на главную | войти | регистрация | DMCA | контакты | справка | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


моя полка | жанры | рекомендуем | рейтинг книг | рейтинг авторов | впечатления | новое | форум | сборники | читалки | авторам | добавить



14

Понимая, что ситуация в Политбюро продолжает оставаться зыбкой из-за открытого благоволения Старого Демона к Вознесенскому, маршал постоянно строил комбинации, которые бы укрепили его позиции. То, что он успел – после краха Жукова еще – подкинуть Старцу на «друзей» по Политбюро, постепенно, подспудно, медленно зрело в уме Кобы.

Вопрос с Молотовым решен – дело времени; после предстоящего ареста членов Еврейского антифашистского комитета жену министра иностранных дел посадят – вражина; Ворошилов скомпрометировал себя во время войны, эпоха конницы кончилась, Тухачевский был прав, все сталинские фавориты – Клим, Буденный и Кулик – не смогли противостоять немцам, бежали, фронт трещал; Каганович – не в счет; Шверник хорошо зарекомендовал себя в качестве судьи на первых пробных процессах против меньшевиков и технических интеллигентов, но не тянет на самостоятельность; Андреев – списанная фигура, Хрущев – мужик, у Микояна сидели дети, Булганин пойдет за тем, кто сильней.

Только Егор Маленков, которого я вернул в Москву, я, и никто другой, понял раз и навсегда, что без меня он – ничто.


Конечно, поскольку безумный Старец забыл, где родился, считает себя квасным русским патриотом, я не смогу – формально, во всяком случае, – претендовать на первую роль; фамилию не менял, горжусь, что мегрел; Егор – первый, я – за ним; еще посмотрим, кто сильнее: Фуше или Талейран? А Егор вовсе не Талейран, а если и Талейран, то карманный.

Жизнь приучила Берия к тому, что мелочей не существует; именно поэтому информация об Исаеве, чье имя раньше, до панического сообщения Деканозова и Комурова, помнил зыбко (Лео Треппера и Шандора Радо знал, руководители «Красной капеллы»; обоих видел во время допросов, легче всего в голове откладывались не фамилии, а лица), а этого Штирлица, который гнал какую-то информацию по поводу бернских переговоров немцев с Даллесом, не представлял себе; потом и вовсе забыл этот псевдоним – готовил встречу в Ялте, обрабатывал документы, не до агентуры, судьбы мира решались...

Но сейчас, когда близилась схватка, когда Старец может выкинуть фортель и отдать портфель главы правительства Вознесенскому, ситуация по-прежнему была неблагоприятной, и если действительно этот Исаев бабахнет книгу о той службе, которую в ту пору возглавлял он, Берия, его недруги получат в руки козырь, а ведь в Политбюро все его недруги, ибо понимают: ему известно о каждом из них все, абсолютно все, без исключения...

Поэтому, приняв Комурова на даче, как и условились, в воскресенье, пригласил его на прогулку по песчаным дорожкам соснового бора, спускавшегося к реке, где у причалов стояли мощные катера (летом любил смотреть молодых купальщиц, выбери какую постатней – полковник Саркисов через час доставит голубушку к столу: фрукты, вино, коньяк, ванная комната, сладостный момент ожидания любви под крахмальной простыней, потом быстрое прощание: «Вот тебе, лапушка, подарок – облигация пустяшная, всего двести рублей, но чует мое сердце – на следующем розыгрыше возьмет пять тысяч»; говорил так потому, что брал в Наркомфине «для оперативных целей»).

Комурову верил безоговорочно, поэтому размышлял с ним вслух, словно бы проверяя на генерале логику своих умопостроений:

– Хозяин обожает все подробности о Гитлере, – он вдруг зло усмехнулся. – Еще бы... Так вот этот ваш Исаев, если он действительно общался с Борманом и Шелленбергом, бывал действительно на докладах у Гиммлера, может рассказать много таких деталей, которые Коба проглотит... Однако всей информации сразу отдавать нельзя... Надо дозировать, чтобы разжечь в нем интерес... Я бы подумал, как подбросить Абакумову идею, предварительно повернув к этому вашего Штирлица, чтобы тот – под запись – сказал: «Но самые важные сведения, имеющие выходы на завтрашний день, – Гитлер заложил фугасы впрок – я расскажу только товарищу Сталину». Понимаешь?

– Товарищ Сталин зэка не примет, – убежденно ответил Комуров.

– Так посели его на даче, одень в форму: вернулся Герой, проверка кончилась, он чист, не ссучился, как такого не показать Иосифу Виссарионовичу?!

– Не очень понимаю смысл комбинации, – признался Комуров. – Что это даст – в связи с Вознесенским? И потом, мы лишаемся его как свидетеля на процессе Валленберга, он наш козырь...

Берия удивился:

– Почему? Его можно переводить на дачный режим хоть завтра... Вместе с Валленбергом... Отпустите жену... Вроде бы отпустите... Придумайте что-нибудь с сыном... Выступит на процессе Валленберга, дадим орден, а дальше – моя забота...

– Лаврентий Павлович, вы не видели этого человека... Случай совершенно особый...

Берия недоумевающе посмотрел на него: – А что, ты уже не в силах устроить так, чтобы я лично посмотрел на него?.. Нужна санкция товарища Абакумова? Так попроси! Скажи, мол, Лаврентий Павлович просит вашего разрешения, товарищ министр!

Комуров обиделся:

– Если разрешите, я хоть завтра пристрелю Абакумова в его же кабинете...

