home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



11.

Смешно было бы отрицать, что в лагерях, как в любом социуме, люди объединялись по взаимному влечению и симпатии, по тому или иному сродству. Интеллигенты тянулись к интеллигентам, земляки к землякам. Тянулись друг к другу люди сходных профессий, увлечений, возраста, бывшие однокашники, однополчане, те, кто раньше встречался в лагерных скитаниях или хотя бы имел общих знакомых. Уголовники объединялись в бандитские группы, чтобы вернее третировать политических; политические совместно противостояли уголовникам, но во внутренних разборках делились по партийной или фракционной принадлежности. А. Автарханов в «Технологии власти» рассказал поразительную историю о том, как брошенные в тюрьму бухаринцы оказались в одной камере с сидевшими уже несколько лет зиновьевцами; как жадно те выслушали свежие вести с воли; а затем между двумя группами завязался спор, дошло до драки, и зиновьевцы, имея численный перевес, вышвырнули бухаринцев из камеры!

«Наиболее фундаментальными и сильными кланами были те, что формировались вокруг национальной принадлежности или места рождения. Их возникновение было достаточно естественным. Новый заключенный по прибытии [в лагерь] немедленно начинал искать своих соплеменников: эстонцев, украинцев или — в незначительном числе — американцев», пишет Энн Эпплбом, автор наиболее полного на сегодняшний день историко-научного исследования ГУЛАГа.[874]

Приведя пример того, как в одном лагере финско-говорящие зэки сплотились, чтобы совместно защищаться от уголовников, Эпплбом продолжает:

«Не все национальные кланы были одинаковы. Например, мнения расходятся относительно того, создавали ли заключенные-евреи свои собственные сети, или они были растворены в общем русском населении (или, если говорить о большом количестве польских евреев, в общем польском населении). Похоже, что в разные времена это было по-разному, и многое зависело от личности каждого. В конце тридцатых годов, когда было арестовано много евреев в ходе репрессий против высшей номенклатуры и армии, похоже, что они считали себя, прежде всего, коммунистами, а потом уже евреями. Как выразился один заключенный, в лагерях „все становятся русскими — кавказцы, татары, евреи“».[875]

Эпплбом приводит примеры поразительной национальной солидарности, проявлявшейся некоторыми евреями, в особенности из числа польских. Некий Либерман, возглавлявший относительно легкое швейное производство, с прибытием каждого этапа выкликивал евреев и забирал их на свою фабрику, а раввина, которому целыми днями полагалось молиться, Либерман, рискуя головой, прятал в потайной кладовке, давая возможность не работать, а с утра до вечера читать молитвы.

Но то были редкие случаи. Куда чаще встречались евреи, которые, если выбивались на теплые места, то именно своих соплеменников третировали особо жестоко — как раз из страха, что их обвинят в потворстве своим.

У Солженицына об этом противоположное понятие. Рассказывая о том, чему сам был свидетелем в 121-м лагучасткие в Москве (строительство здания на Большой Калужской), он пишет в опусе 1968 года:

«Я не могу забыть, как вся наша тамошняя жизнь руководилась и  топталась тремя евреями, занявшими ведущие посты: Соломоном Соломоновым, главным бухгалтером; Давидом Бурштейном, воспитателем, а потом нарядчиком и Исааком Бершадером. (Первый и третий перед тем так же точно вершили лагерем при МАДИ). И это все — при русском начальнике — мл. л-те Миронове. [Понимай так, что Иваны-тюремщики тоже были простофилями.]

Все трое они появились уже при моих глазах — и для всех троих снимали тотчас их предшественников, русских. Сперва прислали Соломонова, он уверенно занял надлежащее место и овладел душой младшего лейтенанта. Вскоре прислали и Бершадера, с бумажкой: „использовать только на общих работах“ (необычайно для бытовика, уж значит нашкодил изрядно). Лет пятидесяти, низенький, неприятно-жирный, с хищным носом и взглядом, толстыми похотливыми губами, он обошел и осмотрел зону снисходительно, как генерал из Главного Управления. Старший надзиратель спросил его:

— По специальности — кто?

— Кладовщик.

— Такой специальности не бывает.

— А я — кладовщик.

— Все равно за зону будешь ходить. В разнорабочей бригаде.

Два дня его выводили. Пожимая плечами, он выходил, в рабочей зоне садился на камень и почтенно отдыхал. Бригадир наладил бы его по шее, но робел и бригадир: так уверенно держался новичок, что чувствовалось — это сила. Угнетенно ходил и кладовщик зоны Севастьянов. Он два года заведовал тут слитым складом продовольствия и вещевого снабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: все решено! Бершадер — кладовщик по специальности!

