home | login | register | DMCA | contacts | help | donate |      

A B C D E F G H I J K L M N O P Q R S T U V W X Y Z
А Б В Г Д Е Ж З И Й К Л М Н О П Р С Т У Ф Х Ц Ч Ш Щ Э Ю Я


my bookshelf | genres | recommend | rating of books | rating of authors | reviews | new | форум | collections | читалки | авторам | add

реклама - advertisement



Глава 10

В очередной раз в море

Утро предпоследнего дня круиза выдалось на редкость поучительным. Впрочем, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости такого замечания. А вот на что я обязан открыть вам глаза безотлагательно, легко превозмогая в себе соблазн с притворной скромностью сделать вид, будто еще успеется воздать хвалу моим способностям, да и вообще – стоит ли о них говорить, так это на то, сколь велико оказалось мое педагогическое чутье, как нельзя кстати пригодившееся мне именно в тот день, когда я больше всего в нем нуждался. Точнее сказать – даже не я, а мои автономные чувства, которые упорно силятся верховодить моим же рассудком, отчего я и питаю к ним неприкрытую антипатию, а порой – самую настоящую враждебность, и потому всё время стараюсь держать с ними дистанцию, но которые в тот раз настолько распоясались, что я был вынужден преподать им показательный урок воспитания. Конечно, в столь щекотливом положении, в каком я очутился, – шутка ли, заниматься самовоспитанием вдали от бара «Лидо», в котором, как на грех, с 8 до 9 часов утра объявили тогда санитарный час, – одного чутья было явно недостаточно, и, чтобы оказать сопротивление разбушевавшейся стихии чувств, – мне пришлось обратиться к трудам классиков воспитательного романа. При этом я вовсе не собирался слепо подражать героям их произведений. Напротив, я прилагал все усилия к тому, чтобы критически осмыслить первоисточник, привнести в него дух времени, дополнить новым содержанием, почерпнутым мною из собственного опыта, приблизить его к реалиям местного пейзажа. Так, небезызвестное пособие по педагогике Ж.-Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании», призванное по замыслу автора формировать во французских гражданах уважительное отношение к труду, вырабатывать в них способность управлять своими безотчетными желаниями, благодаря моей творческой переработке и адаптации применительно к самому себе, теперь можно было бы озаглавить так: «Мишель, или О воспитании чувств на пути к Родине». Или даже так – чтобы всё ж таки чувствовалось благоухание заморского дезодоранта, устраняющего шлейф тянувшихся за мною миазмов: «Michel ou l'Йducation des sentiments en chemin vers le Patrie». И вынести в начало главы мое педагогическое дарование заставляет меня не пустое бахвальство, а исключительно стремление уберечь вас от повторения совершенных мною ошибок, состоявших в том, что я мало доверял интуиции, даром что она, как оказалось впоследствии, прямиком вела к таким мерам воспитательного характера, на опытное отыскание которых я ухлопал уйму драгоценного времени, ибо продвигался в этом поиске – исподволь, окольными путями, в долгих блужданиях по лабиринту собственного сознания.

Исполнить свой гражданский долг и незамедлительно предостеречь вас от этих ошибок побуждает меня мысль о том, что, может быть, как раз сейчас кто-то из вас, как и я в то утро, также нуждается в срочном обнаружении в себе педагогического дара. А если у вас его нет? А если на его поиски вам придется затратить столько же времени, сколько и мне? Ведь я же понимаю, что значит сердечная боль, которую надо снять в первую очередь, и лишь потом искать ей вескую причину. И уж если такая срочность не позволяет вам как следует сосредоточиться на ходе моего повествования, если посылаемые вами сигналы «SOS» уже многократно запеленгованы ближайшими винными магазинами, я, понятное дело, опускаю излишние подробности, поясняющие мотивы моего обращения к педагогике, и сразу и непосредственно перехожу к назидательной стороне дела, к его резюмирующей части. Так вот, тем, кому с риском для жизни недосуг сейчас вникать в утомительные детали моего воспитательного процесса, кому жажда ответа представляется в данную минуту намного богаче, нежели мучительный поиск вариантов решения, я, не тратя времени даром и одновременно обнадеживая всех изнывающих от жажды, сообщаю: спасательное судно уже вышло, можете наливать – истина в вине!

Сказать по совести, я уже где-то слышал нечто подобное, что, естественно, несколько принижает неординарность сделанного мною педагогического вывода, но вместе с тем придает ему и более общее звучание. Да чего там мелочиться – просто всеобщее, то есть при всем многообразии индивидуальных предпосылок непреложность указанного умозаключения остается незыблемой. Проще говоря, повод, побуждающий вас воспользоваться означенным средством спасения, уже не имеет ровным счетом никакого значения, его даже нет нужды принимать во внимание, поскольку его роль ничтожна, коль с самого начала ясно, чем всё закончится. Говоря еще проще – пейте себе на здоровье, не задумываясь над тем, под каким предлогом вам следует выпить. А, вы уже выпили! Ну, молодчики! Я вам просто завидую! Ну а если кто-то из вас невзначай всё же замешкался, решив вместе со мной предварительно разобраться в причинах, подвигнувших меня к такому исключительно оригинальному утверждению, я не стану злоупотреблять его терпением – я же не изувер какой! я же прекрасно понимаю, что и пытливому человеку выпить охота! – а потому немедленно перехожу к обосновывающей части уже известного вам вывода, к его посылу...Итак, в эти ранние утренние часы обычного для данного времени суток противоборства между мятущейся душой и охолаживающим ее рассудком, когда за окном каюты бескрайними далями голубели морские просторы, когда мягкое, бархатное солнце приятно нежило глаз, а легкий, освежающий ветерок ласково поглаживал мою темно-русую шевелюру – стоп-стоп! к чему эта льстивая ложь! только безжалостная правда! злопыхатели российской демократии мне этого не простят! конечно... редкие пряди поседевших волос, – именно сейчас я всей кожей по-настоящему ощутил близость финала в том праздничном представлении, которое называется морским круизом, а вместе с ним и значение выражения – «увидеть Париж... и умереть». Однако судьбе столь банальный итог отнюдь не казался исчерпывающим, поэтому она уготовила мне куда более изощренное и неотвратимое испытание, – испытание встречей с Родиной. Иными словами, охватившее меня душевное смятение явилось результатом не столько приближения скорбного финала, который, как известно, рано или поздно неизбежно наступает, сколько не вполне ясных перспектив, что поджидают каждого из нас потом. И тут уж злодейка не стала жмотничать, благосклонно предоставив на выбор весь свой широчайший ассортимент возможностей, как-то (в порядке возрастания удовольствий): а) загробный мир как адову темницу для грешников; б) то же потустороннее пристанище, но уже в виде райского жилища для праведников; в) земную юдоль для тех и других в качестве подготовительного этапа на пути к конечной цели, обозначенной пунктом а) или б).