– Не разрешу, – усмехнулся Берия. – К сожалению... Если уж и расстреливать – то в камере, после ареста и процесса... Да и надо ли? Дурак в лампасах дорогого стоит... Запомни: Сталину сейчас нужно небольшое, но красивое дело против «великорусской автаркии», чтобы потом ударить по его любимым евреям; Израиль мы просрали, время менять ориентиры, нам нужно Средиземное море, нужны арабы, для этого изолируем от общественной жизни собственных евреев – неужели не понятен азбучный строй рассуждений Сталина?! Он их ненавидит, но никогда в этом никому не признается; ты ж его знаешь: «Прежде всего интересы русского народа, мы ему служим и должны делать это отменно и впрок...» А народ в деревнях мрет от голода! – Берия резко оборвал себя. – Поэтому с Валленбергом не торопись, дорого яичко ко Христову дню... А главную комбинацию ближайшего будущего я вижу следующим образом: на предстоящей партконференции Питера нужно сделать так, чтобы там произошла какая-то заметная накладка: то ли Сталина мало в речах помянут, империализм ли будут недостаточно громить, не того человека проведут в бюро – не знаю, это подробности, тебе о них и думать... Информация об этом скандале должна поступить на стол Сталина не от Абакумова... От Маленкова... Егор сам доложит Кобе... Вот тебе и дело против «ленинградского великорусского уклона»; выбьешь показания у ленинградцев... Допросы проводи сам – особенно первые... Это ты умеешь – сломятся. От них нужно только одно: да, были связаны с Вознесенским и Кузнецовым, вместе думали о создании русской столицы в Ленинграде или Горьком... Дальше – само покатится... Вот тогда все отдашь Абакумову... И Вознесенский, и Кузнецов станут молчать, чтобы с ними ни делали... И это – замечательно... Егор доложит Старцу, что Абакумов, видимо, тоже тяготеет к великорусской группе... Сталин поручит следить за ним неотступно: что и требовалось доказать! Принимать его откажется, Витюшка – в кармане! С потрохами... Это – первый этап. Но этого мало... Поскольку Абакумов тряс Кремлевку, поднимал историю болезни Жданова, но выводов не сделал, возьми у него ордер на арест пары-тройки профессоров – не из Кремлевки, а тех, кого туда приглашали на консультации; пусть те твои идиоты, кого не жаль, начинают их мотать: отчего ставили неверные диагнозы? По чьему указанию? Сколько за это получили? От кого? Пусть работают ласково, дружески, без крови... А ты – доложи Абакумову, что, мол, вражины молчат... Но это – лишь когда я дам тебе сигнал... Старцу очень нужен очередной спектакль, – повторил Берия. – С кровушкой... Вознесенский в четверг докладывал на ПБ: экономика трещит трагически, либо мы поможем сельскому хозяйству и вложим хоть какие-то средства в легкую промышленность, пособим группе «Б», либо возможны необратимые социальные диспропорции... Старец его спросил: «А если помогут наши пропагандисты? Уговорят народ потерпеть еще чуток? Назовут имена тех, кто мешает нам в работе? Объяснят, кто виноват в недостатке жилья, одежды, обуви? Мы не можем перекачивать средства из обороны на ботинки. Мы не можем заморозить группу „А“ во имя „Б“. Я лично довольствуюсь одной парой башмаков, почему другим надо больше?» А Вознесенский ответил, что, мол, это гомеопатия, а в создавшейся ситуации нужен скальпель... Сталин тогда спросил: «Беретесь быть хирургом?» А тот ответил: «Если поручите, дав полномочия, – возьмусь...» И Сталин улыбнулся: «А что, возраст у вас хороший, сорок пять, я в ваши годы уже был генсеком...» Ты понимаешь, что мы стоим на краю обрыва? Понимаешь, что выживший из ума деспот алчет крови?! В ней – его спасение! Вот так-то... А уж когда наша команда доложит Егорову, что и по евреям в хозяйстве у Абакумова шло раскачай ногу, арестованные профессора молчали, вот тогда и понадобится Валленберг... Цепь замкнется: гестапо – великорусская оппозиция – евреи – американская спецслужба...

Комуров остановился:

– Гениальная комбинация, Лаврентий Павлович! Просто-напросто гениальная! Ваше имя занесут на скрижали!

– Ах, Богдан, Богдан... – Берия вздохнул. – Порою меня потрясает твоя наивность... Как ребенок, право! Да разве я разрешу себе мараться в таком процессе?! Это ж позор империи! От этого страну придется отмывать! Вот я ее губкой и отмою. Я. Никто другой. Запомни это.


...За обедом, испуганно извинившись, Комуров, зримо превозмогая себя, спросил:

– Лаврентий Павлович, но все же сориентируйте меня, дурака: зачем тогда нам этот Исаев?

Берия недоумевающе глянул на Комурова:

– Кто?

– Исаев-Штирлиц...

Берия не рассердился, ответил тихо и очень грустно:

– Политик, который ставит на успех лишь одной комбинации, – не политик, а недоумок... Взяв у Штирлица информацию о Гитлере, заинтриговав – через Абакумова – Хозяина, получив собственноручную санкцию Сталина на расстрел бабы этого самого Штирлица и его полоумного сына как шпионов и террористов, – это тоже все на Абакумове, запомни, – видимо, я сам встречусь с Исаевым. Пусть его Влодимирский готовит к этому загодя... Бородку приклею, усы нарисую, – Берия вздохнул, – я гримироваться научился еще в Баку, тряхну стариной... Если ваш Штирлиц – особый случай и если он узнает, что...

Берия резко оборвал фразу; даже себе нельзя в чем-то признаваться, а уж друзьям тем более...


...Нет ничего более обманчивого, чем взгляд со стороны.

Как часто мы видим мужчину и женщину, идущих по улице (солнечной, дождливой, морозной); улыбаются друг другу, он поддерживает ее под руку, само внимание, а на самом-то деле давно не любит, живет с другой, она мстит ему за это; дома – крематорий, но развод невозможен: он потеряет свою престижную работу. Сталин вернул стране былое ханжество, развод, разрешенный судом, приравнивается чуть ли не к государственной измене – вот и живут недруги (чтобы не сказать враги) под одной крышей...

Как часто мы видим праздничные застолья – нет ничего прекраснее грузинского, когда стол выбирает тамаду и его заместителя, и они не имеют права покинуть гостей до тех пор, пока не кончится обед, они должны пить, произносить мудрые тосты, в которых заложены не только восхваления, но и логический анализ причин этих восхвалений; возможен и намек на определенные (впрочем, легко исправляемые) недочеты того или иного гостя; угодна и самокритика тамады, это ценится особо, значит, не дежурный, человек одарен даром божьим, призванием.

Глаз радуется, когда наблюдаешь такой стол – хоть издали, хоть вблизи... И никому невдомек, что один из гостей завтра утром проинформирует о поведении, словах и мыслях тамады, поскольку другой (или другие) уже сигнализировал о том, что тамада «живет не по средствам», позволяет себе двусмысленные высказывания, дерзок в мыслях и слишком уж независим в суждениях. Бедный тамада, дни его сочтены, ждут камера, нары, допросы, допросы, допросы...

...На крупнейшей стройке – прорыв; экстренное совещание у директора; приглашены стахановцы, ударники, ведущие инженеры и конструкторы; директор не спит вторую ночь, выдвигает одно предложение за другим, держит себя лишь крепчайшим чаем, записывает предложения, спорит, соглашается, дает команды по объектам, но среди присутствующих есть тот (или та), который обязан написать отчет о вражеской деятельности директора, «намеренно» устроившего этот прорыв, – тайный враг...

Неудачники мстят талантам.

Скряги – щедным.

Глупцы – умным.

Уроды – красивым.

Лентяи – тем, кто наделен инициативой, смелостью и сметкой.

Однако мир устроен так, что порой умный становится злейшим врагом умного – ревность, соперничество; щедрый – щедрого; сметливый – сметливого (конкуренция, несовместимость характеров); талант вступает в борьбу с талантом – порой это следствие продуманной провокации, никто еще не отменил римское «разделяй и властвуй» – союз талантов опасен властям предержащим; порой, впрочем, за этим стоят разность идейных позиций, комплексы, влияние жены (мужа, матери, брата); воистину именно благими намерениями устлана дорога в ад.

