home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 18

Тихая гавань вора Лехи Дедушкина

В буфете центрального аэровокзала было пустовато, тепло, тихо. Двое пьяненьких командированных уныло, настырно спорили, и до меня долетели всплески их волнений: «Я те грю – врет он, нет фондов… Сам врешь – он челаэк железный… Хоть золотой – нема металла… Тебе – нема, а мне – на…»

Усталой шаркающей походкой подошла официантка, не глядя на меня, спросила:

– Что будете заказывать?

Я опустил на стол «Вечерку», посмотрел в ее мягкое округлое лицо и заказал:

– Принесите мне две порции счастья…

Она взглянула на меня, стряхнув сонную одурь, и ни радости, ни злости, даже удивления я не прочитал в ее глазах. И, как будто мы уже час разговаривали, сказала:

– Для одного двух счастий многовато…

– А я для себя одно прошу. Второе – для тебя.

– Ты мне однажды уже преподнес… До сих пор сыта по горло.

– Брось злобу держать, Зося. Ты ведь и тогда все понимала. Не маленькая была.

– Не маленькая, – кивнула она согласно. – Все понимала. И злобу не держу.

– А чего же ты говоришь со мной так?

– Как – «так»?

– Ну не знаю я, в общем, плохо говоришь.

Она усмехнулась, горестно как-то усмехнулась, растерянно.

– Странный вы народ, мужики. Ну вот было у нас с тобой всякое разное… Может, это для тебя так, раз плюнуть, начхать и позабыть, во всяком случае, укатил ты, до свидания сказать не захотел… А сейчас являешься – нате вам. бросайтесь на шею! Так, что ли?

– Может, и так, кто его знает… А не хочешь – не бросайся. Но поговорить-то как люди можем ведь?

– Можем, – сказала она безразлично.

И меня вдруг охватила ужасная усталость, серая, вязкая, будто бросили меня в бочку с густеющим цементом, и с каждой секундой засасывала эта усталость все сильнее, и трудно было шевельнуть рукой или ногой, чугунели мышцы, глаза слипались и болели, шее стало невмоготу держать мою голову, набитую тяжелыми всякими мыслями. Я откинулся на спинку стула, с усилием открыл глаза, подумав, что слишком уж долгим получился сегодняшний день. Над Зосиной головой ярко светили цифры на электрическом табло часов – 03.16. Четверть четвертого, и если Зося не пустит к себе, дойду до медпункта и симульну сердечный приступ – пускай везут в больницу, там хоть отоспаться можно будет. И вообще хорошо было бы недельку полежать в больнице, чтобы ухаживали все за тобой, таскали из-под тебя утки, и где твоя сердечная болезнь – настоящая или придуманная – обязывает всех носиться с тобой, будто ты лауреат или герой какой. Я бы, наверное, еще чего-нибудь придумал по этому поводу, но Зося наклонилась ко мне и быстро провела ладонью по моему лбу, и я успел почувствовать, что ладонь у нее по-прежнему мягкая, ласковая, легкая.

– Ты плохо себя чувствуешь?

– Да.

– Что с тобой, Леша?

– Заболел я.

– Серьезно? – и в голосе ее я уловил беспокойство.

– Уж куда серьезнее!

– А что у тебя болит? – И она снова наклонилась ко мне.

– Ничего у меня не болит. При моей болезни ничего не болит у человека, все у него замечательно и все анализы – на большой.

– Так что же у тебя?

– Я земного тяготения больше не чувствую.

– Шутишь все?

– Какие там шутки! Не держит меня земля чего-то больше.

– У тебя все не как у людей, всех держит, а тебя одного не держит!

– Это не меня одного. Сегодня меня один тип уверял, что целую профессию земля больше держать не хочет.

Зося скривила свое мягкое, круглое лицо, будто по ошибке глотнула ложку горчицы:

– Про-офес-сию! Пропади, она пропадом, твоя профессия!

– Зося, так ведь и я с ней вместе пропаду, с профессией-то моей…

Она быстро опустила глаза, но я успел заметить мелькнувшее на ее лице чувство горечи и досады, помолчала она и не спеша сказала:

– Ну что ж, коли ты без своей профессии замечательной жить не можешь, то лучше бы и тебе пропасть. Никто не пожалеет…

– И ты не пожалеешь?