Эти нехорошие предчувствия, вмещавшие в себя и сердечную тоску от скорого завершения праздника, и едва сдерживаемые эмоции по случаю предстоящего свидания с Родиной, давили на мозги подобно тесному головному убору. Мне бы сорвать с головы эту мешавшую нормальному кровообращению всепогодную меховую шапку-ушанку, носимую мною постоянно, вне зависимости от времени года, но вместо этого я еще плотнее натягивал ее на голову – до самых бровей, чтобы, не дай бог, не застудить, как выразился искусствовед, свои косные мозги от демократических сквозняков, буйных ветров перемен и прочего тлетворного влияния внешних и внутренних раздражителей и вместе с тем еще как-то сохранить в себе способность ориентироваться на местности.

Чем большее блаженство я испытывал, глядя в открытое окно каюты, тем сильнее мне хотелось как страусу засунуть голову в песок, забиться под койку, спрятаться под шпангоутами обшивки, затеряться среди мореходного такелажного хозяйства, прикинуться каким-нибудь обязательным предметом корабельного инвентаря, – хоть спасательным кругом, хоть тем же шлангом. До конца круиза оставалось еще целых два дня, а эта обволакивающая муть мрачных предчувствий начала отравлять мне жизнь уже сейчас, претендуя на всевластие надо мной. «Неужто искусствовед пожертвовал собой напрасно? Неужели его романтическое геройство не найдет должного отклика во мне? – От волнения я закурил сигарету. – Нуже... решайся. Да, это трудно по капле выдавливать из себя раба, но ведь надо же когда-то начинать. Так начни прямо сейчас. Сбрось со своей темно-русой – ну вот, опять понесло! так и тянет на лживую литературщину, отражающую действительность в искаженном, приукрашенном виде! – скинь со своей лысой башки этот чертов малахай, доверься своему разуму».

И тут же другой человек во мне, словно провокатор Азеф, обращающийся к своему давнему товарищу – члену эсеровского боевого комитета по подготовке восстания, въедливо загундосил:

– Точно-точно, самое время выступать, настала наконец-то пора освободиться от плена рабской униженности. Пробил час раскрепощения народных умов. Так что давай, оголяй свою неразумную лысую башку, посмотрим – куда это тебя заведет.

– А куда это меня может завести? – с вызывающей отвагой огрызнулся я.

– А хоть куда! Причем, обрати внимание, – не просто с непредсказуемыми, а вовсе нежелательными последствиями.

– Ой, только не надо меня пугать. Как-нибудь и это переживем, не впервой.

– Экий ты эгоист, однако, – пошел он уже на попятную, сам, должно быть, испугавшись губительных последствий своего подстрекательства по отношению к близкому соратнику по партии. – Ты-то, может, и переживешь, а о других ты подумал? О народе своем ты подумал? Нет? Вот так всегда получается – чуть что, так мне приходится за тебя думать, – протараторил он с обидой.

– А я по-твоему кто? Разве я – не частица народа?

– Ха-ха-ха! Вот же рассмешил! Да какая ты частица! Народ, можно сказать, превозмогая летнюю усталость после хлебоуборочной страды, как папа Карло, горбит сейчас спину на посадке озимых, вовсю уже, небось, вкалывает, готовясь к зимнему отопительному сезону, а ты что делаешь – в средиземноморских круизах прохлаждаешься! Не дело это, не дело, товарищ! Давай-ка лучше – укутайся потеплее, надвинь плотнее шапку на голову и возвращайся на Родину, присоединяйся к народу, к его повседневным заботам и чаяниям.

Слушая его увещевания о приобщении к ратному труду по основному месту службы, я вдруг вспомнил эпизод из одного испанского фильма, в котором герой после недолгих раздумий принимает предложение об устройстве на работу в местную тюрьму, где открылась вакансия на должность исполнителя смертных приговоров, проще – палача. Я живо представил себе сцену, когда по длинному тюремному коридору движется процессия из представителей тюремной администрации, судебного пристава, священника и осужденного на казнь арестанта, что с мужественным видом твердо шествует в окружении надзирателей. А за всей этой толпой еще два здоровых бугая из охраны волокут под белы ручки всяко упирающегося несчастного героя на его штатное рабочее место.

– Ну, это у него с непривычки, – легко прочитав мои тайные мысли, успокоил меня однопартиец, – скоро пройдет, и, даст бог, уже дальше всё пойдет как по маслу. Да и тебе ли жаловаться! Можно подумать, ты первый раз возвращаешься на Родину!

– Да нет, конечно, не первый, но знаешь – такая порой вдруг серая тоска заполняет душу, так всё скручивает изнутри от ощущения предстоящих безрадостных и холодных будней, что не помогает даже нежная теплота любящей женщины и искреннее участие близких друзей, которых я, как незваный гость, вынуждаю проявить гостеприимство не хуже – да простят меня соседи по Федерации – доброго татарина. И мне кажется, будто со мной происходит нечто странное. Будто я, дабы снять с них эту непомерную ношу и без посторонней помощи унять в себе душевное томление, облегчить боль, разгрузить душу, словно юный мичуринец, не дожидающийся милостей от природы, переналаживаю свои внутренние органы так, чтобы сердечный насос функционировал уже не только для перекачки крови, но и доставлял из переполненной и страдающей души в пустующее сознание смешанные с кровью сгустки душевной слизи, которые моему мозгу под действием остаточных ферментов мышления предстоит оплодотворить в полноценные зачатки нового сознания. И вот уже частично освобожденная душа не дает покоя моему измененному сознанию, будоражит его, заставляет думать, сопоставлять, анализировать, подталкивает к заумным разговорам с самим собой в надежде на то, что мне удастся объяснить причины своего состояния и найти выход из создавшегося положения.

– Во-во, я же говорил – типичная ломка сознания с крайне нежелательными последствиями. Вот что значит не предохраняться, подзалететь – как нечего делать! Ушанка, видите ли, ему давит! А уж по недосмотру беременное сознание наверняка вылупит такого монстра, который, вместо того чтобы радовать своих родителей первыми гортанными криками «агу-агу», сразу же начнет шпарить на английском языке вроде как самим сочиненную еще на стадии развития зародыша «Декларацию прав человека» и настаивать на немедленном переустройстве отношений с государством и обществом, вплоть до освобождения личности от кабального духовно-нравственного наследия нации. – Он сделал короткую паузу. – Нет, брат, лучше семь раз отмерить, прежде чем пускаться по заграницам!

– Так ведь и дома то же самое, так же душа ноет, буравит мозги, ну разве что не так остро.

