как министр финансов, а затем и премьер, пытался ограничить (не отменить — нет, а только ограничить!) выдачу «темных денег» (как их окрестили в Государственной думе), то Столыпин, напротив, всячески поощрял эти выдачи. Причем, распоряжался ими бесконтрольно и безотчетно, дабы рука берущая никогда не забывала о том, кому персонально принадлежала рука дающая. Так премьеру легче было держать расхристанную черносотенную братию в некоторой узде. Вот еще одно свидетельство Коковцова:

«Еще в 1910-м году на почве подготовки выборов в Государственную Думу, упадавших на лето 1912 года, между мною и Столыпиным произошли серьезные недоразумения. Столыпин, ссылаясь на то, что ни в одном государстве правительство не остается безразлично к выборам в законодательные учреждения,[362] и что, несмотря на наш избирательный закон 3-го июля 1907-го года, такое безучастное отношение приведет неизбежно к усилению оппозиционных элементов в Думе и даст преобладание кадетской партии, потребовал от меня — и получил, несмотря на все мое сопротивление, крупные суммы на так называемую подготовку выборов. Ему хотелось разом получить от меня в свое распоряжение до 4-х миллионов рублей, и все, что мне удалось сделать, — это рассрочить эту сумму, сокративши ее просто огульно, в порядке обычного торга, до 3-х с небольшим миллионов рублей и растянуть эту цифру на три года 1910–1912, разбив ее по разным источникам, находившимся в моем ведении».[363]


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

Столыпинская реформа в действии. Художник Б. Н. Покровский запечатлел бунт крестьян при землеустроительных работах по принципам аграрной реформы Столыпина.


Вряд ли после этого можно говорить о сколько-нибудь серьезном противостоянии черной сотни Столыпину. Да и откуда могла бы проистекать такая враждебность, если Столыпин пять лет возглавлял царское правительство, служил своему государю верой и правдой, а государь не только не скрывал, но афишировал свои симпатии, да и прямую принадлежность к черной сотне.

После того, как Д. Б. Нейгардт, уличенный сенатором Кузьминским как соучастник Одесских погромов 1905 года, был заменен генералом А. Г. Григорьевым, тот посчитал своей обязанностью положить предел разгулу в городе черносотенной анархии. В Одессе местное отделение Союза русского народа имело свои «чайные», где проводились «патриотические» митинги и всякие сборища, оттуда распространялись погромные листовки, и там же были склады оружия. Глава отделения граф Коновницын имел свою дружину: вооруженные отряды молодчиков в полувоенной форме браво маршировали по улицам города, наводя ужас на всех обывателей. Дружинники куражились над прохожими, избивали ни в чем не повинных людей на глазах державшейся в стороне полиции. Почти каждый день происходили убийства. Нередко жертвами бесчинств оказывались сотрудники иностранных консульств, что приводило и к международным осложнениям. Словом, то были предтечи будущих штурмовиков СД и СС (как и нынешних баркашовцев, «памятников», бритоголовых).

В ответ на попытки Григорьева как-то обуздать дружинников граф Коновницын поехал в Петербург, получил аудиенцию у государя, и тот заверил его, что Союз русского народа — это единственная его надежда и опора, о чем, возвратившись, воодушевленный граф раструбил на всю Одессу. Особенно охотно он рассказывал о том, как маленький наследник престола, присутствовавший на встрече, взобрался к нему на колени, теребил его бороду и, увидев на его груди ленту Союза русского народа — такую же как у него самого, спросил: «Ты союзник?»; а, получив утвердительный ответ, сказал: «Я тоже союзник!»[364]

Градоначальник Григорьев сам поехал в столицу, чтобы рассказать государю правду о Коновницыне и его братве. Но — «когда государь явился, то генерал к своему ужасу увидел на его груди значок Союза русского народа, тот самый значок, который он так часто видел в Одессе на груди у участников погромов».[365] Заготовленная Григорьевым речь застряла у него в горле.

Вскоре Одесса получила «правильного» градоначальника, И. Н. Толмачева, который тотчас вступил в сговор с черной сотней. Условились даже о том, что черносотенные газеты будут его время от времени «продергивать»: так Толмачеву было удобнее сохранять видимость беспристрастного стража законности и порядка.

Не такую ли роль в общероссийском масштабе играли «продергивания» премьера Столыпина в праворадикальных газетах — даже если между ними и не было прямого сговора? Возможно, не всегда их нападки нравились премьеру, но по большей части они были ему на руку, служа противовесом критике слева.