...Посмотри со стороны, как дружески беседуют в ресторане «Москва» седой щеголеватый полковник с орденскими колодками (щеки запали, лицо в рубленых морщинах, видно, недавно из госпиталя) и краснолицый веселый крепыш в поношенном костюмчике, глядящий влюбленными, сияющими глазами на своего военного товарища!

Исаев и Иванов, они же Штирлиц и Аркадий Аркадьевич, они же Юстас и генерал; на самом же деле – зэк Владимиров и полковник МГБ Влодимирский; преследуемый и преследователь.

Аркадий Аркадьевич что-то говорил, весело смеялся, но Исаев сейчас не слушал его, вспоминая Сашеньку, ее сияющее лицо: «Нашего Санечку тоже привезут в Сочи? Ты запомнил: моя палата – тринадцатая?! Я люблю эту цифру! Ты напишешь мне? Я буду сочинять тебе письма в стихах, любовь!» – и уже за минуту перед тем, как поезд тронулся, трагичное и беспомощное: «Максимушка, поверь, доктор Гелиович ни в чем не виноват, это какая-то непонятная, недостойная интрига... Если сочтешь возможным, пожалуйста, помоги... Почему ты не хочешь взять ключи от дома? Я понимаю, у тебя теперь своя квартира, но, может быть, Санечку привезут раньше, он сразу пойдет на Фрунзенскую...»

Исаев резко потер лоб, выступали красно-багровые полосы; чуть поднял руку, словно бы прося слова.

Аркадий Аркадьевич еще ближе придвинулся к нему:

– Что, товарищ полковник?

– Этот доктор... Гелиович... Там можно что-то поправить?

– Я разрешу вам присутствовать на беседе с ним... И самому задавать вопросы... любые... От вас будет зависеть, как поступить...

...Исаев помнил их разговор с Аркадием Аркадьевичем (как только они ушли с перрона Курского вокзала) практически дословно; он попросил, чтобы в ресторан поехали на метро: «Я ведь ни разу в жизни не видел этого чуда». «На метро так на метро», – Иванов согласился легко, чувствовал себя иначе, чем в кабинете, и совсем не так, как во время первого выезда в город.

Заговорил Иванов не в вагоне; во-первых, Исаев завороженно смотрел на станции, людей, нежно улыбался шумным детишкам (кадык елозил, но глаза оставались сухими), а во-вторых, ждал одиночества, которое и наступило, когда они вышли на станции «Охотный ряд».

– Отвечаю на ваш давешний вопрос о том, с кем я, – по-прежнему весело улыбаясь, но явно эту улыбку играя, начал Аркадий Аркадьевич, чуть понизив голос. – Раньше не мог, служба наверняка смотрит за вами, взаимная перепроверка, особенно в метро, там бежать легче, толпа, пневматические двери... Итак, я считаю Сергея Сергеевича и прочих – кроме Рата, он талантливый опер, – подонками, которые компрометируют высокое звание чекиста. Они пришли в аппарат недавно, вместе с новым министром Абакумовым. Почему с этого поста оттерли Лаврентия Павловича? Потому что он сохранил Родине маршала Рокоссовского и маршала Мерецкова – обоих должны были расстрелять, пытали в подвалах, подвергали чудовищным мучениям... Они не падали в обморок, – вдруг ожесточившись, заметил Аркадий Аркадьевич, – от того, что сидели недвижно на стуле! Их били металлическими прутьями, ясно?! Берия сохранил Родине авиаконструктора Туполева, министра Ванникова, который потом снабжал фронт «катюшами»... Он реабилитировал десятки тысяч ленинцев – практически всех, кого не успел расстрелять мерзавец Ежов... Думаете, не питай я к вам уважение за ваши подвиги и не доложи Берия, вас бы не истязали?! Еще как бы истязали... Словом, ситуация не простая... Попытка отодвинуть товарища Берия от непосредственного руководства органами произошла под воздействием чьих-то темных сил. Чьих? Не знаю. Но намерен узнать. Я не один в этом желании. То, что я вам сейчас сказал, – основание для моего расстрела без суда и следствия. Если хотите помочь мне... нам... свалить мерзавцев – включайтесь в работу... Да, да, сидя на даче или в камере – если я решу, что так угодно нашей борьбе... Если вздумаете играть на этом моем признании – вас убьют вместе со мной. Точка! – прервал он себя. – Все, забыли! Говорим о меню, вине и женщинах... И еще о фюрере... Меня очень интересуют взаимоотношения Гитлера с его окружением в начале их движения; честно говоря, национал-социализм, его рождение и развитие мы прошляпили. Информации – серьезной и объективной, если хотите, бесстрашной – у нас практически не было. Стол в ресторане, скорее всего, оборудован, поэтому информацию дозируйте... И засадите фразочку: «О каких-то эпизодах – Гитлер заложил фугасы под будущее – я доложу только товарищу Сталину... Лично...»

– Скажите, – задумчиво спросил тогда Исаев, словно бы не услыхав его, – а если бы товарищ Берия приехал в Москву в тридцать пятом году, процесса Каменева не было бы? Каменева с Зиновьевым не расстреляли бы?

Аркадий Аркадьевич долго молчал, улыбка с лица сошла:

– На это я ответить не в силах... И не потому, что боюсь. Просто – не знаю. Я, честно говоря, вопросы о прошлом себе не ставлю... Думаю о будущем, чтобы не повторился, упаси господь, тридцать седьмой...

– Спасибо за честность, – ответил Исаев. – Переходим к меню, вину и женщинам...

– Слушайте, Всеволод Владимирович, – покончив с солянкой, спросил Иванов, – а вы когда-нибудь фюрера вблизи видели?

– Что значит «видел»? На съездах партии, на приемах, в Байрейте – во время вагнеровских фестивалей – много раз... Лично у него на докладе не был. Но ведь служба составляла каждый день материал: о том, кто его посетил, о чем шла речь, реакцию Гитлера на тех, кто был удостоен аудиенции, слежка за этими людьми... Так что кое-какую информацию о нем в здании на Принцальбрехтштрассе при желании можно было получить... с трудом, но – можно.

– Эти материалы докладывали Гитлеру?

– Судя по тому, что обрабатывали их на нормальной машинке, – нет... Только то, что печаталось на «Ундервуде» с большими литерами, шло к нему тут же, с фельдъегерем...

– А кто получал материалы с нормальным шрифтом? Гиммлер?

– Конечно.

– А еще?

– Гесс, «брат фюрера», их не получал... Он вообще не жаловал службу, всегда подчеркивал, что государством арийцев правят не штурмовики или военные, но рабочий класс и бауэры...

– Кто? – Аркадий Аркадьевич не понял. – Сторонники Бауэра?