– А ты ее, мамочку, водочкой. Ну а чтоб тебе сейчас полегчало, начни с капитанского коктейля. Что там у вас сегодня?

Я потянулся к программке дня.

– Коктейль «Mimosa».

– А состав?

– Шампанское с оранжадом.

– Да, не густо, – разочарованно заключил он. – И о чем думает ваш капитан в такой ответственный момент, на пороге свидания с Родиной, – ума не приложу!

– Тут еще, кажется, – робко мямлил я, разглядывая листок, – что-то такое говорится про сегодняшнюю послеобеденную распродажу на прогулочной палубе спиртных напитков по сниженным ценам.

– Ну-ка, ну-ка, а чуть поподробнее, если можно.

– Виски, джин, скотч, ром, текила, ликеры...

– Ну вот, видишь, оказывается, не всё так плохо. Хотя на мой вкус – послушай уж дружеского совета, – умнее было бы воспользоваться теми средствами усмирения чувств, которые всегда под рукой и наиболее доступны на Родине. Там же тебе тоже понадобятся смирительные лекарственные препараты.

Я далек от мысли кого-то наставлять своими поучениями и уж тем более урезонивать в проявлении каких-либо индивидуальных склонностей, но в данном случае – в необузданном стремлении собеседника склонить меня к искуси-тельному оздоровлению сознания посредством укрощения расшалившейся души алкоголем – я усматривал ту же особо загадочную преференцию, какую ветдиагносты отводили лептоспирозу и трихомонадному вагиниту, не в пример другим заболеваниям более всего внушавшим к себе доверие и трепетное благоговение, коими я только и мог оправдать понесенные мною дополнительные расходы на приобретение Люськиного ветеринарного свидетельства. Поэтому с максимальной обходительностью, стараясь ни в коем случае не поставить в неловкое положение старого товарища по партии и не имея никаких веских доводов против ранее высказанного им предложения, я осторожно, как если бы между собой вели академическую дискуссию два малопьющих полемиста, поинтересовался:

– А что, без выпивки никак нельзя?

– Можно подумать, что я тебя чему-то плохому учу, – с нескрываемой досадой в голосе парировал он. – Я же тебя не первый год знаю, плохого не посоветую. К тому же все прочие способы избавления от тягостного душевного разлада, уверен, лишены для тебя желанной привлекательности. Да и зачем, спрашивается, мельтешить и искать какие-то другие способы налаживания душевного контакта с самим собой, когда с тем же успехом можно продолжать пить горькую, свято веруя в неисчерпаемость сего живительного источника, всеохватность успокоительного действия которого так до конца и не познана. Такая всеядность с твоей стороны была бы явно преждевременной и еще больше бы свидетельствовала о твоей душевной растерянности. Нет, конечно, если ты так упорствуешь, то, пожалуйста, я могу порекомендовать тебе отыскать призвание к какому-нибудь делу, которому ты в состоянии отдаться с тем же самозабвением, какого требует от тебя достаточно регулярная выпивка. Ну а если таким призванием ты не располагаешь, ну что ж, и это не беда, попробуй тогда чем-нибудь увлечься, попробуй, скажем, посмотреть на мир холодным меркантильным взглядом оценщика из пункта приема вторсырья и пуститься в погоню за деньгами – тоже отвлекает.

Дальше мне уже не составляло большого труда представить себе весь реестр, который он держал для меня за пазухой. Определенно, решил я, последует предложение внимательно осмотреться по сторонам и выбрать себе врага, подобающего занимаемому мною положению в обществе: если, допустим, международный исламский терроризм покажется мне детской забавой, тогда он с радостью подсунет мне всемирный антироссийский сговор в лице транснациональных западных корпораций, либо южно-американских наркокартелей, или нефтедобывающих компаний из стран ближневосточного бассейна, что рвут на себе последние жилы, дабы превратить нашу великую державу в свой сырьевой придаток, из которого руками самих российских нефтяников, сплошь исколотыми героином, они будут за бесценок выкачивать народное достояние под злорадные усмешки играющих на понижение шейхов из ОПЕК; если же и эти заговорщики не привлекут моего внимания, то он с превеликим удовольствием готов будет подыскать мне что-нибудь попроще, что-нибудь более осязаемое, например, схватиться с внутренним противником, сильно смахивающим своей упитанной рожей на жирующего олигарха или осунувшимся кавказским лицом на злобного чечена. Ну а если и они не сумеют прельстить мое воображение, обязательно найдется кто-нибудь другой, потому что кто ищет – тот всегда найдет. Тем более что поиск виновного не только не затрагивает функции механизма мышления, но и ведется на уровне всего лишь подкожного залегания чувственных рецепторов, которые рефлекторно отзываются на внешние раздражители и воздействуют на человека как на составную часть толпы, отчего уже взрослый человек, словно убежденный в своей правоте капризный младенец, с чистой совестью ищет и находит виновного в ком угодно, но только не в себе самом. Не исключено также, что при условии предъявления мною аттестата о некоторой культурно-образовательной зрелости и представления доказательств в пользу моей приверженности идеалам гуманистов, отстаивающих недопустимость подавления личностного сознания вековыми идейно-нравственными догмами общественной мысли, мне поступит предложение примкнуть к разрозненным рядам интеллигенции, что врачует в тиши библиотечных кабинетов свои душевные раны подобно монахам в монастырских кельях. Впрочем, с этой интеллигенцией одни сплошные хлопоты: корочками успели обзавестись почти все, а вот с гуманистическими идеалами дело обстоит гораздо хуже – просто из рук вон плохо.

– Размечтался! Твой потолок – пить горькую и быть поближе к народу, а не пристраиваться к интеллигентам, – категорично, тоном общественного обвинителя, вынес мне приговор мой задушевный собеседник. – Хотя, не скрою, есть у меня еще одно средство для тебя – такое же универсальное, как водка, и такое же благочестивое, как интеллигентское отшельничество.

– Иди ты! – я чуть было не подпрыгнул на месте, сгорая от нетерпения поскорее услышать сокровенный рецепт, в предвкушении которого уже готов был мысленно завязать с бесшабашной пьянкой и избавить себя от необходимости доказывать гуманистическую пригодность, что, впрочем, придавало охватившему меня радостному волнению дополнительный оттенок светлой грусти, уходившей корнями в мое далекое прошлое, поскольку еще со времен окончания средней школы я всё ж таки располагал кое-каким аттестатом. – Ну же, ну... – в возбуждении подгонял я его.

Однако он не спешил доставать козырного туза. И мне даже показалось, что его промедление с ответом было продиктовано не столько желанием в очередной раз поглумиться надо мной, сколько потребностью в том, чтобы самому внутренне собраться, должным образом подготовиться, прежде чем произнести вслух это чудотворное средство. В подтверждение моего предположения он зашептал:

– Погоди, не гони, дай проникнуться...