Потом санчасть освободила Бершадера по болезни от всяких работ, и он уже отдыхал в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели — Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен Бершадер (Соломонов помогал ему договориться с начальником лагучастка). Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок ему тоже противопоказана. Он взял на помощь холуя, как-то провел его через штаты обслуги и кормил. В лагерной баньке стояла ванна, украденная зэками со строительства, в ней мылось вольное начальство, теперь разрешили и единственному из заключенных — Бершадеру. Шумная бригада зэков, неожиданно запущенная, застала его там. Не помню более неприятной мужской наготы. Бершадер лежал в ванне, поджав ноги, и казался круглым жирным комом пудов на шесть. Как свисали у него жирные щеки со скул, так свисали дальше волосатые мешки грудей, и жирные мешки на ребрах, и волосатый огромный живот.

Но и это еще не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя белого, М-ву, он согнул и поневолил ходить к нему в каптерку вечерами. Появился Бурштейн — и другую красавицу, А. Ш., приспособил к своей кабинке» (ШЕД-1968, стр. 48–49).

Шесть пудов ненависти здесь замешаны уже и на дрожжах физиологического отвращения. А относится это ко времени, когда в Большой Зоне полным ходом шла травля «космополитов». Газеты были переполнены антисемитскими пасквилями. Клеймение евреев и тех, кто не проявил должной бдительности при выявлении их злодейств, стало обязательным ритуалом. Неужели все это никак не отражалось на быте, на «политико-воспитательной работе», на укладе жизни ГУЛАГа? Неужели при повседневных проработках и накачках начальник лагеря Миронов (допустим, подкупленный) посмел отдать весь подчиненный ему контингент на съедение трем евреям, не опасаясь доноса, ревизии! А эти трое — какими бы наглыми они ни были — неужели не остерегались доносов или просто ножа в спину в отместку за свое тиранство?

Солженицын уверяет, что наглость и тщеславие троицы перекрывали все — даже элементарную осторожность. «Они как будто нарочно сгущали материал для антиеврейского пасквиля. Они нисколько не беспокоились, как это выглядит со стороны, как это может быть оценено»  (ШЕД-1968, стр. 49).

Так уж и не беспокоились? Свежо предание, да верится с трудом. Увидеть со стороны можно по-разному — зависит от того, как смотреть.

Увиденное Солженицыным настолько ему дорого, что, забыв о светомаскировке, он перенес тот же текст в «Двести лет вместе» (т. II, стр. 338–339). Ну, не совсем забыв. Самый смачный кусок — про отмачивающиеся в ванне шесть пудов еврейского жира — ампутирован. А без того и Лебедь Белая не так трагично скользит по глади вод в пасть к этому супер-Шейлоку. 

Межу прочим, невольный вопрос возникает — как же мог кладовщик поневолить такое гордое создание? Приманить калачом — это понятно, но поневолить? Да он сам невольник!

Ответ — в «Архипелаге ГУЛАГ», где эта пара тоже присутствует, но в ином контексте:

«Была у нас в лагерьке на Калужской заставе (в Москве) гордая девка М., лейтенант-снайпер, как царевна из сказки — губы пунцовые, осанка лебяжья, волосы вороновым крылом. И наметил купить ее старый грязный жирный кладовщик Исаак Бершадер. Он был и вообще отвратителен на взгляд, а ей, при ее упругой красоте, при ее мужественной недавней жизни особенно. Он был корягой гнилой, она — стройным тополем. Но он обложил ее так тесно, что ей не оставалось дохнуть. Он не только обрек ее общим работам (все придурки действовали  слаженно, и помогали ему в облаве) (курсив мой — С.Р.), придиркам надзора (а на крючке у него был и надзорсостав) — но и грозил неминуемым худым далеким этапом. И однажды вечером, когда в лагере погас свет, мне довелось самому увидеть в бледном сумраке от снега и неба, как М. прошла тенью от женского барака и с опущенной головой постучала в каптерку алчного Бершадера. После этого она хорошо была устроена в зоне» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).

Вот что оказывается!

Не собственными силами тучный кладовщик поневолил Лебедь Белую — тут весь батальон придурков старался, укрепленный отдельным взводом надзорсостава! То была сплоченная банда. Сколько их всего было, Солженицын не сообщает, но ориентировочно можно прикинуть: по его выкладкам, придурки составляли 15–20 процентов лагерного населения. Если считать (по минимуму), что в небольшом лагере на Калужской содержалось, допустим, три-четыре сотни зэков, то в спасительной группе придурков их было человек 60–80, а с надзирателями наберется никак не меньше сотни. (Входил в ту сотню и сам автор: о том, как выбился в придурки, и даже на очень высокий пост начальника производства, он сам и поведал в АГ). Надо иметь особые очки-велосипед, с волшебной оптикой, чтобы из этой многонациональной сотни выхватить ослепительным лучом трех отвратных евреев да поставить их во главе всей банды!

