home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Ночь, ночь, ночь…

— Послушай, Пенту, ты, кажется, клюешь носом?

— Нет, я вовсе, не сплю. И спать не хочется. Я думаю.

— О чем же?

— Над твоими словами, твое величество.

— А-а… У меня не проходит эта боль в затылке.

— Выпей настоя, твое величество.

— Он — горький.

— Он — полезный. Его делают племена, которые очень далеко отсюда.

— Где же они?

— За землями хеттов, твое величество.

— Разве и там есть земли?

— Есть! Но дальше — холод и море.

— Так ты говоришь, Пенту, что этот настой помогает?

— Очень, твое величество.

— И его придумали далекие племена?

— Да, далекие и дикие.

— Как же дикие могут придумать такое лекарство, до которого не додумался сам ты, Пенту?

Его величество пьет горький настой из далеких трав и морщится. Хватается за грудь, точно его тошнит. И падает навзничь. На мягкие подушки. И простирает руки, точно молясь богу. Фараон любит, чтобы в его покоях ночью было светло, как днем. Поэтому и горят светильники. В каждом углу. В них налит рыбий жир, чистый, как янтарь, и фитиль плавает в нем льняной, приготовленный особым способом. Поэтому светильники почти не чадят, щедро одаривая стены и потолок ярким светом.

— Я все равно не усну, Пенту.

— Я тоже.

— Это из-за меня?

— Нет, из-за старости. Теперь я могу не спать. Но в двадцать лет меня трудно было растолкать даже троим.

— Так хотелось спать?

— Да, очень хотелось. Нельзя было разомкнуть век. Они слипались. Это случалось в двадцать лет. И в тридцать. А теперь я могу не спать.

— Ты просто добр, Пенту.

— Нет, твое величество. Мне хорошо с тобою.

Фараон приподнимается на локтях. Его грузный подбородок — такой немножко лошадиный — судорожно трясется. Это от боли в затылке.

— В таком случае, Пенту, я хочу задать тебе вопрос.

— Я слушаю, твое величество.

Фараон щурит глаза. Его острое, как нож, лицо готово рассечь собеседника:

— Отвечай мне прямо, без обиняков.

— Как всегда.

Фараон придвигается к Пенту все ближе, все ближе.

— Скажи мне, что ты думаешь о Кийе?

— О ней?

— Да!

— Я грущу, твое величество.

— О чем же?

Нет фараон нынче не в себе. Это же видно. Он очень раздражен. Как во все последние дни. Пенту думает: «Его надо щадить… Он строг. Но более всего он строг к себе. Сделать соправительницей Кийю — значит не пожалеть ни себя, ни царства своего. Когда достигнута гармония и весы государства — в равновесии, неразумно нарушать его без особой нужды. Но если вечная любовь к ее величеству угасла, то что же делать? Лгать себе, ей и всему государству? Делать вид, что ничего не случилось? Тогда одна эта ложь убьет правду вообще, которая еще пригодится».

Пенту взывает к мудрости, которая, дескать, должна торжествовать. Дело в том, дескать, что такое великое государство, как Кеми, не должно, дескать, обходиться без мудрости. Ни единого часа без мудрости! Это золотое правило. Его надо беречь. Его надо придерживаться…

— Я это слышал уже.

Пенту пропускает эти слова мимо ушей. Такое прощается только и только ему. Все прочие за подобные вещи жестоко расплачиваются.

— Мудрость, твое величество, составляла — причем почти всегда — основу нашего государства, со времен его величества Нармера…

— Как ты медленно и длинно говоришь.

— Стало быть, мудрость не должна покидать тебя. Ни на одно мгновение. Разве так необходимо к одним неприятностям добавлять новые?

— Что ты имеешь в виду?

— Положение на наших границах хотя бы. Хетты говорят: «В одном котле можно сварить одну похлебку, а не две сразу».

— А что, если вылить эту похлебку?

— Куда вылить? — опешил Пенту.

— Хотя бы тебе на голову!

Старик прикрыл глаза. Покорно сложил руки на груди. Фараон перевернулся на живот. Взял обеими руками голову и крепко стиснул ее.