– Кончай тянуть резину, не томи душу, – едва владея собой, прошипел я.

– Эх, сейчас бы немного медитации не помешало... – мечтательно произнес он.

– Издеваешься, что ли! Ану-ка, живо выкладывай, платная ищейка охранки! – процедил я сквозь зубы, теряя самообладание и давая ясно понять, что время для светского трепа кончилось, и начинается допрос с пристрастием, когда все средства хороши, включая злостные оскорбления и направленный в глаза слепящий пучок света настольной лампы.

– Хотя бы чего психоделического послушать... – продолжал он как ни в чем не бывало наводить тень на плетень.

– Да ты что – смерти моей хочешь! – уже заорал я. – В глаза, в глаза, я сказал, смотреть! А ну колись, иуда эсеровская!

– Ну никаких тебе условий для работы!.. Чую кругом один затхлый дух мирского разврата, и никакого благовония окрест. Даже веточки корицы, и той под рукой нет!..

– Задушу, сволочь! Гони рецепт!!

– Религия!!!

Тайна смиренного покоя окутала мир. Ее покровы незримым воздушным пологом свободно ниспадали к мягкому изголовью, на котором покоилось мое дремлющее сознание, теперь уже всё больше и больше погружавшееся в бездну иррационального забытья. Окончательному погружению в сон мешал какой-то противный непрерывный посторонний звук, напоминавший скрип давно несмазанных дверных петель. Откуда взялись эти петли? Откуда взялись эти двери? Я бодрствую еще наяву или уже во сне? Эге! Уж не двери ли это Департамента тайной полиции, под скрип которых шныряли взад и вперед ее секретные агенты, прилаживая перед выходом на улицу свои накладные усы и бороды? Вот и сейчас дверь резко заскрипела, и – то ли воочию, то ли в сновидении – я успел заметить, как шмыгнул в нее член «боевого крыла» партии эсеров Евно Азеф, а вышел, озираясь по сторонам, уже совсем другой человек, но тоже провокатор – загримированный под священника миротворец Жора Гапон.

И надо же было такому случиться, что первым попавшимся ему на пути прохожим оказался именно я, – уже подавленный и лишенный твердости духа, но еще абсолютно тверезый. Не воспользоваться столь удачным стечением обстоятельств – явилось бы верхом неоправданного расточительства. Поэтому он, преисполненный заботой о моем душевном здоровье, широко развел руки в стороны и сцапал меня как наивного птенца, ни сном ни духом не ведавшего прежде о существовании на свете силков, сетей и других орудий отлова мелких заблудших тварей.

– Мирянин! – обратился он ко мне, безошибочно угадав в случайном страннике лакомую для себя добычу. – Твои нравственные силы сейчас истощены и унижены. Они не способны справиться с охватившим твою душу унынием. Чему ж тут удивляться, – даром, что ли, свалились на тебя десять дней заморской благодати, или, как сказал бы Джон Рид, – десять дней, которые потрясли мир твой! А всё потому, что тебе недостает веры, без которой на Руси нечего делать, и жизнь становится тяжкой обузой. Послушай меня: надень всё самое чистое и пойдем-ка со мной.

– Да чистого почти ничего не осталось, ну разве что бабочка. А позволь спросить – куда пойдем-то?

– Да тут неподалеку: сначала по проселочной дороге воображения, затем вдоль края смиренного сознания, ну а потом уже всё время прямо и прямо – по тропинке, ведущей к истокам нравственного воспитания, в тихую пустынь к одному почтенному старцу.

Нацепив на голую шею бабочку, специально прихваченную мною на случай особо торжественных церемоний и так ни разу еще здесь не надетую, я последовал за своим провожатым.

Стоял промозглый осенний день. Было ветрено и холодно. Искусственная борода моего спутника развевалась на ветру как трепещущая на древке хоругвь, а моя бабочка, слов – но ожившее насекомое, норовившее вот-вот упорхнуть, беспорядочно хлопала матерчатыми крылышками, однако, притянутая тугой резинкой, держалась на шее так же монументально и намертво, как суровый лик святого великомученика на иконе в массивном окладе.

Дорога пролегала мимо развалившихся коровников, заброшенных леспромхозов, полупустых деревень, в которых избы стояли с заколоченными ставнями. Изредка нам даже попадались на пути живые люди, но преимущественно это были одетые в древние кацавейки такие же древние старики и старухи, что пристально смотрели нам вслед сквозь зияющие пустоты в покосившихся изгородях. Впереди жилья уже не было, и дорога, постепенно сужаясь, вывела нас к бурелому, за которым пугающе темнела дремучая чаща. Мы вошли в лес. Я старался держаться как можно ближе к своему проводнику, черная ряса которого уже в нескольких шагах от меня почти полностью сливалась с густой теменью леса. Отводимые им в сторону хвойные ветки больно стегали меня по лицу. Сначала я старался как-то заслоняться от этих хлестких ударов, но вскоре, убедившись в тщетности своих попыток, перестал отстраняться, а чтобы легче переносить возникшие неудобства, я попробовал представить себе – каким насмешливо-ироничным взглядом одарит меня человек, осужденный к наказанию быть измочаленным шпицрутенами, перед тем как его прогонят сквозь строй понуро склонивших головы солдат. Впрочем, после короткого раздумья, я сообразил, что завистливый взгляд приговоренного к экзекуции шпицрутенами наказуемого мало подходит к тому положению, в каком нахожусь я. Покуда я не натворил ничего предосудительного, мне требуется мужество иного рода, – не присутствие духа послушно принимающего расправу за совершенный проступок провинившегося, а храбрость сознательного добровольца, относящегося к физическому наказанию розгами как органической составляющей единого общесозидательного процесса воспитания свободной и творческой личности.

За такими размышлениями я не заметил, как лес начал постепенно редеть, и впереди уже показались проблески света. Скоро мы вышли к тропинке, тянувшейся вдоль низкого берега узкой и мелкой речушки. Несмотря на то что я весь продрог, и тело мое покрылось сплошь кровоточащими ранами, а внутри саднило от жажды и голода, – идти после густого леса по мягкой влажной траве было легко и даже приятно. В отдалении, на поросшем одиночными деревьями холме, замаячила маленькая церквушка. Мы ускорили шаг.