Никаких признаков того, что именно эта тройка всем заправляла, в АГ нет, да и фигура ожиревшего кладовщика — при всей ее гротескной отвратительности — не так уж и выступает из общего ряда. Глава «Женщина в лагере», из который взят абзац о Бершадере, — одна из самых сильных в «Архипелаге ГУЛАГ». Размашистой кистью, с рубенсовской щедростью, написано монументальное полотно, и «бершадерский» мазок не нарушает общей гармонии. Вот несколько предшествующих абзацев:  

«… считается, что женщине в лагере — „легче“. Легче ей сохранить саму жизнь. С той „половой ненавистью“, с какой иные доходяги смотрят на женщин, не опустившихся до помойки, естественно рассудить, что женщине в лагере легче, раз она насыщается меньшей пайкой и раз есть у нее путь избежать голода и остаться в живых. Для исступленно-голодного весь мир заслонен крылами голода, и больше несть ничего в мире.

И правда, есть женщины, кто по натуре вообще и на воле легче сходится с мужчинами, без большого перебора. Таким, конечно, в лагере всегда открыты легкие пути. Личные особенности не раскладываются просто по статьям Уголовного кодекса, — однако, вряд ли ошибемся сказав, что большинство Пятьдесят Восьмой составляют женщины не такие. Иным с начала и до конца этот шаг непереносимее смерти. Другие ежатся, колеблются, смущены (да удерживает и стыд перед подругами), а когда решатся, когда смирятся — смотришь, поздно, они уже не идут в лагерный спрос.

Потому что предлагают не каждой.

Так еще в первые сутки многие уступают. Слишком жестоко прочерчивается — и надежды ведь никакой. И этот выбор вместе с мужниными женами, с матерями семейств делают и почти девочки. И именно девочки, задохнувшись от наготы лагерной жизни, становятся скоро самыми отчаянными.

А — нет? Что ж, смотри! Надевай штаны и бушлат. И бесформенным, толстым снаружи и хилым внутри существом, бреди в лес. Еще сама приползешь, еще кланяться будешь.

Если ты приехала в лагерь физически сохраненной и сделала умный шаг в первые же дни — ты надолго устроена в санчасть, в кухню, в бухгалтерию, в швейную или прачечную, и годы потекут безбедно, вполне похоже на волю. Случится этап — ты и на новое место приедешь вполне в расцвете, ты и там уже знаешь, как поступать с первых же дней. Один из самых удачных ходов — стать прислугой начальства. Когда среди нового этапа пришла в лагерь дородная холеная И. Н., долгие годы благополучная жена крупного армейского командира, начальник УРЧа тотчас ее высмотрел и дал почетное назначение мыть полы в кабинете начальника. Так она мягко начала свой срок, вполне понимая, что это — удача.

Что с того, что кого-то на воле ты там любила и кому-то хотела быть верна! Какая корысть в верности мертвячки? „Выйдешь на  волю — кому ты будешь нужна?“ — вот слова, вечно звенящие в женском бараке. Ты грубеешь, стареешь, безрадостно и пусто пройдут последние женские годы. Не разумнее ли что-то спешить взять и от этой дикой жизни?

Облегчает и то, что здесь никто никого не осуждает. „Здесь все так живут“.

Развязывает и то, что у жизни не осталось никакого смысла, никакой цели.

Те, кто не уступили сразу — или одумаются, или их заставят все же уступить. Самым упорным, но если собой хороша — сойдется, сойдется на клин — сдавайся!» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).

Таков фон, на котором в АГ появляется Лебедь Белая (там она названа стройным тополем), ныряющая в каптерку к кладовщику. Эпизод не выделяется из ряда других: «Здесь все так живут». Да и национальность кладовщика никак не выделена и даже не названа, о ней говорит только имя персонажа, который — при всей его отвратительности — не хуже других охотников до любовных утех. Что и показано в последующих абзацах:

«М. Н., уже средних лет, на воле чертежница, мать двоих детей, потерявшая мужа в тюрьме, уже сильно доходила в женской бригаде на лесоповале — и все упорствовала, и была уже на грани необратимой. Опухли ноги. С работы тащилась в хвосте колонны, и конвой подгонял ее прикладами. Как-то осталась на  день в зоне. Присыпался повар: приходи в кабинку, от пуза накормлю. Она пошла. Он поставил перед ней большую сковороду жареной картошки со свининой. Она всю съела. Но после расплаты ее вырвало — и так пропала картошка. Ругался повар: „Подумаешь, принцесса!“ А с тех пор постепенно привыкла. Как-то лучше устроилась. Сидя на лагерном киносеансе, уже сама выбирала себе мужика на ночь.