— Теперь болит чуть-чуть, — сказал он.

— Твое величество, хочешь — сердись, хочешь — не сердись, но я выскажу нечто. Я призываю а свидетели эти звезды: говорю правду для твоего же блага!

Фараон проворчал:

— Мое благо — это благо Кеми.

— Верно сказано! Хорошо сказано! — Пенту потирал от удовольствия руки (ужасная привычка, перенятая у азиатов).

— Перестан шуршать ладонями! — Фараон не глядит на Пенту. Сердито хмурит брови.

— Твое величество, я перестал шуршать.

— А теперь — продолжай.

— Я сказал, что говорю правду для твоего же блага. Разве нельзя иметь наложницу, не отстраняя от еебя ее величество?

— Кийа не наложница!

— Можно и любить ее большой любовью. Разве во дворце нет для этого места?

— Любить тайком?

— Почему — тайком? Почему выбирать такие выражения? Любить скромнее. Не выносить свою любовь на всеобщее обозрение.

— Это же оскорбительно!

— Для кого?

— Для Кийи! Любви не надо стыдиться! Это мое правило!

Пенту снова за свое:

— Разве не было у тебя наложниц?

— Но я их не любил.

— И теперь не будешь любить…

— Кого?

— Одну из двух.

Фараон потер лоб. Приложил прохладную чашу к бритому затылку. Холодная глина — точно мед на сердце. Голова почти прошла. Чуть-чуть ноет затылок. Чуть-чуть… Это очень странно: прохлада на затылке, а сердцу приятно…

— Ничего странного, — поясняет Пенту, — все внутренности человеческие соединены меж собою подобно каналам на нашей земле. Вода течет из Хапи в каналы. Во время разлива. Из одного канала можно попасть в другой. Сердце и голова образуют нечто единое. Поэтому не надо возбуждать ни мозга, ни сердца. Ибо возбуждается все вместе. Почти одновременно. Холодок на затылке целебен для сердца. И наоборот.

— Да, это так, Пенту.

— Вернемся, однако же, к нашему разговору. Любовь для фараона, столь великого, как ты, — это его дела. Он вкладывает в них все сердце и весь разум, и ни для кого больше не остается любви…

Фараон покачал головой. Он смотрел на звезды и покачивал головой.

— Пенту, я не могу жить без любви.

Старик этого не понимал. Он не мог уразуметь этого даже во дни своей молодости.

— Государственная власть на то и создана богом, чтобы умерять всплески любви, — сказал Пенту. — Я говорю: всплески. Понял мою мысль, твое величество? Значит, так, каждый любовный порыв, если он выходит за рамки…

— Что значит за рамки, Пенту?

— Если любовь необычайна…

— Разве это плохо?

— Необычайная любовь?

— Да.

— Необычайная — значит, что-то от безумия, — продолжал советник фараона, совершенно убежденный в своей правоте. — А всякое безумие есть предмет заботы государственной власти.

— Как диковинно говоришь! — поморщился фараон. — Предмет государственной заботы! Таких слов не понимаю! Я же просил изъясняться попроще. Забудь ты эти пыльные папирусы. Говори человеческим языком. Тебе приходилось бывать на рынках?

— Где? Где?

— На рынках.

— А зачем? — изумился Пенту. Он снял парик и вытер потную голову.

— Затем хотя бы, чтоб научиться тамошнему говору.

Пенту захохотал.

— Вот так и говорят, — сказал он сквозь хохот.

— Как именно?

— «Хотя бы, чтоб… тамошнему»… Где же красота нашей речи? Такой плавной, чеканной речи?

— Речи времен Снофру? Или Джосера? Или Хуфу?

— Хотя бы! Хотя бы! — вскричал придворный, немножко поуспокоившись после смеха.

— Нет, Пенту, та речь умерла! Только тебе прощаю эти нарушения. Любой другой слуга получил бы десять палочных ударов.

— А я не боюсь, твое величество.

— Ладно, будет. Я не хочу ссориться нынче ночью.