Для понимания цены праворадикальных нападок, перепадавших Столыпину, надо помнить, что сам черносотенный лагерь не представлял собой монолитного целого. Как на левом фланге большевики боролись с меньшевиками, те и другие с анархистами и все вместе с эсерами, так и на правом фланге шла грызня между отдельными группами и их лидерами. Сперва Пуришкевич со своей группой «Архангела Михаила» откололся от дубровинского «Союза русского народа», потом Марков Второй вышвырнул группу Дубровина. Все дружно обвиняли друг друга в подрыве монархического начала, «потворстве жидам», антипатриотизме… Понятно, что поддерживая какие-то из этих групп, правительство получало на орехи от других, считавших себя обойденными. И, конечно, представители власти использовали эти столкновения для сведения своих счетов.

А. В. Герасимов, который вместе с Рачковским энергично насаждал в столице первые организации Союза русского народа, позднее в них «разочаровался». Причиной или поводом послужило то, что новый градоначальник Петербурга фон-Лауниц, прославившийся карательными экспедициями против крестьян Тамбовской губернии, взял столичных «союзников» под свое крыло. Он активно поощрял и финансировал их из городского бюджета, а они сформировали отряд для его личной охраны. Герасимов формально подчинялся фон-Лауницу, но, имея поддержку Столыпина и прямой выход на него, не посвящал градоначальника в свои тайные игры «на лезвии с террором» и всячески пресекал все его попытки вмешаться в дела Охраны. Они невзлюбили, а затем и возненавидели друг друга.


Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына

В. Ф. Фон-Лауниц


3 января 1907 года Фон-Лауниц был убит террористом во время многолюдных торжеств по случаю освящения Медицинского института, основанного принцем Ольденбургским. Там же планировалось убийство Столыпина. Получив об этом сведения накануне, Герасимов лично отправился сначала к Столыпину, а затем к Лауницу — предупредить об опасности и убедить их не появляться на торжествах. Столыпина он убедил, а Лауница — нет. На предостережение тот высокомерно ответил: «Меня защитят русские люди!» (Имелись в виду его черносотенные телохранители). Судя по тону, каким пишет об этом Герасимов, он нисколько не сожалел о гибели Лауница. Невольно возникает подозрение, что он не без умысла разозлил градоначальника, подставив его под пулю террориста. Если Азеф использовал охранку для устранения своих противников в партии эсеров, то почему его шеф не мог использовать террористов для устранения своих противников?

Так что, хотя между Столыпиным (и его людьми) и черносотенными организациями порой возникали трения, в основе их лежали карьерные или амбициозные мотивы, а отнюдь не принципиальные расхождения.

Солженицын, пытаясь доказать противоположное, опирается на селективно подобранные материалы, что вообще характерно для его труда. Как мы помним, его указание на то, что поэт Владимир Ходасевич был внучатным племянником Якова Брафмана, привело в восторг иных критиков, потрясенных его эрудицией. Но вот о том, что высокопоставленный одесский погромщик Д. Б. Нейгардт состоял в близком родстве с П. А. Столыпиным, что он (так же как его брат) служили верной опорой Столыпина в Сенате, а потом в Государственном Совете, Солженицын не упоминает, хотя Нейгардт был своим человеком и в семье премьера.[366] Об А. А. Столыпине, который после вознесения его брата на Олимп власти, был катапультирован в ведущие публицисты «Нового времени», Солженицын вообще не упоминает. Между тем, А. А. Столыпин — благодаря близости к главе правительства — имел большой вес как выразитель официозной точки зрения. При его особой роли в ведущей газете он должен был в своих статьях сдерживать личные эмоции; зато после смерти брата шлюзы прорвало, и он побил все рекорды печатного выражения злобы и нетерпимости. Должен здесь повторить выписку из его статьи, которую я приводил в моей книге «Растление ненавистью»:

«Необходимо понять, что расовые особенности так сильно отграничили еврейский народ от всего человечества, что они из них сделали совершенно особые существа, которые не могут войти в наше понятие о человеческой натуре. Мы можем их рассматривать так, как мы рассматриваем и исследуем зверей, мы можем чувствовать к ним отвращение, неприязнь, как мы чувствуем к гиене, к шакалу или пауку, но говорить о ненависти к ним означало бы их поднять к нашей ступени… Распространение в народном сознании понятия, что существо еврейской расы не то же самое, что другие люди, а подражание человеку, с которым нельзя иметь никакого отношения… История знает о вымирающих племенах. Наука должна поставить не еврейскую расу, а характер еврейства в такие условия, чтобы оно сгинуло».[367]

Это та самая «наука», которая привела к Бабьему Яру и Освенциму, а в несколько модифицированном виде — к ГУЛАГу, раскулачиванию, Хатыни и прочим большевистским оргиям. Я не вижу существенной разницы в том, какого типа ненависть служит «теоретическим» обоснованием массовых гонений и убийств — расовая, классовая, религиозная или какая-либо иная. Если справедливо евангельское изречение, что сначала было слово, то одним из первых в России его сказал родной брат премьера Столыпина, аккуратно вынутый Солженицыным из истории «русско-еврейских отношений».