Зося беспомощно пожала своими круглыми плечами, покорно и обреченно сказала:

– Я пожалею. Да что толку?

– Как это «что толку»? Пока есть хоть один человек, который пожалеет обо мне, пропадать еще рано!

Она присела на край стула, устало, по-старушечьи сложила руки под грудью, покачала головой:

– Эх, Леша, не видишь ты себя со стороны…

– На артиста Миронова не похож?

Зося шутки не поняла, будто не слышала, а все качала головой устало и обреченно, с трудом, будто не слово, а войлочный ком выдавила из горла:

– На зверя ты, Леша, похож. На загнанного лесного зверя.

Она все качала головой, и я не заметил, как из глаза, почему-то только из одного, из левого глаза у нее побежала круглая светлая капелька, а я некстати вспомнил, что сережки с одним круглым бриллиантиком называются «слезки».

– Зося, никто и ничто мне пока не грозит. Почему ты думаешь, что меня загнали?

– Леша, беда в том, что ты меня умнее и сильнее. Разве ты поверишь глупой простой бабе, когда ты можешь любого умника в два счета охмурить?

– А чего я тебе должен поверить?

– А то, что никому и не надо тебе грозить. Ты сам о собой так расправишься, что ни одному твоему врагу будет не под силу.

И снова волной накатила усталость, сковала, утопила в себе и раздавила она меня, распластывала, как глубинную донную рыбу, темной толщей черной воды наваливалась невыносимо, и казалось мне, что глаз у меня, как у камбалы – один. И пузырями уходящего воздуха прыгали электрические цифры светящихся часов. И слова Зоси были неясные, малопонятные, будто не говорила она со мной, а лениво шлепала ладонью по стоячей воде:

– Один ты всегда… Алеша… Товарищи тебе не нужны… И дети… И семья не нужна… Ты только говоришь, что страха не знаешь… Сердце твое, как доска шашелем, страхом изъедено… Чужим живешь, за каждый глоток страхом платишь… Голубь сизарь крошки подбирает, и то за каждую его испуг колотит… От страха и одиночества сердце у тебя стало дряхлое и злое. Любовь тебе не нужна, а только баба теплая… И сочувствие тебе ни к чему, а нужна тебе комната для укрытия… И земля тебя не держит, потому что ты за него свою жизнь ни одного корешка мало-мальского не пустил в эту землю… Опереться тебе не на что и удержать тебя на, ней некому…

Всполошно бежали светящиеся цифры на этом сумасшедшем циферблате, и единственный мой камбаловый глаз болел от их мелькания, будто вместе с ними вылетали клубочки стеклянной пыли едучей, и всю ее загребал я ресницами в усталый, воспаленный глаз.

– А ты? А ты не будешь меня удерживать? – спросил я тяжелыми, непослушными губами.

– Так что я? Ты ведь ко мне приходишь, когда вода под горлышко подступает. Оклемаешься, отдышишься, но сторонам оглядишься – прощай на сколько-то месяцев!

Губы у нее были розовые, чуть-чуть выпяченные, будто надула она их, чтобы обиду мне свою показать, хоть я знал, что не обижается на меня Зося, что никогда но обижается на меня, и обижаться никогда на меня не будет до того момента, пока не встретит мужика, который вычеркнет меня из ее памяти, будто и не жил я на земле, и не было у нас с ней всякого разного, и не бросила она ради недолгой любви ко мне безоглядно и навсегда такого редкостного парня, как Сенька Бакума, который любил ее так сильно, что, не раздумывая, плюнул на старого и верного своего блатного кореша, а я наверняка знаю, что, коли он на такое решился, значит, захотела бы только Зося – и завязал бы он навсегда с воровством.

– Пропадешь ты, Алеша, – сказала она просто и грустно. – Совсем пропадешь.

– Тьфу, дура! Сглазишь ведь, – и сил рассердиться на нее тоже не было – черт с ней, пускай бормочет, пусть ее причитает, я им еще всем покажу!