Перед воротами мой спутник остановился, открыл калитку и любезно пропустил меня вперед, хотя огромная дырища в заборе рядом с калиткой, несомненно служившая более удобным проходом, причем сразу для нескольких человек, особенно в том случае, когда их руки заняты тяжелой поклажей, – умаляла до некоторой степени значимость проявленной им великосветской галантности. Посреди довольно обширного двора стояла деревянная церковь, больше напоминающая часовню. За ней располагались монашеская обитель и ряд неказистых пристроек. Всё было по-нищенски худо и сиротливо. Вокруг церквушки торчали пни недавно срубленных деревьев. Их крупные сучья и стволы валялись тут же; ограда монастыря обветшала и кое-где завалилась; позади келий были разбиты чахлые огороды; в нехоженых участках двора колыхался пожухлый бурьян, а в дальнем конце громоздилась выгребная «яма», около которой в поисках чего-нибудь съестного уныло бродили тощие собаки, и, не находя там для себя никакого пропитания, одни из них жалобно скулили, а другие дико подвывали. Людей во дворе не было, поэтому мы прошли в церковь. За недостатком свеч в ней теплились лучины. Внутри царил полумрак, сквозь который угадывались очертания установленного в центре большого рубленого креста. Пустынножители дружно молились. Не желая смущать их своим бесцеремонным вторжением, я вышел во двор. Мой напарник последовал за мной.

Я присел на пенек и многозначительно посмотрел на своего спутника. Поймав мой выразительный взгляд, он заговорил вполголоса:

– Ты не смотри, что здесь так скудно и бедно. Как говорится: бедность – не порок. Да, действительно, братия особо не шикует. Я тебе даже больше скажу: по выражению одного историка, «в обиходе братии столько же недостатков, сколько заплат на сермяжной ряске игумена; чего ни хватись, всего нет; случалось, вся братия по целым дням сидела чуть не без куска хлеба. Но все дружны между собой и приветливы к пришельцам, во всем следы порядка и размышления, каждый делает свое дело, каждый работает с молитвой, и все молятся после работы. Быт и обстановка пустынного братства поучают нас самым простым правилам, которыми крепко людское христианское общежитие». Вот так-то! Кстати, ты почувствовал, как скрытый огонь обдал тебя живительной теплотой, когда ты вступил в эту атмосферу труда, мысли и молитвы?

– А то как же – конечно, почувствовал! Как я мог не почувствовать? Хотя, если честно признаться, кое-что мне всё же не совсем понятно.

– Например?

– Ну, например, – чего бы братии между делом забор не поставить да пни не выкорчевать?

– Эх, не о том ты говоришь. Я тебя, дурака, для чего сюда привел?

– И в самом деле – для чего?

– А чтобы ты увидел всё это и ушел отсюда ободренный и освеженный, подобно тому, как мутная волна, прибиваясь к прибрежной скале, отлагает от себя примесь, захваченную в неопрятном месте, и бежит далее светлой и прозрачной струей.

– Это ты красиво сказал. Сам придумал или вычитал где?

– Сам, конечно... ну... то есть не совсем... как бы сказать... короче – это всё тот же историк. Но я разделяю.

Слушая доносящееся из церкви молитвенное песнопение, я почувствовал, как во мне разгорается волчий аппетит. С чего бы это? Уж не причина ли тому – странным образом возникшая ассоциация с домкомовским хоралом в Калабуховском доме, что сопровождал обильную вечернюю трапезу Филиппа Филипповича и доктора Борменталя. Видимо, из-за сильного чувства голода у меня возникла острая форма амнезии, ибо, сколько я ни старался, я никак не мог вспомнить, о чем же беседовали эти почтенные господа, но вот по части того, что они кушали... В ту же секунду у меня предательски засосало под ложечкой. Так, только спокойно, как и подобает философу, с холодной отстраненностью, без всяких там слюновыделений. Начнем по порядку: закуски для не дорезанных большевиками помещиков – ломтики тонко нарезанной семги, кусок сыра со слезой, в обложенной снегом серебряной кадушке – икра (не берусь утверждать какая – зернистая или паюсная), в дополнение к холодным закускам – маринованные угри; теперь закуски, которыми оперирует мало-мальски уважающий себя человек, – московская горячая (интересно, что бы это могло быть? кулебяка? расстегай? форшмак?...), раки на пару; далее – суп (хочу надеяться, что это была сборная мясная солянка, само собой, с каперсами); потом – ростбиф с кровью и осетрина, должно быть, отварная, впрочем, почему бы и не жареная, а еще лучше – запеченная под луковым соусом с шампиньонами; наконец, вина, и венец стола – обыкновенная русская водка. Ничего, кажется, не упустил? Ах да, в довершение обеда – дорогие сигары. Чтобы мысленно переварить всё это пиршество, мне пришлось закурить.

Но вот прозвучали три удара в малое било, и монахи с пением псалма вышли из церкви. И тут их взору открылась следующая картина: на пеньках в непотребных одеждах сидят два ужасно похожих друг на друга человека, только один в новомодной рясе и с бородой, а другой в коротких штанах и с маленькой птичкой на шее, и уже в обратном порядке – один, подобно скомороху, забавно пускает дым изо рта, а другой, будто бы тоже бродячий комедиант, смачно поплевывает себе на пальцы и прямо на глазах ошеломленных иноков ловко прилаживает к подбородку непонятно как оторвавшуюся бороду. От такого зрелища у ребят шары полезли на лоб, и они непроизвольно попятились, когда же тревога помаленьку улеглась, они вновь осторожно приблизились и обступили нас уже плотным кольцом. Сначала робко, а потом взахлеб и наперебой монахи принялись расспрашивать нас о том, кто мы и откуда, и что это за диковинные предметы у меня на шее и в руках, указывая округленными глазами на бабочку, зажигалку и пачку сигарет. Я едва успевал отвечать, что мы, мол, пришельцы из будущего, находимся здесь проездом, пришли повидаться с преподобным старцем, а эти необычные на первый взгляд вещи служат для торжественного выхода в свет и курения благовонного фимиама, пусть и наперекор строжайшим предупреждениям Минздрава.

Тогда один из монахов, должно быть, назначенный игуменом старшим, попенял мне:

– Больно ты смелый, дяденька, ежели так вот, без опаски, позволяешь себе кичиться непослушанием супротив высокого княжеского повеления! Как там бишь его... Минздрава?

Несомненно, это был прямой выпад в мой адрес, который я расценил не иначе как попытку устрашения и одновременно призыв к смиренной покорности. Поэтому при всей своей сдержанности я, конечно, не мог спустить ему подобную вольность.

– А разве тебе и твоим товарищам не говорил ваш настоятель, – отвечал я с деланной строгостью, – что негоже после молитвы предаваться пустому празднословию, и для истинного монаха есть лучшие способы проводить свое досужее время, нежели пускаться в шаловливую болтовню с незнакомцем. Чем зря баклуши бить – пошли бы, что ли, дырку в заборе заделали да помойку почистили, а то уже язык просто не поворачивается называть ее ямой.