– Вы имеете в виду социал-демократа Бауэра? – Исаев не считал нужным скрыть усмешку. – Все социал-демократы, кто не успел сбежать, сидели в концлагерях, они ни разу не пошли на компромисс с нацистами... «Бауэр» – это «крестьянин»...

– А Борман? – спросил Иванов, пропустив замечание Исаева о социал-демократии. – Ему такие материалы отправлялись?

– Не думаю... Он бы обернул это против Гиммлера: «фюрер, за вами следят»...

Аркадий Аркадьевич хохотнул:

– И назавтра бедолагу в пенсне шлепнули бы в подвале...

Исаев покачал головой:

– У вас неверное представление о партийном механизме рейха... Вы знаете, кто был самым сильным противником фюрера?

– Ка-к это «кто»? Коммунисты...

– И социал-демократы. Не сбрасывайте их со счетов, – повторил Исаев. – Думаю, что в обозримом будущем именно они станут ведущей силой на Западе... Впрочем, это одна из тех тем, которые я готов изложить лишь товарищу Сталину, боюсь, другие меня не смогут понять из-за въевшихся стереотипов... Но я не об этом, – заметив восторженную улыбку Аркадия Аркадьевича, Исаев молча кивнул, подчеркивая этим, что он выполнил просьбу «генерала Иванова». – Я имею в виду другое... В двадцатых годах самым грозным противником фюрера был Геббельс...

– Тот самый?! – искренне поразился Аркадий Аркадьевич.

– Именно... А гауляйтера Коха помните? Руководителя областной парторганизации в Кенигсберге? Одного из ветеранов... нацизма?

– Не просто помню... Мы с ним работали – вместе с поляками... Молчит, сволочь...

– А вы знаете, что именно этот «друг фюрера» в двадцатых годах бросил лозунг: «В нашей рабочей партии решает большинство, а не папа! Долой партийных императоров, да здравствует национальная революция социалистов!» А кто его поддержал? Геббельс. Это было, если мне не изменяет память, в конце двадцать пятого... Так вот, он тогда прямо-таки заорал во время совещания, созванного истинным создателем партии Грегором Штрассером: «Я предлагаю исключить из рядов национал-социалистической рабочей партии Адольфа Гитлера как мелкого буржуа, пробравшегося в наши ряды! Мы – партия рабочего класса и трудового крестьянства! Мы не вправе терпеть в своих рядах ни социал-демократических, ни буржуазных элементов!»

Аркадий Аркадьевич слушал завороженно, даже папироску не решался закурить, хотя Исаев видел, как рука его то и дело тянулась к открытой пачке «Герцеговины Флор»...

– Да вы курите, – сказал он. – И я закурю, если разрешите...

– Бога ради, Всеволод Владимирович! Водочки не хотите? Рюмашку?

– Обвалюсь... Тащить придется... На ваших харчах человек только что не умирает... И язык начнет заплетаться... Давайте выпьем, когда я переберусь на свою квартиру...

– Тоже верно, – согласился Аркадий Аркадьевич, – я водку ненавижу, а пить приходится, особенно на приемах – дело есть дело... Ну и что потом?

– А через полгода Геббельс переметнулся к Гитлеру: тот посулил ему пост гауляйтера всех парторганизаций Берлина... И судьба Штрассера была решена...

– Погодите, погодите, тут что-то не сходится, – возразил Аркадий Аркадьевич. – Штрассера расстреляли в июле тридцать четвертого года, а вы говорите про двадцатые...

– Все сходится, – Исаев вздохнул. – Гитлер планировал комбинации против тех, кого считал недругами, не на год вперед, а на десятилетия... Думаете, он перед гибелью не заложил фугасы под будущее? Думаете, он ушел просто так, завещая лишь бить евреев? Не-ет, Аркадий Аркадьевич! Его фугасы так страшны, так изощрены, что и представить себе трудно...

– Какие именно?

– И это я готов открыть Иосифу Виссарионовичу. Только ему. После моей реабилитации... Никому другому, кроме товарища Сталина...

Иванов удовлетворенно, кивнул, изумленно покачав при этом головой: «Ну и работа, ну и профессионал!»

– А что же было со Штрассером после того, как Геббельс переметнулся?

– Ничего... Гитлер передал в его ведение орготдел НСДАП, ключевой пост; с тех пор все назначения и перемещения гауляйтеров готовил именно Штрассер. Но, утверждая назначение, Гитлер – в присутствии всего руководства партии – заметил: «Я согласен с критикой моих товарищей: нам не нужно императоров и пап, все вопросы решаем большинством! Меньшинство подчинено железной воле, выраженной массой». И Штрассер был вынужден проводить решения, которых он внутренне не принимал, но подчинялся им как фанатичный ветеран. А как это было выгодно первому лицу?! Он делал то, что ему выгодно, чужими руками!

Аркадий Аркадьевич ничего не ответил, попросил официантку принести ему рюмку водки, снова закурил:

– Ничего этого в наших информациях не было...

– А знаете, кто спас Гитлера от самоубийства?

– Какого?! Когда?!

Исаев испытующе посмотрел на собеседника:

– Если вы играете незнание, я рано или поздно пойму это...

– Клянусь детьми! Только... Всеволод Владимирович, пожалуйста, не говорите больше «национал-социалистическое» государство... У нас принято писать «фашистское» или, по крайней мере, «национал-социалистское»...

– Такого слова ни в немецком, ни в русском языках нет, – отрезал Исаев. – Так вот, после того как любовь фюрера, Гели Раубаль, сказала, что уходит от него, и ее за это убили из маленького пистолетика, любимого пистолетика фюрера, тот чуть не помешался... И Грегор Штрассер просидел с Гитлером, никому не отпирая дверь его квартиры, два дня... И спас его, черт возьми, от того, чтобы тот не пустил себе пулю в лоб... А вот разрыв между фюрером и Отто Штрассером, младшим братом Грегора, руководившим прессой, которая атаковала фюрера слева, произошел после того, как Гитлер принял в партию и приблизил к себе сына свергнутого кайзера – принца Августа-Вильгельма... Это было явным предательством первой программы партии, в которой говорилось, что представители эксплуататорских классов никогда не будут приняты в ряды национал-социалистов... И брат создателя партии, Отто, опубликовал в газете лозунг: «Истинные национал-социалисты должны покинуть „партию“ Гитлера»... Несмотря на это, вторым человеком в партийном аппарате продолжал оставаться Грегор... Это, кстати, ошибка – считать всех членов партии Гитлера ублюдками и кретинами... Вначале там было довольно много идейных людей... Странно, что у вас нет информации о Штрассерах, я же посылал вам шифровки из Лиссабона, когда Шелленберг взял меня с собою для организации убийства Отто Штрассера... Тот вовремя уехал из рейха, поэтому и уцелел... По приказу фюрера в РСХА был создан специальный отдел «террора» – для убийства Отто Штрассера, одного лишь Штрассера, представляете?! Он, кстати, жив, скрывается где-то в Канаде... Слыхали о его «Черном Интернационале»? Он создал его в эмиграции, в пику фюреру...