У фараона совсем прошла головная боль. Она начиналась обычно неожиданно. И так же быстро проходила. Иногда и без помощи настоя. Что же это за болезнь? И что бы ни дал фараон, чтобы только избавили от нее!.. Он подумал немного и сказал себе: «Я бы не отдал Кийю. Пусть лучше болит голова. Я стерплю боль. Мне обещают снадобья из Та-Нетер. Посланы гонцы на остров Иси. Нет, уж лучше эта головная боль, но только б не без Кийи! Она — жизнь моя».

«…Весь этот разговор о любви его величество затеял с одной-единственной целью: заручиться моим согласием на объявление соправительницей Кийи. А зачем мое согласие? Разве он посчитается, если скажу „нет“? Все равно сделает то, что задумал! Но мое согласие ему нужно для того, чтобы однажды, проснувшись ночью, сказать себе: „Даже сухой Пенту и тот одобрил мои действия“.

«…Что все-таки думает этот старик? Неужели он уверен, что я домогаюсь его согласия? Дудки! Сказано — сделано! Все земли вселенной — если даже сговорятся против меня, — и те не переубедят! Только негодяй может принести свою любовь в угоду делу…»

— Давай продолжим разговор о любви, — сказал фараон, перекатываясь на левый бок и глядя на старого царедворца из-за плеча.

— А твое величество спать не предполагает?

— Какой сон! Ты видишь, его нет ни в одном глазу! — Его величество протянул руку к медному зеркалу и посмотрел в него. — Словно бы только что проснулся после крепкого сна.

— Да, это верно, твое величество. Ты словно птичка, только что выпорхнувшая из гнезда.

— Так давай же про любовь!

— Как верноподданный твоего величества, как служащий твой, недостойный тебя, я могу лишь выразить мое неудовольствие по поводу всякой любви, которая может смутить хотя бы еще несколько человек в государстве. Ибо не бывает так, что двое любят друг друга или расходятся друг с другом и это никого не касается. А если касается, значит, власть должна иметь свое суждение. Я не могу думать иначе. В противном случае ты мне откажешь в своей милости.

Его величество не ответил. Он смотрел на потолок, где летали болотные птицы — невысоко в небе, — и в эти мгновения завидовал им. «Им не надо ничьего разрешения на любовь. Не надо знать ничьего мнения по поводу своих подруг». Он покосился на Пенту. Тот сидел ровный, точно юноша. А глаза — тяжелые. И не мудрено: ведь скоро утро! Небо бледнеет за Восточным хребтом…

— Ну что ж, — задумчиво проговорил его величество, — я понял тебя. Я хорошо понял тебя. Дай бог, чтобы все тебя понимали вот так же. И дай бог, чтобы ты не пережил меня!

Старик вздрогнул. Слова фараона прозвучали зловеще в этой комнате, освещенной яркими светильниками, в этой комнате — средоточии вселенной, где каждое слово его величества по весу равно одной — самой большой — глыбе пирамиды Хуфу. Пенту почувствовал, как взмок у него парик.

— Я стар, чтобы пережить тебя, твое величество.

— Я говорю: не дай бог, чтобы пережил.

— Как это понимать? — чуть не возопил старик, учуяв какой-то нехороший смысл в словах фараона.

Но его величество успокоил его:

— Я хочу сказать, что после меня — случись со мной худое — на тебя разом ополчится столько людей, что даже и не счесть.

Пенту свободно вздохнул:

— Я не боюсь их, твое величество.

— Их надо бояться страхом азиатского зайца.

— Не боюсь ни их, ни угроз их!

— Ты слишком самоуверен, Пенту.

Фараон неожиданно признался, что голоден. Пенту отметил это как добрый знак: желание поесть — всегда свидетельство здоровья. Его величество хлопнул в ладоши. Всего один сухой треск…

Дверь отворилась. На пороге появился кто-то, кого не видел Пенту. Фараон молчал. Его светлость Пенту приказал, не поворачивая головы:

— Фруктов и пива… Не надо пива! Фруктов и вина! — И, обратившись к его величеству, сказал: — Я бы не отяжелял желудок грубой едой. И даже легкой. Фрукты утолят голод, а вино приведет в равновесие твои чувства.