Братия, удивленная моим нахрапистым тоном, насупила лица, ну а тот, что корил меня своеволием, так даже оскорбился:

– Так ведь некогда, дядечка, всё о вас, грешных, печемся в молитвах. Да и успеется еще с этим, чего понапрасну время-то терять, когда дел – непочатый край, когда нравственные силы в народе укреплять надобно, поднимать его дух, вселять в него веру, которая только и является источником нравственного чувства, истинным чудотворным актом.

Я хотел было предложить молодому затворнику иную аргументацию, дающую возможность посмотреть на монашескую занятость пустынножителей цепким, но в то же время беспристрастным взглядом одного из сегодняшних благодарных потомков, для которого квинтэссенцией света русской души и темени разума, или, если сказать по-другому, перепавших ему по наследству нравственного стоицизма и безнравственного гражданского самосознания, как раз и служит нынешнее гармоническое единство нашей экономики и состояния гражданского общества, но в последний момент отказался от этой рискованной затеи. В конце концов, я же не скандалить сюда пришел! «Тогда зачем я сюда пришел? Искать жизненных стимулов? Здесь?! В этой отрекшейся от мирской жизни обители? А ведь этот субчик с фальшивой бородкой, кажется, что-то такое говорил... Ах да, чтобы я в образе „мутной волны, прибившись к прибрежной скале и отложив от себя захваченную в неопрятном месте примесь, бежал бы себе далее светлой и прозрачной струей уже ободренный и освеженный“.

Стараясь оставить о себе приятное впечатление и разойтись без обид, я примирительно подытожил:

– Вот именно, и я о том же толкую – незачем противопоставлять всем нашим напастям созидательное начало в человеке, его личную ответственность перед самим собой и своими близкими за надежный кров и благополучие своей семьи, с помощью чего только и можно реально одолеть общую беду с неизбежными, но наименьшими потерями, когда, сидя во тьме и сени смертной, достаточно обойтись латанием прорех в сознании людей путем пробуждения в них чудесной веры в свои нравственные силы, коими они и будут давить всех окаянных ворогов и отбиваться от непрекращающихся пакостей со стороны необузданной природы.

Судя по тому, как молодой монах на меня посмотрел, – а посмотрел он на меня нехорошо, – и что-то при этом даже прошептал, – а прошептал он, как мне послышалось: «Изыди, сатана!» – он, похоже, не вполне оценил проявленный мною жест доброй воли.

И тут появился преподобный. Это был сухонький благообразный старец – не по возрасту, а по зрелости, полагающейся подвижнику, – в ветхой рясе из грубого сукна, с длинной полуседой бородой и печальными блекло-голубыми неподвижными глазами, в которых царил покой созерцания и холод северного сияния.

Он бегло окинул взглядом моего спутника, затем перевел усталый взор на меня. Своим босяцким видом я, наверное, представал в его глазах жалким погорельцем, выпрашивающим милостыню у бедных монахов, однако задубелое на солнце и высеченное ветрами лицо подвижника не выражало никаких видимых эмоций, оставаясь столь же безжизненным, как и гипсовый слепок с лица умершего. Я поклонился и подробно отрекомендовался.

Нимало не удивившись всему сказанному мною и не выказав при этом ни малейшего интереса к будущности Руси, он только тихо заметил:

– Долго же тебя носило по свету, чадо, что ты наконец добрался до Храма в таком обтрепанном виде!

– Сам знаешь, батюшка, путь к вере – не близкий, – глухо отозвался я. – Что же до моей одежды, так это еще что! Внутри я и вовсе голый, совсем душа поизносилась.

Он еще раз посмотрел на меня, но теперь уже напряженным, проникающим до самых глубин моего нутра взглядом то ли ясновидца, то ли прозектора, пытаясь, вероятно, распознать – в каком роде услуг нуждалась моя душа; углядев, что она еще теплится, старец сухо сказал:

– Ну хорошо. До совершения келейной молитвы есть еще немного времени. Пойдем, отойдем в сторонку, поговорим о твоей душе.

Игумен повернулся и пошел по направлению к помойке. Я потрусил за ним. Нагнав его на середине дорожки, я сбавил шаг. Чтобы хоть в малой степени соответствовать теме предстоящего разговора о высоких материях, я некоторое время семенил с ним рядом, стараясь незаметно подобрать ногу и попасть в такт с мерной, уверенной поступью великого старца. По мере приближения к помойке я всё больше нервничал – и оттого, что не знал, с чего начать, и потому, что стартовая площадка, с которой мне предстояло вознестись к эмпиреям духа, располагалась в столь неудачном месте. Но настоятель оказался человеком с тонкой духовной организацией: лишь безразлично бросив короткий взгляд на свалку мусора, он величаво, как ладья на воде, развернулся и зашагал в обратном направлении – к церкви. Я вновь поспешил за ним.

– Ну что, сын мой, – первым произнес старец, – никак не совладаешь со своей гордыней, которая размягчает твою душу и теснит разум, влечет к чужим берегам, искушает праздным весельем и тленным богатством?

– Да каким там богатством, батюшка! В лучшем случае речь может идти только о самом необходимом.

– Самое необходимое у тебя и так уже есть. Это – Евангелие, а больше тебе ничего и не нужно.

– Как, совсем ничего?

– Совсем!

– Так ведь и так приходится проживать свою единственную жизнь через пень колоду, и так мы находимся на задворках цивилизации, что твоя церковь, огороженная тыном отшельничества! А как же будет, когда только одно Евангелие и останется на руках? Как быть с политикой, экономикой, государственным устройством?...

– Государственные задачи – это задачи нравственно-религиозного совершенства. Когда каждый человек будет жить по евангельским заповедям любви и единомыслия, то вопрос о политических формах потеряет всякое значение. Любая форма будет хороша. А лучше всех та, которая уже есть, ибо она определена свыше. Все социальные и политические язвы Руси исцелятся сами собой, если люди научатся жить по Евангелию.

– Нравственные заповеди Христа прекрасный, но – увы! – недостижимый в земной жизни идеал. Он настолько же недостижим, насколько бесконечны просторы Вселенной. Поэтому, как невозможно достичь пределов бесконечности, невозможно уничтожить пороки, с которыми сражается Евангелие. А между тем жизнь проходит. Она вообще, как я заметил, слишком коротка для усвоения вечных истин. А тут еще и продолжительность жизни резко идет на убыль. Едва до пенсии дотягиваем. Когда же жить-то, батя? Каким еще надо запастись долготерпением, чтобы излечиться от гнойных и застарелых язв?

Старец брезгливо поморщился. Глаза его были пусты и холодны, голос – жестким и далеким:

– Коль тебе так невтерпеж, можешь жить как хочешь, но упаси тебя Бог торопить паству. Ей спешить некуда.