– Очень мало...

– Если у вас в архиве есть европейские и канадские газеты, я готов подобрать досье... Любопытно: у него было все, как и у Гитлера, только без призывов к антисемитизму, перекройке карты мира и войне... все остальное – калька, одно к одному: равенство, экспроприация банков и крупных заводов, права рабочим и ба... крестьянам...

– У меня хорошая память, – заметил Аркадий Аркадьевич. – Могли бы говорить «бауэры» – врезалось навечно. – И он сладко, как-то по-особому, тягуче, выпил принесенную официанткой водку; не закусывая, сразу же закурил, вновь выжидающе приблизившись к Исаеву.

– Если бы не Геббельс, – продолжил Исаев, – возможно, Грегор Штрассер не был бы расстрелян... Однажды Гиммлер показал Гейдриху фотографии черновиков речей Геббельса... Тот рассказал Шелленбергу, ну а этот поделился со мной... Геббельс переписывал каждую страницу раз по восемь... Сам вставлял пометки: «здесь нужны аплодисменты»... Или: «тут – драматическая пауза, чтобы началась овация», или: «резкий взмах рук, отчаяние на лице – неминуемы возгласы поддержки»... У него в «особой команде» было тридцать человек, которые рассаживались в разных точках зала, где выступал хромой, и организовывали толпу, начиная овации и выкрикивая слова поддержки в запланированных местах... Их потом всех расстреляли... В ту же ночь, когда убили Штрассера и Рэма... И еще одного человека шлепнули, без которого Гитлер бы вообще не состоялся, – господина Штемпфле; то ли пастор, то ли расстрига; он переписал всю «Майн кампф» – от начала до конца... Гитлер ведь провел две волны чисток: в тридцать четвертом и тридцать девятом... Он приказал имитировать покушение на себя, чтобы обвинить в этом «английских шпионов» – их руками в пивном зале были убиты самые памятливые ветераны, их заботливо посадили в первые ряды, поближе к трибуне фюрера, но тот быстро уехал, а эти через двадцать минут превратились в куски мяса... Ничего, а? Кстати, стенограммы бесед Гитлера с Брайтингом у вас сохранились?

– Не слыхал. Кто это?

– Вполне порядочный консерватор, редактор одной из немецких газет... Фюрер был заинтересован в нем... Тридцать первый год, кризис в партии, финансовый крах – нужна реклама... Вот он и пригласил его для интервью... Когда Брайтинг спросил фюрера, как можно идти к власти с кровавыми призывами Геббельса и Розенберга, которые требуют немедленно повесить всех марксистов и евреев, Гитлер ответил: «Лес рубят – щепки летят... Я не хочу скрывать: придя к власти, мы покажем, сколь тверда наша рука... Но мы не собираемся вешать на телеграфных столбах всех богатых евреев, чушь... Это всего лишь пропагандистский ход Геббельса и Розенберга, не судите их строго, они дают нации лозунги, которые угодны эксплуатируемым и голодным... Однако правда такова, что после победы мы будем приказывать, а немцы беспрекословно слушаться! Низы подчиняются, верхи правят! И Геббельс позаботится, чтобы девяносто девять процентов нации восторженно поддержали нашу политику! Печать будет мобилизована на службу обществу... Каждый будет призван к ответственности – в соответствии с законом!» Неужели не читали? – удивился Исаев. – По-моему, часть этих материалов была опубликована в Лейпциге в тридцать первом... И это у нас не переводили?

– В тридцать первом я занимался коллективизацией, Всеволод Владимирович... В органы пришел только в тридцать седь... Нет, в конце тридцать восьмого, по набору товарища Берия, когда мы раз и навсегда покончили с ежовскими нарушениями законности.


...На этот раз в здание МГБ они вошли через подъезд; Иванов показал удостоверение, бросив охране:

– Товарищ со мной, на него есть пропуск.

Когда вошли в его кабинет, со стульев поднялись три человека: двое были в форме, а один, сутулый, седой, лохматый, – без пояса; губы синие, глаза запавшие, но живые, мочки ушей оттянуты, увеличены – значит, болен.

– Это Гелиович, – пояснил Иванов. – Тот самый... Можете допросить его.

– Я бы хотел поговорить с ним один на один.

Иванов внимательно посмотрел на тех двоих, что стояли рядом с доктором, что-то, видимо, понял – то, чего Исаев понять не смог, и поинтересовался:

– В гестапо такую просьбу, учитывая специфику нынешней ситуации, удовлетворили бы?

– Нет, – ответил Исаев.

Иванов кивнул; обратился к военным (капитан и подполковник):

– Ну что? Пойдем походим по коридору, а? Когда дверь за ними закрылась, Исаев спросил:

– Вы знаете, кто я?

– Вы очень похожи на Сашенькиного мужа... Там много ваших фотографий... Все, правда, размножены с одной...

– Где это «там»?

– У Сашеньки. На Фрунзенской...

– Как вас зовут?

– Яков Павлович.

– В чем обвиняют?

– В шпионаже и антисоветской пропаганде.

– В пользу кого шпионили?

– Я не шпионил... Эти доллары остались в наследство от моего дяди... Его брат уехал в Америку перед революцией... А когда ввели Торгсин, он перевел доллары, тогда разрешалось...

– С вашими доводами согласились?

– Да.

– Значит, обвинение в шпионаже отпало?

– Да.

– Вы действительно занимались антисоветской пропагандой?

– Да.

– В чем это выражалось?

– Я хранил и давал читать другим книги врагов народа...

– Кого именно?

– Троцкого и Бухарина... Будь проклят тот день, когда я получил эти книги...

– От кого вы их получили?

– От профессора Шимелиовича...

– Кто это?

– Главврач Боткинской больницы.

– Почему он их вам дал?

– Потому что мы с ним очень дружили.

– В книгах есть призывы к антисоветским действиям?

– Я... Почему вы говорите так? Зачем? Не надо, пожалуйста! Я же признался во всем... Пощадите меня, я же хотел Сашеньке только добра! Она бы погибла иначе, – Гелиович заплакал. – Если бы вы только видели ее в сорок шестом! Если бы видели... Она никогда не любила меня... Я был вашей тенью... Она всегда любила только вас...

– Вас пытали?

Геолиович в ужасе откинулся на спинку стула:

– Что?! Зачем?! Почему вы так говорите?! Я не хочу!

– Как я говорю? Я просто спрашиваю: вас пытали?

– Нет. Со мной... Меня не пытали... Наши органы никого не пытают...

– Тогда отчего вы признались в том, чего не было?

– Было! – истерично закричал Гелиович. – Я во всем признался! Было!