А кто прождет дольше — то самой еще придется плестись в общий мужской барак, уже не к придуркам, идти в проходе между вагонками и однообразно повторять: „Полкило… полкило…“ И если избавитель пойдет за нею с пайкой, то завесить свою вагонку с трех сторон простынями, и в этом шатре, шалаше (отсюда и „шалашовка“) заработать свой хлеб. Если раньше того не накроет надзиратель.

Вагонка, обвешанная от соседок тряпьем — классическая лагерная картина. Но есть и гораздо проще. Это опять-таки кривощековский 1-й лагпункт, 1947–1949. (Нам известен такой, а  сколько их?) На лагпункте — блатные, бытовики, малолетки, инвалиды, женщины и мамки — все перемешано. Женский барак всего один — но на пятьсот человек. Он — неописуемо грязен, несравнимо грязен, запущен, в нем тяжелый запах, вагонки — без постельных принадлежностей. Существовал официальный запрет мужчинам туда входить — но он не соблюдался и никем не проверялся. Не только мужчины туда шли, но валили малолетки, мальчики по 12–13 лет шли туда обучаться. Сперва они начинали с простого наблюдения: там не было этой ложной стыдливости, не хватало ли тряпья, или времени — но вагонки не завешивались, и конечно, никогда не тушился свет. Все совершалось с природной естественностью, на виду и сразу в нескольких местах. Только явная старость или явное уродство были защитой женщины — и больше ничто. Привлекательность была проклятьем, у такой непрерывно сидели гости на койке, ее постоянно окружали, ее просили и ей угрожали побоями и ножом — и не в том уже была ее надежда, чтоб устоять, но — сдаться-то умело, но выбрать такого, который потом угрозой своего имени и своего ножа защитит ее от остальных, от следующих, от этой жадной череды, и от этих обезумевших малолеток, растравленных всем, что они тут видят и вдыхают. Да только ли защита от мужчин? и только ли малолетки растравлены? — а женщины, которые рядом изо дня в день все это видят, но их самих не спрашивают мужчины — ведь эти женщины тоже взрываются наконец в неуправляемом чувстве — и бросаются бить удачливых соседок.

И еще по Кривощековскому лагпункту быстро разбегаются венерические болезни. Уже слух, что почти половина женщин больна, но выхода нет, и все туда же, через тот же порог тянутся властители и просители. И только осмотрительные, вроде баяниста К., имеющего связи в санчасти, всякий раз для себя и для друзей сверяются с тайным списком венерических, чтобы не ошибиться.

А женщина на Колыме? Ведь там она и вовсе редкость, там она и вовсе нарасхват и наразрыв. Там не попадайся женщина на трассе — хоть конвоиру, хоть вольному, хоть заключенному. На  Колыме родилось выражение трамвай для группового изнасилования. К. О.  рассказывает, как шофер проиграл в карты их — целую грузовую машину женщин, этапируемых  в Эльген — и, свернув с дороги, завез на ночь расконвоированным, стройрабочим» (АГ, т. 2, часть 3, гл. 8).

Нет, это не Рубенс. Это Босх!

Какие здесь круги ада очерчены — первый, второй или все семь? Можно бы полюбопытствовать: почему на этом большом полотне один только Исаак Бершадер назван по имени (да еще Бурштейн, впрочем, только и названный)? Почему не тот повар, что вызвал рвоту у приневоленной им пассии; и не тот колымский шофер, что машинами отвозил баб на растерзание озверевшим самцам; и не баянист К., предохранявшийся от сифилиса своими особыми связями в санчасти? (Ну, он-то, видимо, никого не неволил. Пригожий был паренек — жилистый, поджарый, ни щеки, ни брюхо не отвисали. А как частушки начинал на баяне наяривать, так, небось, все Лебединое Озеро устремлялось к нему на перегонки — только успевай по списочку проверять, чтобы ненароком не вляпаться!) Но — что мне в имени твоем! Назван или не назван, а в «Архипелаге» кладовщик-еврей — рядовой хорист: голос его сливается с остальными голосами.

Перед нами бесспорная, страшная в своей наготе, в своем обнаженном бесстыдстве — правда. И тем она страшнее, что нет в ней никакой аффектации, никакого искусственного нажима, почти никакой авторской риторики. Эпичность повествования лишь усиливает впечатление жуткого трагизма. Более сурового приговора большевизму, чем тот, что содержится в главе «Архипелага» «Женщина в лагере», мне неизвестно. А в параллельно писавшемся опусе-оборотне та же великая трагедия предстает в виде скверного анекдота: про шестипудовый мешок еврейского жира, главенствующий над миром большевистской каторги.


предыдущая глава | Вместе или врозь? Судьба евреев в России. Заметки на полях дилогии А. И. Солженицына | cледующая глава