– Да почему же некуда, что она – счастливее меня живет?

– Во сто крат! Счастье заключено в смиренной кротости через послушание, в отказе от имущества и поисков личного благополучия, в добровольной бедности, о которой говорил Иисус, называя ее «нищетой духом», в достижении незамутненности и простоты жизни на пути к внутренней духовной свободе через самоотречение, когда уже никакая земная сила не имеет власти над человеком, потому как, став слугою Всевышнего, человек перестает быть слугою «человеков», становясь истинно великим и свободным.

– Этот завет твой мы усвоили особенно хорошо: отречение от благ во имя внутренней духовной свободы. Само собой, в полной нищете.

Старец искоса взглянул на меня, пытаясь, должно быть, разгадать, чего больше было в моем нечаянном высказывании – прямого подтверждения готовности к безропотному исполнению его заветов или завуалированного сомнения в истинности его наставлений. Однако времени разбираться в хитросплетениях прозвучавшего суждения у него уже не было, потому что как раз в этот момент мы почти поравнялись с церковью, отчего игумен внезапно укоротил шаг, вынудив меня сбиться с привычного ритма ходьбы. Потом он и вовсе остановился и, глядя поверх ската церковной крыши куда-то в высокую даль, трижды перекрестился, лишь после чего мы снова двинулись по той же дорожке в обратный путь. Испытав только что благоговейный трепет и ощутив дополнительный прилив священномудрия, старец заговорил с еще большей убежденностью:

– Внутренняя свобода – это «незримое сокровище святейшей бедности, которое ни моль, ни ржа не истребляют». Так сказано у Матфея. А еще у него сказано: «Блаженны нищие духом, потому что им принадлежит Царствие Небесное, а не тем, которые мечтают о себе. Блаженны плачущие ныне о том, что прогневали Бога грехами, потому что они утешены будут. Блаженны кроткие, которые без ропота переносят тягости и скорби земного странствия к Небесному Отечеству, потому что они получат в наследство эту обетованную страну. Блаженны алчущие ныне и жаждущие быть праведными, потому что они будут насыщены. Блаженны милостивые, потому что они будут помилованы. Блаженны чистые сердцем, у которых зерцало совести не отуманено даже мыслию порочной, потому что они Бога узрят. Блаженны миротворцы, потому что они нарекутся сынами Божьими. Блаженны гонимые за правду, потому что им приготовлено Царствие Небесное. Блаженны вы, когда возненавидят вас человеки, будут поносить вас, гнать вас и неправедно расславлять имя ваше, как бесчестное, за Меня, тогда возрадуйтесь и возвеселитесь, потому что вам будет великая награда на небесах. Точно так отцы их поступали и с пророками, бывшими прежде вас. Напротив того, горе вам, богатые! потому что вы уже получили свое утешение. Горе вам, насыщенные ныне! потому что вы взалчете. Горе вам, смеющиеся ныне! потому что вы плакать и рыдать будете». Или вот как он пересказывает слова Иисуса: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах; и приходи и следуй за Мной». У Луки же сказано: «Всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником». А вот о чем благовестит апостол Марк...

Завороженный потоком выспренных изречений и снедаемый унынием от вида мусорной свалки, я с горечью подумал: ну разве к этому стремилась моя душа, жаждавшая вызволения из плена затворнического небытия, тянувшаяся к тому, чтобы ощутить свою причастность к новому сообществу людей, чье внимание к обычным, житейским человеческим ценностям было бы неизмеримо выше их обособленной заинтересованности в геополитических, расовых, национальных, религиозных и прочих частностях, к каковым в том числе относятся амбиции на духовую самобытность народа и его одухотворенную святость. Я был охвачен желанием оказаться частицей этого всеобщего людского братства, не сторонним наблюдателем, что подсматривает за ходом научно-технического прогресса по газетным публикациям, а полноправным участником этого всемирного процесса созидания свободной личности. Причем, свободной не в небесах, а на земле. Не среди отупляющей космической тишины наедине с самим собою, когда только и можно, отрешившись от внешнего мира, вступить в мистическое общение с образом Спасителя, а здесь, среди людей. Разве по смиренному покою тосковала моя душа? Разве тяготили ее простые и естественные человеческие радости, побуждая устремиться в царство внутренней духовной свободы, где в далеком заоблачном поднебесье витает дух сверхчеловека? Если, как говорит старец, есть духовная свобода внутренняя, то должна быть и внешняя. Если внутренняя духовная свобода, которая выражается в безграничной вере, персонифицирована в личности человека, то внешняя свобода обезличена, и заключена она в материальном мире, что окружает человека. «Очень интересно, – я ощутил, как во мне зарождается волнение от мелькнувшей мысли. – Похоже, я нахожусь на пороге любопытного умозаключения. Теперь только не суетись, постарайся не угасить пламя редкого творческого порыва и не сбиться с мысли», – осаживал я себя с тем особым трепетным чувством, какое может возникнуть только у счетовода-любителя, когда тот скрупулезно подсчитывает, на каком году третьего тысячелетия он и его компаньон по малому бизнесу израсходуют последнюю бутылку, если, не приведи господь, с ними всё ж таки рассчитается водочный гигант отечественной Фарминдустрии. Итак, духовная свобода может быть достигнута двумя способами: когда человек совершенствует себя изнутри, обретая внутреннюю свободу на пути к самоотречению от материального благополучия без воздействия на окружающий его мир; и когда он прилагает созидательные усилия, направленные на обустройство своего материального существования, своего собственного жилища, достигая духовной свободы посредством приобретения внешней независимости. Но тогда получается вот что: переломные моменты в судьбе человека, выпадающие на его долю тяжкие испытания, переживаемые им беды и страдания, произвол и насилие, бесправие и нищета – это как раз и есть та питательная среда, тот самый хлеб насущный, которым кормится церковь, заинтересованная в сохранении сложившегося порядка вещей, в непреложности этих непосильных условий мирской жизни. Другими словами, сохраняя многострадальный уклад российской действительности, мы тем самым обрекаем себя на вечный поиск спасения в вере, причем не обязательно религиозной, но сверхъестественной, то есть в вере вообще: в коммунизм, в МММ, в доброго царя-батюшку, в чудо, – в вере, которая только тому и служит, чтобы сберечь в человеке последнюю надежду на счастье. А поскольку на протяжении всей своей истории мы только и делаем, что ищем духовную свободу вне материальных путей переустройства общества и продолжаем тянуться к старине и архаике до сих пор, ратуя за возрождение былой российской государственности, в рамках которой так тесно переплелись всемогущество церкви и всесилие государственной власти, то понятно, что мы и дальше не намерены отказываться от исключительного права на обладание особой духовностью, особым нравственным содержанием и великим таинством русской души, составляющими несравненно большее национальное богатство, чем какие-то плотские, низменные потуги к материальному благополучию. И еще мне подумалось: если в изложении Матфея Иисус говорит: «...продай имение твое и раздай нищим», – то должен ли я трактовать Его слова таким образом, что обращается Он пока что не ко мне, что я в своем нынешнем материальном положении Его не интересую, что мне еще только предстоит погрязнуть в богатстве и роскоши, а уж потом, совершив очистительный акт купли-продажи и раздав всю выручку нищим, я могу следовать за Ним? следует ли мне понимать Его слова так, что покамест Он взывает лишь к лицам с неславянской внешностью, к людям, проживающим в мире чистогана, где всем заправляют корысть, стяжательство и жажда наживы, или, в крайнем случае, к тем из наших, кто успел на волне перестройки и приватизации оттяпать себе кусок собственности, который сейчас ему надлежит добровольно продать и поровну поделить среди бедных? Но ведь это я уже отчетливо где-то слышал. Да, похоже, мы ходим по кругу...