– Ни в «Азбуке коммунизма» Бухарина, ни в книге Троцкого «Октябрь», которые вы хранили, нет антисоветской пропаганды. Один автор – член Политбюро и наркомвоенмор, другой – редактор «Правды» и член ЦК, чушь какая-то...

– А я категорически повторяю, что меня никто не бил! – снова закричал Гелиович.

– Я говорю с вами как друг, доктор... Я... Я благодарен вам за Сашеньку... И хочу вам помочь... Вы говорите, что вас не пытали... И что вы сами признались в антисоветской деятельности... Вы знали, что идете на преступление, прятав у себя книги Троцкого и Бухарина?

– Все советские люди знают, что это преступление... Значит, и я должен был знать...

– Почему вы зашили эти книги в матрац моего сы... Почему вы так тщательно прятали литературу, изданную в Советском Союзе?

– Что вам от меня надо? – прошептал Гелиович. – Ну что, объясните?! Я никогда не откажусь от признания, которое карается восемью годами! И ни днем больше!

– Вас сломали, – сказал Исаев. – Вы просто боитесь мне открыть правду, потому что знаете: нас здесь подслушивают... Закатайте рукава! Быстро!

Исаев подскочил к нему, думая, что именно сейчас-то в кабинет ворвутся; никто, однако, не ворвался. Руки Гелиовича не были исколоты; человек в своем уме, воля не парализована. А если кололи в ноги? Нет, его не кололи... Судя по тому, как он вскинул кисти, чтобы закрыть лицо, когда я бросился к нему, его просто били... Человек идеи обязан выдерживать все, а этот несчастный, которому пообещали сохранить жизнь, подписал с ними договор на верность... А Иван Никитич Смирнов, спросил себя Исаев, член Реввоенсовета, большевик с девятьсот первого года? Почему он все признал на процессе Каменева? Испугался побоев? Не верю. Накололи черт те чем? Тоже не верю, какие-никакие, но ведь зрители были в зале суда, они бы заметили психическое нездоровье подсудимого! Лион Фейхтвангер писал в своей книге «Москва, 1937», что Пятаков, Радек и Сокольников вели себя как совершенно нормальные люди, порою даже шутили, переговаривались друг с другом, отрицали пытки, хотя могли прокричать об этом... Ведь Радек лично знал Фейхтвангера, сказал бы ему по-немецки, все б полетело в тартарары и сделалось очевидным: спектакль, термидор, антиленинский путч! Почему не прокричал? Ладно, сломали, не знаю еще как, но их сломали... А люди?! Зрители?! Если завтра на скамью подсудимых выведут Клима Ворошилова и тот начнет признаваться, что был гестаповцем, этому тоже поверят?!

Исаев ужаснулся вопросу, потому что растерялся, не зная, что ответить. Если поверят, тогда стоит ли вообще жить? Во имя чего? Значит, над народом тяготеет трагический рок; такова наша судьба. Нет, возразил он себе с какой-то испугавшей его настороженностью, просто мы единственное государство, которое на протяжении веков было лишено самого понятия «Закон» и права на Слово.

– Если бы вы признались, что вас пытали, – устало сказал Исаев, подойдя к окну, – честное слово, мне было бы легче помочь вам...

И вдруг Гелиович рассмеялся:

– Да? Это как же? Предали б суду моих палачей?

Не оборачиваясь, Исаев ответил:

– Попробовал бы, во всяком случае... Я ведь такой же зэк, как и вы...

Гелиович поднялся:

– Отойдите-ка от окна, разрешите мне все кончить разом...

– Здесь непробиваемые стекла, пластик, – ответил Исаев. – Только шишку набьете.

– Помогите! – вдруг истошно, тонко закричал Гелиович. – Товарищ капитан, спасите! Помогите! Я больше не мо-о-о-гу!

Никто не вбежал в кабинет, было так тихо, что ломило в ушах.

– Простите, – сказал Исаев, отошел от окна и сел на стул рядом с Гелиовичем. – Я не скажу больше ни единого слова. Простите...

И он опустил руки между ног точно так, как Гелиович; фигура отчаяния, кто только ее изваял?


...Когда Исаева вывели из кабинета, Влодимирский, он же генерал Иванов, он же Аркадий Аркадьевич, обнял «Гелиовича».

– Спасибо, Шурка!.. Ты сыграл гениально! Поезжай на Рижское взморье, – он протянул ему пачку купюр, – и отдыхай как следует... В клинику мы позвоним, мол, служебная командировка... Готовься к новому делу, брат... Громчайшее дело, такого еще у нас с тобой не было...

...В Сочи Сашеньку встретил разбитной парень, подхватил ее фибровый чемоданчик, сказал, что Максим Максимович просил встретить у вагона: «С автобусами мучение, очереди, а я вас вмиг домчу».

В санатории ее приняла сестра в халатике, накрахмаленном до голубизны, померила давление, покачала головой: «Маловато, товарищ Гаврилина, размещайтесь, ваш муж попросил устроить для вас отдельную палату. Вообще-то у нас живут по два-три человека, но его просьба для нас – честь. И сразу пойдем к доктору».

Сашенька вошла в маленькую комнатку, открыла дверь на балкон и увидела зеркальную гладь моря; солнце было совершенно белым, окруженным желто-красным ореолом; жестяно, как-то игрушечно шелестела листва пальм.

Сашенька опустилась в плетеное креслице и сразу вспомнила строки: «Я тело в кресло уроню, я свет руками заслоню и буду плакать долго-долго, припоминая вечера, когда не мучило „вчера“ и не томили цепи долга...»

Она сняла жакетик, подумав, что сейчас ляжет спать и не проснется до завтрашнего утра, а когда проснется, будет новый день, она сядет к столу и напишет огромное письмо – сначала Максимушке, потом Санечке...

В дверь постучали:

– Открыто, – тихонько откликнулась она: в тюрьме соседки приучили ее к тишине. Боже, какие страшные женщины, меня нарочно посадили к этим проституткам и бандитским наводчицам, я ведь была готова на все, только б перевели к интеллигентным людям...

Вошла давешняя сестра и с прежней доброй, сострадающей улыбкой пригласила ее на осмотр.

Вид доктора поразил Сашеньку: по-ришельевски закрученные усы, бородка, грива седых волос, ниспадающих на плечи, и пенсне, болтающееся на черном шнурке.

– Наслышан, наслышан, – скаля чуть выпирающие желто-прокуренные зубы, быстро заговорил он. – Вопросов не задаю, приучили пациенты... Но, голубушка, что это у вас за давление? Девяносто на шестьдесят! Я вас просто выпишу из санатория с таким давлением, – довольно расхохотался врач. – Помрете вы, а отвечать за вас кому? Мне, старому дураку Евгению Витальевичу Рыбкину, честь имею...