– Эх, Леша, Леша, тебе бы, умному, немного моей дурости…

Я был на все согласен, только бы поскорее лечь, вытянуться на постели, ощутить ласковую прохладу неналеженной простыни, и понесет эта летучая простыня, как ковер-самолет, в невесомость, беззаботность, беспамятство, легкое и приятное, как прикосновение мягких Зосиных рук. А рядом неощутимо, неслышно будет дышать Зося, и достаточно будет пошевелить рукой и дотронуться до нее – и не станет кошмаров, ужасного бреда моих одиноких сновидений. Для этого мне надо было согласиться только принять часть ее дурости…

– Ладно, Зося, заживем мы по-хорошему. Только не надо сейчас говорить об этом. У меня больше сил нет.

Она погладила меня по лицу ладонью, будто я совсем маленький и она своей нежной рукой умывает меня перед школой, а я засиделся вчера поздно за уроками и сейчас невыносимо просыпаться, но гремит уже по радио марш физкультурной зарядки и мужской голос, гладкий, бодрый, задорненький, физкультурный голос, который я ненавижу с детства, командует мне: «Подтягиваемся на мысочки… Руки на пояс, товарищи… Глубокий вдох… И-раз…» И я знаю, что нельзя спать, и доносится голос Зоси – «потерпи немного, родненький», и охватывает меня сонная сумасшедшая радость: кажется мне, будто Зося – это моя мать, моя мама, моя мамочка, ласковая, красивая, никогда в жизни не было у нее никакого аграфа и колье, и не лупила каменными ладонями по щекам со всего размаху, не отказывалась она от меня в суде через газету, да, впрочем, и суда ведь никакого не было – откуда ему взяться, когда я совсем еще маленький и меня умывает добрыми мягкими руками перед школой моя мама по имени Зося, и только неприятно мне, что смотрит на нее противным липким глазом своим адвокат Окунь, вижу я, как хочется отобрать ему мою мать, которую я столько лет не видел, поэтому показываю я ему кулак и говорю сквозь зубы; «Пропадитысукапропадом, намотаюятебекишкинаголову», – а он идет к моему столику, на Зосю глазом своим черным с поволокою кнацает, грудью наливной поигрывает, икрами мясными толстыми вздрагивает, и зад крутой, похотливый из-под куцего пиджака вытарчивает, тогда лезу я в карман за бритвою своею – острой «пискою», и заливает меня испуг, как кипятком обваривает: – ведь не может быть у меня «писки», я же маленький, меня мама перед школой умывает, а Окунь, гад, хохочет пронзительно, от радости подвизгивает и из-за спины своей толстой выхватывает сетку, над головой моей машет, кричит, хохотом давится: «К котам, к больным паршивым котам его, на усыпление! Смотрите, он и так уже усыпает! Усыпает! Усыпает!»

С хрипом, в мыле, весь я был липкий от пота, сердце под горлом почти заткнулось, вскочил я и увидел, что Зося стоит рядом, уже в плаще, гладит меня по плечу осторожно, тихонько бормочет:

– Прямо на ходу усыпаешь…

Я потряс головой, отдышался, спросил задушливо:

– Тебя уже отпустили?

– Напарница меня подменит. Пошли, ты еле на ногах стоишь.

Мы вышли в серый, только занимающийся рассвет, все вокруг было неподвижно, спокойно, и такая тишина и покой заливали этот проклятый дрыхнущий мир, что я никак не мог поверить, будто со времени моего выхода из КПЗ прошло всего двенадцать часов. Если и дальше время побежит в таком темпе, не выдержать мне, каюк придет, нервы не сдюжат.

И все это сотворил маленький злой джинн, которого я по глупости выпустил из бутылки восемь лет назад. Сейчас лежит, наверное, зараза, пыхтит спросонья, слюни пускает – доволен, гад? Но тебе сеть на меня не накинуть – я тебе, щенку легавому, еще покажу. А для начала надо тебя обратно в бутылку загнать.

Мы сели в такси, и машина помчалась через пустой город в Сокольники. Я обнимал Зосю за плечи, круглые, мягкие, а волосы ее щекотали мне лицо, пахло от них апельсинами и еле слышно сигаретным дымом. Прозрачная дрема уже закручивала меня, но я успел подумать: как было бы хорошо, кабы на земле всегда было так мало людей, как сейчас на улицах…


Глава 17 Предпраздничные хлопоты инспектора Станислава Тихонова | Гонки по вертикали | Глава 19 Загородные прогулки инспектора Станислава Тихонова