Между тем, закончив цитату от Марка, старец вновь вернулся к Матфею:

– Итак, не заботьтесь и не говорите: что нам есть? или что пить? или во что одеться? потому что всего этого ищут язычники, и потому что Отец ваш Небесный знает, что вы имеете нужду во всем этом. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это всё приложится вам. Итак, не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы.

Я хотел было кое-что уточнить для себя, но старец, не давая мне опомниться, уже перешел к новому действующему лицу:

– Апостол Павел сказал: «Любовь к деньгам – корень всех зол. Плод же духа: любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание».

Вулканическое извержение благозвучий подействовало на старца так, что глаза его заблестели, наполнились влагой, и вот уже первая теплая слеза покатилась по его впалой, морщинистой щеке. Он учащенно задышал, остановился, повернулся лицом к церкви, принялся рьяно креститься и класть поклоны, а затем, одновременно нашептывая: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя», – двинулся от меня прочь.

С потерянным видом я стоял возле помойной кучи, на которой ветер шевелил сырую палую листву, из-за чего создавалось впечатление, будто под ней копошится целая армия мелких грызунов, а рядом с которой по-прежнему бродили голодные дворняги и заискивающе глядели мне в глаза. Не требовалось большой прозорливости, чтобы догадаться, – аудиенция окончена. Я смотрел вслед удаляющемуся подвижнику и видел его прямую спину, высоко вскинутую голову, сотрясаемые в беззвучных рыданиях покатые плечи, в содрогании которых угадывался переживаемый им неподдельный духовный экстаз. Я так и не получил ответа на мучивший меня вопрос. Несколько секунд я колебался, сдерживая желание, чтобы не закричать: «Старче! Как же всё-таки спастись от тягостной душевной тоски?» Видит Бог, я боролся с собой что было сил, и всё же гордыня перевесила, и я заорал как резаный, отчего пес, что бесцеремонно обнюхивал мои сандалии, пребывая в полной готовности уже задрать заднюю лапу, с лаем пустился наутек:

– А вот Бернард Шоу сказал: «Отсутствие денег – корень всех зол!» – При этом я удовлетворенно отметил, что, прибегнув невольно к цитате, избавил себя от возможного укора в непомерном самомнении.

Старец не обернулся. А через минуту я убедился в том, что лучше бы и этих слов я не произносил. Боком они мне вышли. Слишком опрометчиво и, главное, не ко времени я обратился к творческому наследию этого сочинителя крылатых выражений.

Как только преподобный скрылся из виду, дружная ватага хватких иноков, подобрав полы развевающихся на ветру ряс, налетела на меня стаей черных воронов, сбила с ног, втоптала в грязь, схватила за руки и за ноги и потащила к изгороди. Не тратя попусту времени на то, чтобы отворить заднюю калитку, монахи проволокли меня через такую же дырищу в ограде, какая зияла у главных ворот, – я же говорил: сколько удобств таит в себе здоровенный проем в заборе, когда руки заняты тяжелой поклажей или, того хуже, увесистым еретическим хламом! – почти бегом снесли по холму сквозь редкий лесок к речному обрыву и, не сговариваясь, по счету три, зашвырнули в журчащий водный поток, будто бы специально созданный Творцом для того, чтобы в нужный момент ободрить и освежить своими светлыми и прозрачными струями всякого заблудшего путника.

Вода обожгла меня холодом, сковавшим всё тело, словно ледяной кольчугой. Чтобы избежать судороги, я изо всех сил колошматил ногами по воде и резкими, отрывистыми движениями выбрасывал руки вперед, стараясь загребать как можно мощнее и чаще. Я даже не пытался выплыть к берегу, поскольку понимал, что на суше, под пронизывающим ветром, задубею окончательно и необратимо. Я плыл размашистыми саженками, сжимая зубы и приговаривая про себя: «Врешь, не возьмешь!» Незабвенный образ Василия Ивановича яркими вспышками вставал в моем заиндевевшем, но еще не угасшем сознании. Интересно, о чем думал комдив в те злополучные минуты, когда переплывал через Урал? Ведь была же в тот неуютный осенний день какая-то сила, которая влекла, согревала, держала его на плаву, не давала ему смиренно утопнуть подобно беспомощному младенцу! Злые языки, правда, поговаривают, что та сила была в чемоданчике, который он до последнего не выпускал из рук и в котором, как они утверждают, хранилась колода штабных карт. Другие злословят, будто вообще не было никакого Урала, что это только условная рекаабсолютной любви и что якобы знаменитый комдив саморастворился в пустоте. Но я не склонен доверять подобным версиям. Такие наветы могли исходить только от людей, не изведавших прелести осеннего купания в бодрящей речной купели. Эти люди даже не подозревают о том, что обогреть замерзающее тело, утешить опечаленную душу – словом, придать силы несчастному пловцу способна разве что мысль – сужу по личному опыту, – которая смутным интуитивным предчувствием уже скреблась в мозги купальщика еще на берегу, но была им незаслуженно похерена из-за нежелания идти на поводу у собственного чутья; и вот теперь эта мысль, точно небесный ангел-хранитель, вдруг снова посетила его, чтобы никогда уже с ним не разлучаться и не бросать его впредь на произвол судьбы в трудные моменты жизни. Осененный божественным наитием, я с удвоенной энергией зашлепал руками по воде, цепко держа в памяти вычитанное еще сегодня утром в программке дня сообщение о предстоящей послеобеденной распродаже на прогулочной палубе спиртных напитков по сниженным ценам.


Глава 9 Пальма-де-Мальорка | Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста | Часть 1. Рим