– Как замечательно вы говорите, – Сашенька сидела по-тюремному, заложив руки за спину, – совершенно забытый русский... Так говорил мой отец...

– Жив-здоров? Или почил?

– Не знаю... Мы потеряли друг друга во время гражданской.

(О том, что отец ее эмигрировал в Америку, не знал никто, кроме Максимушки. Раньше это было не так страшно, а сейчас...)

– Нуте-с, давайте я сам померяю давление, а потом послушаю вас... С легкими все в порядке? Туберкулеза не было?

– Нет. Так мне, во всяком случае, кажется.

Послушав Сашеньку, Евгений Витальевич сокрушенно покачал головой:

– Вы кто по профессии, голубушка?

– Учитель.

– Историк?

– Нет, литератор. Почему вы решили, что я историк?

Евгений Витальевич надел на нос пенсне, глаза стали сразу же иными, жесткими, ответил с ухмылкой:

– Самый трудный предмет... Особенно история нашего государства... Неправда точит... Ладно... Сие – российское горестное теоретизирование, взгляд и нечто... Начнем мы с вами курс лечения вот с чего, голубонька... Массаж с самого раннего утра. Потом полчаса отдыха и нарзанная ванна... После нее – в кроватку... До обеда. Засим спать... Мертвый час... Не менее ста двадцати минут... После мертвого часа возьмем грязь – и в кроватку... На этот раз до утра...

– Какое страшное словосочетание «мертвый час», – сказала Сашенька. – Отдых, лечение, санаторий, мертвый час...

– Все претензии к космополитствующим лекарям, – раздраженно ответил доктор. – Притащили из-за границы это определение, совершенно с вами согласен, нелепо и страшновато...

– Евгений Витальевич, получается так, что я и к морю сходить не смогу?

– Голубушка моя, да вы и не дойдете! – Евгений Витальевич чуть повел носом, и пенсне легко соскочило на грудь; глаза снова сделались милыми и чуточку растерянными. – Сначала я вас укреплю, витаминчиками поколю, а потом гуляйте хоть весь день! Кстати, извините, но я обязан вас спросить: что это у вас на спине за шрамы?

Сашенька ответила так, как посоветовал следователь:

– Я была в плену у беляков... На Дальнем Востоке... это следы нагаек...

– Партизанили? – Евгений Витальевич снова надел пенсне.

Сашенька растерялась, к этому вопросу ее не готовили:

– Нет... Так уж случилось...

– Первая женщина, которая не умеет лгать, – сурово заметил доктор. – Поздравляю себя с такого рода открытием... И еще вот что, голубушка... На ночь вам будут давать чернослив и маленькую рюмочку коньяку, я бы не хотел травить вас бромом...

Сашенька покачала головой:

– Я только и мечтаю, как бы отоспаться... Мне ни бром не нужен, ни коньяк...

– Тут с врачами не спорят, голубушка... Коньяк придаст вам бодрости, улучшит аппетит...

– Я такая голодная, что готова есть по пять раз в день!

– Простите, вы москвичка?.. Там же хорошее обеспечение... Что, держали диету?

– Да... Хотела вернуть форму... Чуть перестаралась...


...Коньяк, который ей приносили, выливала в рукомойник; через неделю почувствовала себя окрепшей; иногда, правда, вскидывалась ночью и тонко кричала от ужаса: грезилась камера и эти ужасные женщины, которые лезли к ней на нары. Доктор разрешил прогулки; она уже написала четыре письма Максиму Максимовичу и три Санечке; не отправляла, мечтала сфотографироваться, когда не будет такой страшной.

Портрет получился на удивление хорошим, но, как ей показалось, с ретушью.

Когда она сидела, рассматривая свои портретики, в дверь постучали.

– Открыто, – ответила она, думая, что пришла сестричка с витаминами.

На пороге, однако, стоял мужчина в штатском, но с военной выправкой.

– Разрешите, Александра Николаевна? – спросил он. – Не помешал отдыху?

Сердце ее сжалось на какое-то мгновение, но сразу же отпустило, потому что мужчина, державший руки за спиной, переступил порог комнаты и протянул ей два роскошных букета:

– Гвоздики – от меня, розы – от Максима Максимовича, от сына – радиограмма...

Она схватила радиограмму: «Дорогая мамочка, примерно через две недели прилечу в Москву. Я тут хворал, бронхит, но меня поставили на ноги. Новый адрес папы знаю. Остановлюсь у него. Отдыхай как следует, родная. Целую, Саня».

Сашенька почувствовала, что расплачется, поднялась:

– Спасибо вам огромное...

И начала приспосабливать вазочки для цветов, незаметно утерев при этом слезы. Это дурно – позволять кому бы то ни было видеть в тебе то, что принадлежит только тебе, и никому больше.

– Александра Николаевна, – продолжал между тем мужчина, – я, видимо, огорчу вас, но меня уполномочили сообщить следующее: полковник Исаев срочно вылетел за границу... С заданием Правительства Союза ССР... Он очень волнуется за ваше здоровье... У нас есть возможность передавать ему ваши письма...

– Что?! Значит, он снова исчез?! Надолго?! Опустив глаза, человек тяжело вздохнул:

– На два года... Поэтому, пожалуйста, напишите как можно больше писем... И ставьте на них разные даты: ноябрь, декабрь, январь... Понимаете?

– Я читала такой рассказ...

– Какой?

– Как умирающий писал письма своему самому близкому человеку, и тот получал их десять лет, уже после смерти того, кто... У меня плохие анализы? Туберкулез? Язва?

– Как не совестно, Александра Николаевна! Лечащий врач сказал, что вы резко пошли на поправку... Просто когда человек работает за границей, он мучительно волнуется за своих, понимаете? Если мы передадим ему все письма скопом, без дат, он может занервничать – там, среди врагов, быстро учишься трагическому недоверию... По отношению ко всем. Увы, порою даже к своим: мол, не хотят говорить правду о ее здоровье...

– Когда вернется мой сын?

– Я не знаю...

– Вы не читали этого? – она указала глазами на радиограмму.

Посетитель нескрываемо удивился:

– Но ведь это адресовано вам! Я не смел читать вашу корреспонденцию...

– Максим Максимович ничего не написал мне перед отъездом?

– Его письмо ждет вас в Москве. По законам конспирации это нельзя отправлять по почте. И еще просьба... Не надо называть его в письмах по имени... Он сказал, что вы знаете, как называть его...

«Любовь, как я счастлива, что и это мое, зимнее уже, письмецо попадет в Ваши руки, такие сильные, сухие, нежные... Помните, Вы рассказывали, как Вам гадала судьбу цыганка, на берегу бухты, в дни золотой осени, когда солнце появлялось лишь в девять, а жарким становилось к полудню? Я всегда помню ее слова, вы их дважды повторили: „Берегись старика усатого, он зло на тебя таит, и уж если кто и погубит – так он...“ Нет ли среди ваших нынешних друзей злых и усатых стариков? ...Женщина – это музыкальный инструмент, но музыку из него умеет извлекать только великий композитор, а композитор – это высшая тайна мира... Вы – моя любимая и нежная тайна (только сильные люди, в чем-то суровые и закрытые, умеют быть нежными по-настоящему).