Фараон сказал, словно и не расслышал слов Пенту:

— Ее величество переедет в Северный дворец. Не завтра. Не очень скоро. А ты, Пенту, объявишь о вступлении в свои права моего соправителя.

— Когда, твое величество?

— Когда? Это надо обдумать. Не завтра, разумеется. И не послезавтра. Но дело это решенное.

Пенту задал самый тяжелый для себя вопрос. Фараон ждал его.

— Твое величество, а знает ли об этом ее величество, мать твоих детей?


Фараон Эхнатон

«…Эти утки летают в поднебесье как ни в чем не бывало. Разве вот тот селезень обязан отчитываться перед ними, с кем он разделит этой весной свое сухое ложе?..»

— … Знает ли она?

«Летает себе, поглядывает на нее и дышит полной грудью, которая вся в пуху…»

— Она? — рассеянно спросил фараон.

— Да, она.

— Она узнает… От тебя… Ты это объяснишь ей как нельзя лучше…

Принесли фрукты — свежий виноград, гранат, сушеные плоды сикоморы. В золотом сосуде вино — «Прекрасное дома Атона». Оно словно кровь, точно агат на перстне фараоновом.

Его величество выпил вина. А к фруктам не притрагивался. Он выпил еще. Повеселел. Глаза его расширились. И фараон приказал пить своему советнику. А потом сказал:

— Пенту, не хотелось бы тебе приятной музыки?

Старик не успел и рта раскрыть, а уж фараон распорядился о том, чтобы музыканты прибыли незамедлительно.

— Пенту, — сказал его величество, — мне хочется веселья. Ведь так редко веселюсь в последнее время! Не так ли?

— Дом Атона стал сумрачным, твое величество.

Они выпили еще. И прикоснулись к винограду. И к плодам сикоморы тоже.

Фараон присел. Высоко поднял чашу, которая из золота.

— Пенту, я должен подкрепиться, ибо скоро дела призовут меня в тронный зал.

И фараон кивнул на бледнеющий восток.

— Ты совсем еще молод, — сказал Пенту, отпивая вино большими глотками. — Совсем молод. Разве тридцать пять — это много? И все-таки гляжу на тебя и дивлюсь: откуда столько силы в твоих жилах?

Вдруг фараон помрачнел. Нос его заострился. А глаза поблекли, точно на месте их появилась вода.

Фараон, проскрежетал:

— Силы дает мне отец мой — великий Атон…

Тяжелые челюсти его шевелились едва заметно. Но шевелились. И это было страшнее всего. Фараон смотрел на царедворца и не видел его. Что-то желтое и тяжелое вставало перед глазами. Точно угасало зрение. Что же это такое?.. Может, прикрыть веки? Вот так, пальцами. Как прикрывают глаза мертвым…

«…Что это с ним? От гнева побледнел. Веки опустились, точно крышки тяжелых ларей. Сейчас самое время глотнуть настоя. Это быстро остудит огонь, согревающий затылочную кость изнутри…»

Пенту бросился к его величеству, поддержал голову и подал ему сосуд с настоем.

— Пей, — попросил он, — пей… Это пройдет.

Фараон отпил, облизнул большие мясистые губы и глубоко вздохнул.

— Я было рассердился на тебя, Пенту. Садись. Гнев мой недолог. Ибо ты — в сердце моем! А глаза застлало мне что-то очень желтое. Наподобие полевых цветов, которых много на берегах Хапи…

К его величеству вернулся обычный цвет лица. Широко открыл глаза и улыбнулся:

— Где же музыканты, Пенту?

— Они ждут твоего приказа.

— Пусть войдут.

Четыре певца вползли на животах, не смея взглянуть на благого бога. Они проползли в угол. Встали на ноги — полусогбенные. Скрестивши руки на груди. Это были мужчины среднего возраста. Крепкие. Склонные к полноте. В одинаковых париках. В одинаковых коротких одеяниях.