Изъяты и другие теоретики расовой ненависти, например, В. Розанов и П. Флоренский, «открывшие» такую расовую особенность евреев, как неутолимая кровожадность.[368] Правда, имя В. Розанова в книге Солженицына присутствует, но в сугубо позитивном контексте. Читаем:

«Сейчас опубликовано, что В. Розанов в декабре 1912 написал: „После [убийства] Столыпина у меня как-то все оборвалось к ним [евреям: ] посмел ли бы русский убить Ротшильда и вообще „великого из ихних““». (Стр. 442).

Это высказывание приводится вполне сочувственно, без каких-либо оговорок, хотя оно базируется на концепции коллективной вины. Не говорю уже о полной нестыковке (скажем так) этого пассажа с жизненными реалиями. Розанову хорошо были известны громкие убийства «союзниками» «великих из ихних» членов Государственной Думы Герценштейна и Иоллоса (о чем солженицынский Богров напоминал в «Августе 1914»). А тысячи жертв погромов — «малых из ихних»! А множество других кровавых преступлениях черной сотни, оставшихся нераскрытыми по той причине, что столыпинские карательные ведомства не вербовали из ее рядов Азефов, Шорниковых, Петровых, Богровых, да и вообще ими не занимались (хотя ими занимались его финансовые ведомства)!

Отодвигая эти исторические реалии, Солженицын пространно рассуждает о «капризности Истории», о «непредвиденности последствий, которую она подставляет нам, последствий наших действий» (стр. 443). Тут действительно есть над чем задуматься: история (даже если писать это слово с маленькой буквы) полна таких примеров.

Только вот цепочка вытекающих одно из другого гипотетических событий выстраивается у Солженицына как-то не особенно убедительно. По его логике, если бы Столыпин не был убит в 1911 году, то он предотвратил бы мировую войну; а, значит, и ее проигрыш царской Россией; а, значит, и захват власти большевиками, которые оказались столь бездарными, что (уже во Второй мировой войне) «быстро отдали немцам пол-России, в том охвате и Киев», а гитлеровцы «уничтожили киевское еврейство». Все это строение возводится на исходном тезисе: «От убийства Столыпина — жестоко пострадала вся Россия, но не помог Богров и евреям» (а наслал на них гибель). (Стр. 444).

Это, конечно, мифология — наподобие той, что делала товарища Сталина лучшим другом железнодорожников, а Леонида Ильича Брежнева — полководцем, отстоявшим отечество на Малой земле.

Исторический Богров не для того стрелял в Столыпина, чтобы защитить евреев. Откуда могла бы явиться такая цель, если солженицынский Столыпин только и делал, что сам их защищал и улучшал их положение! Если бы не покушение Богрова, то исторический Столыпин мог бы прожить еще много лет на радость своим родным и близким, но от власти он был бы отстранен, что признает и Солженицын. А если бы царь вернул его к власти «в круговращательном безлюдьи 1914-16 годов» (стр. 444) (что вряд ли было возможно при враждебном отношении Распутина), то в том же круговращении и вышвырнул бы его, как вышвыривал Коковцова, Горемыкина, Штюрмера, А. Ф. Трепова, о чем речь впереди.

В безбрежном пространстве мифотворчества можно переписывать историю, исходя из самых разных допущений (что было бы, если бы Столыпин не был убит, Ленин не родился, а Сталин не пошел на сговор с Гитлером в 1939 году), но к пониманию реальной истории такие представления не приближают, скорее наоборот.

Куда содержательнее представить себе иное: если бы Столыпин не делал ставку на провокацию, то не погиб бы от руки провокатора. Если бы не задействовал Шорникова для разгона Думы и государственного переворота, а проводил в жизнь дух и букву Манифеста 17 октября, то, глядишь, число недовольных в стране стало бы таять, революционные партии — терять влияние, и Россия пошла бы по пути «нормального» эволюционного развития. Вот тогда не было бы ни Мировой войны, ни Февраля, ни Октября, ни ГУЛАГа, ни коллективизации, ни Бабьего Яра. Но и такой логический ряд имеет коренной изъян, ибо, проводил бы Столыпин такую политику, так не продержался бы у власти и пяти месяцев, не то что пяти лет! Исторический Столыпин действовал в рамках, определенных царем, а тот упорно рубил сук, на котором сидел. Остановить самоубийственный дрейф государственного корабля на рифы большевизма можно было только одним способом — устранив Николая с капитанского мостика. Он и был устранен, но слишком поздно.


Эпоха Столыпина 1906 –1911 | Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына | Эпоха Распутина 1911 –1916