Кто-то рассказывал мне, что даже большие музыканты достают из своего архива музыкальные фрагменты прошлых лет, проигрывают мелодии других мастеров, видоизменяют их, и из этого рождается гармония. Я не поверила, потому что говорить о творчестве (любовь – это творчество, контролируемое дисциплинированной логикой, не смейтесь, это правда!) как о некоей механической работе – нечестно, в этом есть что-то от мелкой зависти несостоявшейся бездари, мечтавшей проявить себя в искусстве.

Вы же никогда не пользовались архивом и не искали своего аккорда в чужих мелодиях, Вы всегда были самим собою... Как это редкостно в наш век... Я счастлива, что мне выпало быть с Вами. Ведь порою даже одна встреча остается в тебе на всю жизнь, и ты близко видишь каждую ее подробность, явственно слышишь слова, четко, словно это было вчера, помнишь свои ощущения. А с другими людьми встречаешься ежедневно, говоришь, смеешься, печалишься, веришь, сомневаешься, но все это проходит сквозь тебя, мимо, мимо, мимо...

Кто-то сказал: «Надо уметь строить отношения...» Это проецировалось на мужчину и женщину. Строить можно сарай, но не отношения. Либо они есть, либо их нет... Иногда я с ужасом спрашивала себя: «А если бы мы с Вами всегда были вместе? Если бы провели под одной крышей не те прекрасные месяцы, что подарила судьба, а долгие годы?» Ведь все кругом уверяют, что рано или поздно любовь становится бытом... Наверное, самое страшное – это разрешить себе привыкнуть к счастью, которое есть любовь. Представьте себе, если бы к верующей бабульке пришел Христос и сказал: «Матушка, я хочу пожить у вас...» Как бы она, верно, была счастлива! Но Христос ведь не мог без людей, он служил им, и через год бабульке сделалось бы трудно терпеть множество гостей в своей маленькой избеночке... Неужели она бы перестала видеть в нем чудо и стала бы просить его пораньше заканчивать свои проповеди, не оставлять на ночь паломников и не забывать колоть дрова для печки... Неужели кратковременность счастья есть гарантия его постоянности? Но ведь это несправедливо! И я возражаю себе: не нам судить о справедливости, это понятие в людях субъективно и мало. Только высший суд определяет правоту человеческую: Кукольник умер, осиянный славой и любовью публики, а Пушкина тайком увезли на скрипучих дрогах в могилу, но кто остался?!

Вспомнила стихи. Увы, не мои. Вы знаете, чьи они. В них ответы на многие вопросы, которые живут во мне постоянно: «Я жду, исполненный укоров, но не веселую жену для задушевных разговоров о том, что было в старину. И не любовницу: мне скучен прерывный шепот, томный взгляд, и к упоеньям я приучен, и к мукам горше во сто крат. Я жду товарища, от Бога в веках дарованного мне за то, что я томился долго по вышине и тишине. И как преступен он, суровый, коль вечность променял на час, принявший дерзко за оковы мечты, связующие нас...»

Как прекрасно это, как избыточно: «Принявший за оковы мечты».

Не в этом ли разгадка всех споров о том, что такое любовь? Не оковы. Мечты.

Любовь, у меня все очень хорошо, веду класс, Санечка чувствует себя прекрасно, начал занятия в университете.

Я отмечаю каждый день в календарике не потому, что он прошел, а оттого лишь, что он приблизил меня к Вам.

И еще... Когда я отдыхала в санатории, спасибо Вам за это, лечащий врач сказал: «Бытие человеческое расписано, словно медицинские процедуры, особенно бытие женщины: сначала влюбленность, потом близость, затем пресыщение и переход в новое физиологическое качество – продолжение рода; ребенок, иная форма нежности, новая ее сущность; разрыв между иллюзиями поры влюбленности и прозой пеленок и недосыпания, когда у продолжателя режутся зубы; постепенный перенос нежности на младенца; неосознанная ревность мужчины, робкий поиск иного идеала, внутренний разрыв с прошлым; сохраняемая связь – дань долгу. Эрго – любовь убита физиологией, вечной, как мир».

Сначала я с ужасом отвергла эту теорию, столь цинической и гадостной она показалась мне. Потом подумала, что у нас все было бы иначе. У нас не было бы оков, мы бы жили мечтою, правда? Нет. Не правда. Вы всегда жили своими «читателями»... Неужели и нас могла постичь участь всех тех, кто, по уверениям врачевателя, существует по раз и навсегда утвержденным законам физиологии?! Тогда спасение в разлуках! Они дают силу мечтать и просыпаться каждый день с новой надеждой на близкую и счастливую, хоть и недолгую, встречу...

Я надоела Вам своим раздрызганным и грустным письмом?

Не сердитесь, потому что Вы приучили меня к открытости. Вы не представляете, какой страшный бич женщины – закрытость, тайна, думочки... Ах, как они отвратительны! Я ненавижу их, гоню прочь, но они то и дело, словно чертики, хихикая и зло усмехаясь, рождают в душе ужас и недоверие.

Я заклею это письмо, положу его в конверт, оденусь и пойду гулять по Кольцу, посижу на скамейке возле Пушкина, остановлюсь около Тимирязева, которого с некоторой пренебрежительностью называют «популяризатором», но ведь истинное популяризаторство есть превращение сложного в доступное всем! Это поднимает человечество на новую ступень знания, которое только и может спасти мир от ужаса... Не красота, нет... Федор Михайлович был не прав... Спасти мир красота не в силах, только Мысль и Знание – составные части Достоинства...

Любовь, я счастлива, что смогла поговорить с Вами.

Спасибо за это.

Я снова ощутила Вашу сухую ладонь с длинной и резкой линией жизни.

Как только Вы вернетесь, отдохнете у себя, жду Вас на Фрунзенской, в гости, будем пить кофе. А потом пойдем бродить... Втроем...

Храни Вас судьба, я прошу об этом каждое утро и каждую ночь...»

Когда Сашенька написала девять писем, приехал тот же штатский. Темнело, луна начала серебрить море.

– Накиньте плащ, – посоветовал он, – я хочу пригласить вас на вокзал...

Она вскочила со стула:

– Приехал Санечка?!


На вокзале, однако, сына не было. Ее посадили в «столыпинку» и отправили этапом в Москву. Абакумов получил у Сталина санкцию на приведение в исполнение приговора: «высшая мера социальной защиты»; Сталин посмотрел на карандаш – цвет грифеля был красный.


предыдущая глава | Отчаяние | cледующая глава