Вот снова приоткрылась дверь, и четверо музыкантов показались на пороге: коленопреклоненные, не смея поднять глаза на его величество правителя Верхнего и Нижнего Кеми. Так и прошли в угол — коленопреклоненные. И там застыли. Спиною к певцам, упершись подбородками себе в грудь.

Слева стояли арфисты — с большой двадцатиструнной и малой семиструнной арфами. Рядом с ними — большая и малая флейты. И музыканты тоже в одинаковых одеяниях. Только певцы — в розовых, а музыканты — в белых. А парики у всех как на подбор: не отличишь друг от друга…

— Пенту, — сказал фараон, пробуя от тяжелой виноградной грозди, — музыканты и певцы, когда они готовы исполнить свою обязанность, должны смотреть вперед — гордо, весело улыбаясь.

— Я им это говорил сто раз! — рассердился Пенту и, оборотившись к музыкантам, проворчал: — Что я твержу вам без конца? Не стойте словно каменные! Вы несете радость и наслаждение, так где же на ваших лицах эта радость и обещание усладить слух ваших слушателей?

Пенту говорил словами его величества. Что касается его самого — он давно бы прогнал прочь этих жиреющих бездельников. К чему они? Чтобы петь большую часть суток для собственного удовольствия?

«Он ненавидит их. Этот Пенту. Я не понимаю, почему он так ненавидит? А ведь, казалось бы, человек умный…»

«Я бы этих дармоедов заставил работать на поле — растили бы хлеб! Так же как ваятелей и живописцев, окружающих толпой его величество. Каждый кусочек золота так нужен — позарез нужен! — для оплаты доблести воинов и труда чиновников, а тут какие-то шалопаи набивают себе желудки отборной пищей, заваливают город каменными глыбами и оглушают дворец звуками флейт и арф…»

«…Этот Пенту ненавидит музыку всей душой. Очень трудно его понять. Невозможно понять! Неужели он полагает, что Кеми — великое царство вселенной — может обойтись без песен и живописи, без гимнов и каменных изваяний?»

Фараон спросил с усмешкой:

— Пенту, скажи мне: откуда такая ненависть ко всему изящному?

— Ненависть? — удивился царедворец, а сам подумал: «Он читает мои мысли, как в книге письмена! Он бог! Он бог! Великий и неповторимый бог!..»

— Не ври мне, Пенту. Я вижу все!

Старик аж вспотел:

— Я говорю истинную правду, твое величество.

Фараон махнул рукой, — дескать, ладно, будет тебе. Растянулся на циновке, подперев голову руками. И внимательно пригляделся к музыкантам и певцам.

— Гимн нашему отцу Атону! — приказал он.

Арфисты ударили по струнам. Флейты запели протяжно и нежно. Певцы загудели, точно перед каждым из них стоял пустой глиняный сосуд, отдававший эхом.

«…Где услышит этот Пенту нечто подобное? Неужели у хеттов? Или вавилонян? Или у шумеров? Только великий Кеми способен создать нечто подобное из струн и человеческих голосов да воздуха… Воистину велика страна, родившая таких музыкантов-сочинителей, как Ача, Рамеринта, Снофрунофру…»

А между тем занималась заря. Зубцы Восточного хребта почернели. Они стали подобием огромных углей, которые остаются в очаге. Это верный знак того, что вот-вот покажется Атон — животворный и солнцеликий. Он пошлет первые лучи своему сыну — благому богу, пребывающему в Ахяти.

«…Воистину блаженно мое царство, ибо оно озарено пламенем отца нашего, а дворец мой утопает в сладчайших звуках гимна, которого не знала вселенная…»

Арфа. Флейта. Большая арфа. Большая флейта…

И голоса!

Великие голоса великого Кеми!

— Вина! — вскричал его величество.

И он пил вино, угодное Атону. Он слушал гимн, сложенный в честь Атона.

Пенту рад. Пенту очень доволен. Царедворец всегда рад, когда хорошо его величеству. Это высшая награда для Пенту…


Когда споришь с самим собой | Фараон Эхнатон | В трущобах